Дом Леви Френкель Наоми

Дед был строптивым в молодости. Принес много хлопот уважаемой семье. Даже внешне отличался от остальных сыновей. Рыжая его шевелюра была всегда растрепана, а с возрастом он украсил физиономию пышными усами огненного цвета, да еще несколькими шрамами от шпаги по обычаю университетских студентов тех дней.

Малые дети спать не дают, а большие дети жить не дают – с ними большие беды – вздыхала мать, глядя на этого сына. Он же ухитрялся время от времени занимать жителей городка своими шалостями, пока не совершил нечто, совсем из рук вон выходящее: был послан купить Тору в ближайший город, а занялся фланированием мимо окон некого института благородных девиц. С цветком в петлице, тростью в руке, огненными усами, подмигивал краснеющим девицам, украдкой выглядывающим из-за штор. Наконец пленил одну из них, но познакомиться было невозможно, ибо красавица была закрыта за крепким замком и стенами, неприступными, как старые девы.

Но дед – ого! Никогда не отказывался от того, чего страстно желал достичь. Подкрутил усы и поднялся в вагон поезда, в котором ехала на каникулы к родителям избранница его сердца. Родители ее были весьма зажиточными людьми. На целый час уединился с ней дед, и это был большой скандал! Быстрый суд родителей с обеих сторон обязал их немедленно сыграть свадьбу, тем более что сватовство в те годы было делом привычным.

Но дед – ого! Дед хохотал, да так, что тряслись стены. Что это еще за разговоры? Что я такого ей сделал? Только узнал, что из-за штор она красивей.

Надо знать, что в те дни женщины начали ездить по улицам города на трехколесных велосипедах, разговоры о правах женщин носились в городской атмосфере. Дед, естественно, был мужественным борцом за эти новшества, а так как дело той девицы не давало ему покоя, завершил эту проблему одним махом, собрал свои пожитки и исчез на многие годы. Боясь гнева Божьего, члены семьи опустили головы. Но дед? О, дед! Он вернулся через годы в свою скорбящую семью, с цветком в петлице, покручивая усы и хохоча во весь голос, как будто ничего не случилось. Где он шатался все эти годы без гроша в кармане? Странствовал. В то время еще можно было переходить от одного ремесленника к другому, из города в город, ну, в общем, также от девушки к девушке. Дед изучил ремесла и зарабатывал трудом своих рук. С тех пор дед выработал свое определенное мнение о жизни. Тост его был таков:

– Сама реальность, друзья, сама жизнь, разве это не счастье?

Вернувшись в свою семью, он сумел навязать ей свою философию жизни, получил наследство, открыл свое дело и решил построить дом. Короче, решил стать, как все нормальные люди. Семья выбрала ему именно такую жену, какая, по мнению членов семьи, могла вернуть его на путь истинный. Привезли ее из Южной Германии, из образованной семьи. Отец ее был профессором анатомии, и всю жизнь резал трупы. Он овдовел в молодости, и единственная дочь должна была заботиться о нем все годы. Жили они обособленно. Жалюзи их дома были всегда опущены. В доме стоял слабый трупный запах, который шел от одежды профессора.

Они были добрыми евреями, несмотря на то, что несколько усовершенствовали заповеди праотцев по своему пониманию, и к Богу пустыни, мстительному Богу воинств, присовокупили дух гуманизма, идеи совершенствования мира.

– Религия, – говорил профессор, морща лоб, это, в сущности, мораль, цель которой укротить человека. Вожделения его, – вот корень зла. Сдерживание чувств – главное! Это приведет к исправлению мира. Это и есть Мессия, который должен явиться в будущем. Человек, которым управляют страсти, подобен животному. Может ли животное управлять миром? Надо уметь обуздать свои страсти, только так человек станет человеком.

В этом духе воспитывалась бабушка, всегда окруженная книгами и произведениями искусства. Она играла на фортепьяно. Вела аскетический образ жизни по заветам отца, никогда не повышала голоса. В Бога верила всем сердцем. Религия была нирваной в ее, можно сказать, одноцветном существовании. В нем можно было освободить вздох, скрытый в сердце, и запретную надежду, связанную узами воображения. Все шесть дней Творения стыли в сумрачных комнатах дома. Только в день Шестой, в пятницу, поднимались жалюзи, открывались окна. С раннего утра приходили служанки убирать и все начищать до блеска к субботе. Из кухни доносились запахи кушаний, наполняя ароматом весь дом. В столовой бабушка ставила белую посуду на стол, заставляла все углы цветами и наряжалась сама. В субботний вечер профессор приводил гостей, холостяков или вдовцов, как он сам. И бабушка зажигала свечи и молилась, а профессор благословил вино. И так начинались беседы о религиозных заповедях. Гости были все мужчины, и бабушка единственной среди них женщиной. И все уделяли ей внимание, и даже отпускали комплименты в ее адрес. Бабушка не была красивой, черты лица ее были хмуры, глаза холодны, и вся она была как бы зажата в себе. Была ревностной чистюлей, ходила, шурша шелковыми платьями. Деду она понравилась, хотя и с некоторыми оговорками.

«У нее лицо, – думал про себя дед, – словно она все дни жизни пробовала только кислые лимоны. Не понимала, очевидно, что жизнь подобна сочному яблоку. И я намерен вгрызться в него всеми зубами».

Но дед ошибся. Бабушка не согласилась вгрызаться всеми зубами, она привычна была лишь пробовать. И женитьба получилась не очень удачной. И тогда они переехали в столицу. Дом был просторным и светлым. И громкий смех деда разносился эхом между стенами, и натыкался всегда на бабушку, которая ходила среди комнат – выпрямившись, серьезная, шуршащая шелковым платьем. И дед постоянно спрашивал себя «что мне делать с этой женщиной, прямолинейной и педантичной до скуки?» И бабушка тоже не знала, что ей делать со своим диким, взбалмошным мужем. Дед решил стараться не слишком с ней сталкиваться в разговорах, и так продолжал свою жизнь добродушного мота, хохочущего, побеждающего и весьма успешного в бизнесе.

Дед не пошел путями праотцев. Открыл дело, основал металлургическую фабрику. Вагоны привозили сырье из шахт для доменных печей фабрики. Тут резали раскаленное добела железо, вновь плавили, и изготовляли из него различные детали. Германия тогда вооружалась, готовясь к Первой мировой войне, и работы на фабрике было невпроворот. Дед, быстрый и смекалистый, знал, как экономически организовывать работу. Это был его мир. Его царство. Тут он развернулся во всю силу! Тут он ощущал пульс жизни, между пылающими печами и кувалдами. Тут он стоял между рабочими с почерневшими лицами, покрасневшими глазами, и всегда был с цветком в лацкане пиджака, подкрученными усами, зная в лицо и по имени каждого рабочего, готовый пожать руку каждому, без всякой разницы в чине и или сословности. Дед был большим патриотом Германии. Почему бы нет? Дела процветали благодаря кайзеру Вильгельму, чей портрет висел везде, в залах фабрик и в конторах. Но дед знал и понимал душу рабочего. В те дни большинство рабочих было членами социал-демократической партии, и деду это вовсе не мешало.

– Наоборот, почему бы нет? – говорил дед. – Был бы я рабочим, тоже вступил бы в эту партию. У каждого – своя правда.

Когда рабочие объявили забастовку в связи с повышением цен на пиво, дед их поддержал. Это случилось Первого мая. Рабочие собрались на митинг в сосновой роще, пригороде Берлина. Там был трактир, хозяин которого поднял цены на пиво накануне праздника, с двенадцати пфеннигов на тринадцать. Рабочие восстали и объявили забастовку.

– Первого мая никто из сознательных рабочих не будет пить пиво!

Партия повела переговоры, пришла к компромиссу и тем спасла праздник. Хотя бокал пива и будет стоить тринадцать пфеннигов, но два бокала – только двадцать пять пфеннигов. Компромисс был принят. В день праздника рабочие пили много пива. И каждый второй бокал сопровождался ощущением великой победы.

– Это я понимаю! – сказал дед, услышав об этом деле. – Это я понимаю. Партия в порядке!

Так дед проводил шесть дней недели: в поездках, суете, в делах по горло, но в субботний вечер возвращался домой. Бабушка зажигала свечи, празднично одевала двух маленьких сыновей, готовила в изобилии вкусные кушанья, и когда она простирала ладони над свечами, лицо ее было мягким, щеки становились пунцовыми в колышущемся пламени свечей, и глаза становились мечтательными. Такой она нравилась деду. Он даже умерял громкость голоса, говорил с мягкостью, и был мужем, как все мужья, и отцом, как все отцы. Когда он был сыт, и сердце его было смягчено субботним вином, садился он в кресло-качалку, сажал на колени своих двух сыновей и рассказывал им сказки и истории, какие лишь он умел рассказывать. Обычно он не очень ласкал и баловал малышей. Они воспитывались в духе матери, и по его мнению, были слабыми и бледными, и не вызывали в нем большого интереса.

– Почему? – спрашивал он. – Почему они не шалят, не буйствуют, не ходят грязными, как это бывает у детей! Почему они всегда чистенькие, аккуратно одетые, и лица у них святые, словно только их вынули из вод после крещения? Материнская кровь!

И это был жесткий приговор, но в субботние вечера все выглядело по-иному. Бабушка наигрывала на фортепьяно субботние песнопения, и умела их петь на священном древнееврейском языке, и голос у нее был очень приятным. Сыновья тоже выучили эти песнопения и подпевали матери. А дед? Дед слушал и таял от удовольствия.

Он также любил отмечать в лоне семьи праздники Израиля. Во время главных праздников он оставлял фабрику на несколько часов. И вместе со всей семьей ехал на карете в синагогу. Свою взлохмаченную шевелюру он прятал под цилиндр, в руках держал трость с серебряным набалдашником. Кони были белые, кучер одет в форму, жена в праздничных одеждах, и строгое выражение ее лица было к месту, дети светились чистотой, – в общем, семья, вызывающая уважение. «Х-ммм…», – дед напевал в усы, демонстрируя окружающим, кто он.

Ехали они в синагогу, где можно было разговаривать с Богом евреев на немецком языке. Молитвы были написаны на иврите и немецком. На амвоне властвовал кантор, мелодии молитв были приятными для слуха, и дед был погружен в атмосферу праздника. И когда кагал запевал «Аллилуйю» – «Хвалите Бога», – дед подпевал всем сердцем. В завершение читал с большим прилежанием молитву за здравие кайзера, которая была отпечатана в конце молитвенника на немецком языке. Он был очень доволен собой и тем уважением, которым его окружали. В завершение давал щедрые чаевые служке, который кружился вокруг него, садился в карету вместе с семьей, просветленной и очищенной праздником, и умиротворенно ехал по широкой липовой аллее, кланяясь налево и направо, радуясь праздникам Израиля.

Так текли дни жизни, так шли годы. Так состарилась бабушка, выросли сыновья. И только дед остался дедом, шагая по жизни смеющимся победителем. Кто мог устоять перед такой все пробивающей силой жизни? Дети пошли своей дорогой. Они любили мать и краснели при виде шумного показного жизнелюбия отца. Они вели себя сдержанно, больше всего любили чтение книг. Первенец подался в город, где родилась мать, осел там, стал исследователем древних языков. Не женился, был чужд жизни и странен в поведении. Второй же сын все же унаследовал в определенной степени характер отца, – но даже этого малого было достаточно, чтобы весьма удивить семью. Он пошел служить в армию, был послан в городок на восточной границе Германии и вернулся оттуда семейным. Кто его жена? Из какой она семьи? Невозможно было от него добиться ответа. Слухи ширились и расцветали. Приданого она не принесла, родители ее даже не приехали познакомиться. Бабушка умоляла: «Говори! Кто? Что?» А ему, сыну, просто наплевать. Стоит на стороне жены, и не дает никому ей докучать. Она была невысокого роста, нежная обликом, черноволосая красавица, производила впечатление добропорядочной женщины, воспитанной и приятной в обращении. Но глаза ее были необыкновенными, явно изменяющими воспитанному и располагающему к симпатии облику. Они были черными, поражали блеском. Из-за них бабушка ей никогда не верила. И хорошо, что приказала долго жить сразу же после свадьбы – много страданий испытала она от своей неприкаянной невесты.

Но именно из-за глаз ее полюбил дед. «Эта», он понял сразу, «моей крови!» Одного не мог понять – как может такая прекрасная женщина пойти за его сына? Дед купил и преподнес ей в подарок эту усадьбу в Восточной Пруссии, окруженную темными лесами.

– Здесь, – сказал ей, – ты сможешь жить по своему усмотрению, отдыхать от цивилизации, которую тебе навязывает мой сын.

Они понимали друга, дед и эта молодая женщина. В конце концов, дед нашел принцессу своего сердца. Покручивал усы, которые изрядно поседели, разглядывал свою поседевшую взлохмаченную шевелюру, и глубоко вздыхал.

Молодая пара переехала в дом деда, обширный и роскошный, в столицу Германии. Сын взял на себя дело отца. Дед же оставил дела и переехал жить в усадьбу, охранял молодую жену сына, которая, насколько могла, проводила время в усадьбе, в обществе деда, скакала на лошади со смехом и весельем. Тут же росли дети, проводя время больше с дедом, чем с родителями. То, что он не додал детям, он дал внукам. Они были ему по вкусу – такие же буйные неутомимые выдумщики, как он в молодости. И дед с удовольствием понимал и принимал их шалости.

– Моей крови, – любил он повторять, – в них очень мало от моего сына – один уксус. Но дед был неправ. Дети его были плодом большой любви. И надо отдать должное господину Леви, – он был образцовым мужем. Не только любил жену, но старался понимать ее наклонности и желание ее жить по своему усмотрению. Ибо эта маленькая нежная женщина была в высшей степени независимой. К удивлению окружающих, она хотела иметь много детей. И господин Леви, как говорится, пошел ей навстречу. Он не очень-то жаловал детей. В центре его жизни была эта маленькая нежная женщина. Облик ее возносился любовью и преклонением этих двух мужчин. И она была счастливой женщиной, окруженной любовью мужа и деда, перед ней преклонялись все окружающие.

Тут, в усадьбе деда, она и умерла. Как возникла неожиданно в семье, так же внезапно исчезла. Ощутила сильную головную боль, погасли глаза, и пока привели врача, ушла из жизни. Похоронили в усадебном саду, на месте, где она любила сиживать, среди кустов сирени и зарослей трав и растений. На могиле дед поставил простой белый мраморный памятник.

У господина Леви случилось как бы помешательство. На целый год исчез с глаз детей. Они перешли жить на усадьбу деда, и он был им как отец и мать, как приятель и друг. Через год отец вернулся, необычно серьезный и усталый, словно после больших усилий. Поспешил к могиле жены и тотчас решил упорядочить заросли, окружающие могильный камень, но отец не дал ему это сделать.

– Уходи! – загремел, как умеет греметь голосом дед. – Уходи! Она любила дикость, грозу, неупорядоченную жизнь. Она не терпела прямой линии, тропинки, сужающей горизонт. Умела, как и я, открывать прямое в кривизне, и кривое в прямом. Да что ты в этом понимаешь? В буре она находила покой, и покой порождал бурю ее духа. Не прикасайся к этому уголку, который она очень любила именно за его дикость и эти заросли, скрывающие его.

Господин Леви отступил, зная, что на этот раз дед прав.

* * *

– Добро пожаловать! Добро пожаловать! – Гейнц зашел в дом под руку с Агатой. Пес Эсперанто бежал за ними. От Агаты шел запах свиного жира. Дед обнял Саула и Иоанну, подтолкнул и вошел с ними в дом.

– Кушать, детки, кушать!

А Бумба? Бумба – на закорках лысого Руди. Только Руди знает этот фокус: берет по чемодану в обе руки, а на плечи водружает Бумбу: ноги вперед, голова назад, и рот разинут в хохоте.

Летние каникулы начались.

«Дяде Филиппу много здравия!

Я здоров. Здесь все красиво. Усадьба и лес, дед, Агата и лысый Руди.

Дед этот вовсе не старик. Он скачет на лошади и плавает в речке. Он также откармливает гусей, потому что хочет получить премию на празднике охотников за самого жирного гуся. Для этого он держит гусей в клетках и силой впихивает им глотки разные жирные галушки. Гуси задыхаются и умирают. И тогда Агата их жарит. Она стоит у плиты каждый день, варит и печет, и можно есть целый день. Но невозможно столько съесть. У нее много сковородок и кастрюль, и все они стоят на плите. Только лысый Руди все время спит и ест, несмотря на то, что у него во рту три зуба, и те черные и шатаются. Он должен следить за всей живностью усадьбы, но он этого не делает, потому что много спит. И вся живность кричит, и Агата ругается с Руди, обзывая его «собачьей мордой», а он отвечает – тихо, главное, сохранять нервы.

Здесь все красиво, дядя Филипп. Только две вещи очень мешают: свиньи и Иоанна. Свиней можно остерегаться. От Иоанны остеречься невозможно. Свиньи здесь крутятся везде. Поросят Агата загоняет в кухню. Я ведь еврейский мальчик, и мне запрещено смотреть на свиней, поэтому я закрываю глаза и смотрю в сторону при их виде. А вот Иоанна – просто беда. Дед называет ее черной крысой, потому что у нее глаза и язычок, которые все выгрызают. Но дед ее все же любит, а я – нет, она доводит меня своими вопросами каждый день. Почему ты не ешь свиное мясо? Что это такое – быть евреем? Откуда ты знаешь, что есть Бог? И на каждый ответ у нее есть тысяча новых вопросов. Я убегаю от нее каждый день, но она преследует меня, чтобы снова и снова задавать вопросы. И если она не прекратит это, дядя Филипп, я дам ей в зубы или вернусь домой. Дядя Филипп, я хочу, чтобы вы мне написали, есть ли Бог или нет? Вы можете также спросить об этом Отто, ибо он мудрый человек. Хочу завершить письмо, потому что поздно. Я пишу у Агаты в кухне, ибо сегодня суббота, и я ждал, пока звезды зажгутся на небе, чтобы сесть за письмо. Завтра тяжелый день. Я боюсь, что завтра, в воскресенье, все поедут в церковь. Дед хочет встретиться там с друзьями, и я вынужден ехать с ними, потому что не хочу оставаться один в усадьбе. Теперь я кончаю и иду спать. Мы спим все вместе – я, Бумба и Иоанна на двух больших деревянных кроватях, сдвинутых друг к другу. Вчера мы хотели, чтобы Иоанна рассказала нам сказку, она это умеет. Так она потребовала, чтобы я сошел с кровати и завыл, как привидение, только тогда она что-то сочинит. И я выл, пока не заболело горло, и, в общем, зря, потому что она сочинила рассказ о волшебнице, которая превращала людей в свиней. И это меня страшно рассердило, и говорю тебе, что в следующий раз побью ее. А теперь много приветов всем.

Главным образом, привет Отто,

сын вашей сестры, Саул».

– Иисусе Христе и святая Дева, чтобы черт его побрал! Недостаточно того, что битый час била ему в дверь, разбудить его, чтобы не опоздал в церковь, а теперь блеет несчастная коза так, что сердце разрывается, а эта собачья морда спит. И явно не на кровати, там бы я ему переломала все кости. Иисусе и святая Дева! Кто мне поможет? Скоро придут гости, но ничего еще не готово.

Агата перевесила ковер из гостиной через подоконник, и стала обеими руками всей силой выбивать из него пыль. Тяжело клубящееся, как бы сердитое, подобно лицу Агаты, облако пыли уплывало и возвращалось в открытое окно кухни.

– Иисусе Христе, легче сжечь этот дом, чем почистить. Дети, сделайте доброе дело для вашей старой Агаты, найдите Руди. Ведь гости уже в пути, и барон, как всегда, первый, черт бы его побрал!

– Руди, коза блеет! Руди! Куры кудахчут на цветочных грядках. Руди! Свиньи, две коровы и гуси копошатся в навозной луже посреди двора, которая по инициативе Руди никогда не просыхает. Агата в доме, трое детей во дворе – все кричат: Руди! И дед, что только проснулся от послеобеденного сна после посещения церкви, и уже повязал галстук и воткнул цветок в петлицу.

– Руди! Вот-вот, гости прибудут. Надо спуститься в подвал и принести вино и пиво. Руди! Гости, Руди! Гости.

«Дяде Филиппу с наилучшими пожеланиями!

Вообще-то, я уже закончил письмо. Но опять начинаю. Сегодня здесь произошло столько событий, что обязан тебе рассказать. Была уйма гостей и они, в конце концов, уехали. Все пошли спать. Только Руди сидит со мной на кухне и пьет чай. Чашку за чашкой. Утром все мы посетили церковь. Ехали на черной блестящей карете, но одна из лошадей по кличке Вотан немного хромает. В карете сидели Руди, Агата и дед, а на запятках – Бумба, Иоанна и я. Дед нарядился, надел на голову цилиндр, в руке держал трость с серебряным набалдашником. Все началось хорошо. Иоанна молчала. Множество телег катилось в сторону города. Телеги были разные, некоторые сделанные из лестниц. Также скакали всадники. В телегах сидели работницы со всех усадеб, и ветер вздымал их юбки каждый раз, телега их проезжала мимо. И тут встал Руди, начал размахивать кнутом, зацокал, сунул два пальца в рот и засвистел. Тут Агата рассердилась: «Эта собачья морда просыпается лишь тогда, когда видит исподнее девицы». И тут Иоанна снова начала говорить о Боге и евреях. И дед сказал нечто, что совсем сбило меня с толку. И теперь я спрашиваю тебя, дядя Филипп, верно ли это? Ответь мне, как можно быстрее. Дед говорит, что евреи, это племя, как, например, племя индейцев или негров. И у каждого племени есть свои символы, знак племени. У евреев – два символа – Бог и семья. Бог – это не так уже страшно. Он высоко в небе, и с ним нет многих дел. А вот, семья – это хуже, потому что она земле, и повелевает людьми со всех сторон, и от нее никуда не даться. Это все, что я помню из его слов, но и это я не понял. И вообще, дядя Филипп, с тех пор, как я не дома, я сбит с толку и ничего не понимаю.

А потом, в церкви, мы стояли все вместе. Все было наоборот. Мужчины стояли вместе с женщинами, и вместо того, чтобы покрыть голову, ее обнажают. И я стоял за спиной деда, чтобы ничего не видеть. Я также заткнул уши, чтобы ничего не слышать. И про себя повторял все время: противно, омерзительно. Так я решил. И все же видел и слышал многое, и это большой грех. Что теперь делать, дядя Филипп? Я слышал орган. И страшно, что это мелодия еще сейчас звучит в моих ушах. И также видел Христа, распятого на кресте, и лицо его такое несчастное. И тут еще Иоанна сказала, что мы его распяли и что это ужасно нехороший поступок. Скажи мне, дядя Филипп, это правда? Или она опять болтает пустое, эта глупая девочка. Все там знают деда. И все, кто пожимал ему руку, приглашал его на обед в свою усадьбу».

– Что ты там все пишешь и пишешь? – Руди наливает себе еще чашку чая, – тоже хочешь пить?

– Не хочу. Я пишу письмо своему дяде?

– О чем можно столько писать? Иди спать.

– Я люблю писать. Руди, когда вырасту, я хочу стать писателем.

– Глупости. Тоже мне профессия, тоже мне заработок.

– Почему?

– Потому что обо всем уже написано. Я не терплю этих писак.

– Руди, ты же вообще не читаешь? Что же ты делаешь, когда нет у тебя никаких дел?

– Когда я был молодым, читал много. С тех пор не написали таких книг, которые я читал. Например: «Испанская принцесса» – чудесная книга! Я помню ее наизусть. Как одинокий рыцарь скакал через лес. Была глубокая тьма. Глаза его не различали даже собственной руки, только слышал крики филина. И вдруг, ты слышишь, Саул, вдруг поднял глаза и увидел красавицу монахиню в окне монастыря, и полный месяц освещал ее прекрасное лицо.

– Руди, как это может быть – глубокая тьма и полный месяц?

– Дурачок! Это же было не у нас, а в другой стране. Там другие обычаи. И потом, – это же в книге! Ты ничего не знаешь. Пиши, пиши, ты еще мал. Что ты понимаешь в этих книгах.

«Я прервал письмо, потому что был у меня разговор с лысым Руди, дядя Филипп. Теперь я продолжаю. После полудня наехало сюда множество людей. Полгорода, я думаю. И опять все было наоборот. В церкви все были вместе, а на усадьбе женщины сидели с Агатой в гостиной, ели пироги, пили кофе и вязали носки. Мужчины сидели с дедом в большой беседке, и Руди подносил им пиво, вино и баранки. И там был барон, настоящий барон! Аристократ, хозяин большой усадьбы. У него такие же огромные усы, как у деда, но лицо было иное, лицо человека, все время стоящего по команде «смирно». У деда же лицо, все время стоящего «вольно». Но они все время похлопывали друг друга по плечу, и это всех очень радовало. Я и представить себе не мог, что закончится это очень печально. Об этом я напишу позже. Дядя Филипп, приехало много детей, и мы пошли играть, и было очень весело. Была там девочка по имени Тонхен, намного красивее Иоанны. У нее светлые кудри и голубые глаза. Она сказала мне, что мать ее говорит, что она выглядит точно так, как символ Германии, чистокровная раса. Потому в будущем она должна выйти замуж за германского аристократа, это ей предназначено. А я ответил ей, что рабочие изгнали из Германии всех аристократов, так мне сказал Отто, и она не сможет выйти замуж за аристократа. Тонхен сильно рассердилась, и сказала, чтобы я закрыл рот, а если нет, она позовет всю ватагу, и они сделают из меня маринованную селедку. И если к власти придет Адольф Гитлер, он вернет всех аристократов, и она тогда найдет себе жениха. Но я был тоже сердит, вернулся к взрослым, и там случилось что-то ужасно странное. Там было много дыма. И я думаю, что он исходил не от сигарет, а из ртов мужчин: они все кричали. Издавали всяческие звуки как свистки паровоза, а в центре стояли дед и барон. Нос барона был багровым, а усы торчали, как иглы у ежа, также и брови. Он был настолько сердит и зол, что я подумал, еще миг, и он закричит: смирно! И вся встанут по стойке смирно. Но он только кричал: кровь должна пролиться! Кровь! И виноваты евреи! – обратился к деду и добавил: но если бы все евреи были такими, как ты, – и хотел притронуться к плечу деда. Но тут дед повел себя тоже странно. Усы его тоже стали топорщиться, и лицо его тоже обрело выражение, как при стойке смирно, и он закричал своим громким голосом – «Бревно! Что бы ты, и все тупицы, подобные тебе, делали без евреев! Давно бы все питались пылью и прахом, и это было добрым делом для всех. Затем дед обратился к Руди и сказал: «Руди, приведи лошадей этому почтенному господину. Я не потерплю в своем доме человека, оскорбляющего людей моего завета. Затем дед обратился к остальным и снова закричал – «И кто думает, как он, может убираться за ним восвояси». И тогда Руди провел барона к его карете, а все остальные остались пить пиво и есть баранки».

– Пишет и пишет. Ступай в постель. Я, например, это сейчас сделаю. Доброй ночи, Саул.

– Доброй ночи, Руди.

– Саул! Господи Боже! – Иоанна стоит в кухне в белой ночной сорочке.

– Саул, что ты здесь делаешь? Я не могла уснуть. Хотела увидеть, где ты.

– М-ммм.

– Ты пишешь?

– М-ммм.

– Письмо твоей маме?

– М-ммм.

– Саул, ты любишь свою маму?

– Нет, я ее ненавижу.

– Как это? Я очень люблю свою маму, и хотела бы знать, как это, когда мама обнимает и целует.

– Не стоит это знать. Материнские поцелуи всегда пахнут луком.

– Какое это имеет значение, мама есть мама! Слушай! – Иоанна кладет на стол небольшую коричневую шарманку. – Мама подарила мне ее за несколько дней до своей смерти. Слушай, Саул.

Тонкий и чистый голос поет колыбельную песенку Брамса.

– Ты слышишь, Саул. Это голос моей матери. – Глаза Иоанны широко раскрыты, и в них такая печаль.

– Хм-м. Не будь печальной, Иоанна. Нет особых материнских благословений. А пишу я не матери, а дяде Филиппу. Погоди немного, закончу письмо и поднимусь с тобой – спать.

«Дядя Филипп!

Я хочу скорее завершить письмо, ибо неожиданно вошла Иоанна, и она очень взволнована: скучает по матери, которая ушла из жизни, как ты это знаешь. И я сказал ей, что закончу письмо, и мы вместе поднимемся в спальню. Я помирился с ней, дядя Филипп. Хотел тебе только рассказать, что когда барон уехал, я пошел за Руди, и он сказал, что такое происходит каждую неделю. Каждый раз дед вышвыривает пьяного барона. Но тот смиряется, ибо нуждается в деньгах деда. Дядя Филипп, я сбит с толку всем, что здесь происходит, от всего, что вижу здесь и слышу. Я скучаю по скамейке и по Отто. Его я всегда понимал, и все мне было ясно. Несмотря на то, что здесь так красиво, я хочу вернуться.

Многих благословений, особенно – Отто.

Сын твоей сестры, Саул».

В один ясный день грянула телеграмма. Был это обычный день среди таких же дней. И никто представить не мог, что произойдет нечто необычное.

Начался летний день, зрелый, насыщенный изобилием. Земля была подобно кормящей матери, и люди приникали к ее обильной груди, жадные до ее насыщающего молока, до обилия ее плодов, до ее красок и оттенков, воспламеняющихся и воспламеняющих, до ее нив, с которых уже скошены колосья и собраны в снопы.

И в такой день, обычный среди обычных, сидит утром Иоанна во дворе, в тени деревьев. Сидит в компании свиней, и, как обычно, читает книгу, морща лоб, словно сто лет прошли над нею. Дед пытается закармливать гусей. Саул и Бумба развлекаются тем, что перекатывают железный обруч друг другу. Агата стоит у окна кухни, ощипывает курицу, и, как обычно, это действие – резни и ощипывания – совершается в ее руках проворно и плодотворно. И звуки песни о разбойнике у пруда, отнимающего несчастную жизнь у девушки, сопровождают летящие перья. И Руди, как обычно, набивает желудок и никак не может насытиться. И даже ревматизм, который мучает его правую ногу, и обычно является проверенным знаком близящейся бури и непорядка, сегодня его не доводит.

И внезапно – как гром среди ясного дня – возникает катящий на велосипеде почтальон в своей синей форменной одежде, и в руках у него трепещет, как рыба, – телеграмма.

– Телеграмма! – все окружают деда. Он вытирает руки о синий передник, который, по указанию Агаты, предназначен для кормления гусей, и, не суетясь, открывает телеграмму.

– Это от отца вашего, дети. Завтра он приезжает. А послезавтра вы возвращаетесь домой. Завтра годовщина смерти вашей матери. Годы бегут…

И дед неожиданно опускает руки, нагибает голову, невидяще смотрит куда-то вдаль.

– Да, да, торопятся годы. Завтра годовщина смерти вашей матери…

– Господин Леви приедет? Иисусе Христе и Святая Дева! Руди! Надо поискать скульптуры на чердаке, и эту картину с голой женщиной, да будет проклято ее имя. Надо ее снести с чердака. А Святую Женевьеву надо закутать в простыню и поднять на чердак. Если этот осел, сын осла, успеет это сделать, я проглочу аршин – и Агата падает на стул в кухне и вздыхает.

– Руди! Первым делом, скульптуры! Ты слышишь? Ох, эти статуи, Иисусе Христе!

Когда Агата пришла служить в этот дом, он был полон скульптур. Улыбающаяся Диана, Анакреон – поэт вина и любви, Амур, обнимающий Психею на глазах у Агаты. Ей стало тошно.

– Она или я! – сообщила она тут же деду. – Я не язычница, У меня душа верующей христианки.

Дед вздохнул, и скульптуры были отправлены на чердак. Вместе с ними туда же была изгнана картина Тициана «Венера», которая висела в столовой.

– Быть так, совсем обнаженной при свете дня! – Агата покраснела.

Дед пытался остановить изгнание Венеры и рассказал Агате, какой это великий художник – Тициан.

– Глупости, – прервала его Агата, – такая есть и у нас в городке.

Пошла Агата и купила картину Святой Женевьевы, в длинном, до пят, одеянии. Но что господин Леви понимает в Женевьевах и во всех тех красивых изречениях, которые Агата выткала красными буквами на желтой ткани и повесила их в доме, как, например: «У относящегося к копейке свысока – радость невелика». И еще разные другие сентенции. Но у господина Леви другой вкус, отличающийся от вкуса Агаты. Скульптуры спустили с чердака, и «Венера», пропади она пропадом, опять красуется в столовой во всей своей наготе, лишенная всякого стыда, и служанки тщательно убирают дом к приезду господина Леви.

Все сразу же изменилось. Даже Руди превратился в Геркулеса и пошел, согласно мифу, вычищать конюшню. Песком засыпали навозную лужу во дворе. Свиней убрали в загон, кур – в курятник. Рабочий вилами сгребает листья с тропинок в саду. Вид усадьбы абсолютно преобразился, и веселые лица становятся серьезными. И когда ты прогуливаешься по двору, посыпанному гравием, кажется, вся усадьба скрежещет зубами. Детей охватывает печаль. Саул ничего не понимает в этом внезапном преображении, и даже Иоанна захлопывает книгу, и говорит придушенным голосом:

– Отец приедет. Вечером всех ждет горячая ванна. Завтра прощаемся с дедом. Отец – та еще колючка. Колючка из колючек.

Саул тут же прячется за вазон, в тень растения с широкими листьями, стоящего на деревянной свае в прихожей. Впервые он чувствует себя чужим в этом доме. Как человек, просящий свободного доступа в запрещенный ему мир. Всевышний Боже, как все изменилось! Агата, волосы завивкой, в голубом шелковом платье, вся светится, передник сверкает белизной, устремляет острый взгляд на Бумбу и Иоанну: только сохраняйте чистоту, не пачкайтесь! А Иоанна и Бумба? Их не узнать. Тоже светятся чистотой. И даже дед повязал галстук на новую рубаху, и нарядился в костюм, который Агата отглаживала не менее часа.

Дед и господин Леви стоят друг против друга.

– Как здоровье? – спрашивает дед. – Что говорят эти твои сапожники в Давосе?

– Более, или менее, здоровье нормальное, отец.

«Странно, – думает про себя Саул. Кто-то зовет такого деда отцом. И такой серьезный на вид человек, у которого седина покрыла виски. И ходит он, выпрямив спину, одет с иголочки с ног до головы, что не дает ему даже слегка наклониться. А выражение его лица говорит: лучше ко мне не приближаться.

– Как ваши дела, дети?

– В порядке, спасибо, папа, большое спасибо.

– Госпожа Агата, у вас тоже все в порядке?

– Премного благодарна, уважаемый господин Леви.

Саулу кажется, что даже голоса всех изменились и слегка охрипли.

И тут – как это случилось? У сваи под вазоном, очевидно, ножка оказалась слаба – и вазон, скрывавший Саула, упал на землю с большим шумом.

Мальчик готов превратиться в муху и исчезнуть в замочную скважину навечно. Глаза удивленно устремляются на него.

– Кто этот мальчик?

И тут – чудо из чудес! Встает перед ним Иоанна, та самая, с которой Саул вел войну все лето, поднимает мятежный взгляд на отца и провозглашает во весь голос, словно бы лишь ее мнение здесь решает все:

– Это мой друг, отец, Филипп привел его к нам.

– Филипп? Хорошо.

Иоанна знает, что имя Филипп устраняет любые недоразумения.

– Может, господин желает отдохнуть после длительной поездки? Вас ждет легкий обед.

– С большим удовольствием отведаю, госпожа Агата. С большим удовольствием.

Сумерки опустились на усадьбу. Стыли последние проблески света перед тем, как совсем стемнело. Угасал один из последних вечеров лета. И длинные клочья тонкой паутины неслись с вечерним ветром, натыкались и повисали на ветвях деревьев, на кустах, травах и последних летних цветах. «Сединой покрыло пряди матери цветущее лето» – так рассказывает старинная народная притча. Первое предостережение надвигающегося увядания. «Так оно, дети» – добавляют бабушки грустным голосом, рассказывая летними вечерами эту притчу внукам. «Так оно, цветение, уверенность и счастье – но уже старость настигает все живое…»

«Старость и небытие. Дорога все живого». – Так говорила старая и добрая няня с тяжелой одышкой, завершая сказку.

Господин Леви улыбается, снимает пальто, оттягивает галстук, сидит на каменной скамье у могилы. Старость и небытие – дорога всего живого, конец всего, и няня делает глубокий вздох, борясь с одышкой. Но дед мой, профессор, завершил бы эту сказку по-иному. В этот вечер он с особой яркостью предстает передо мной. Старый, увядший, кожа лица, как пергамент, пересеченный множеством глубоких морщин, как на древнем свитке. «Дети, знаете, что это за белая клейкая паутина? Молодые паучки скачут по ней, оставляют своих матерей, чтобы строить себе новую собственную жизнь. И это – когда уже все в природе говорит о смерти и кончине всего. Да, дети, это закон вечности. Это видно в облике этого паучка. Каждый конец объемлет новое начало, каждое начало объемлет конец». Верно, господин профессор. Уважаемый мой дед. Ты прав. Но что пользы всем словам твоей мудрости, если новая жизнь подобна унылому шелесту осеннего ветра? Что поучительного в этом, если покажу на паучках, что ползут по могиле, вечную жизнь? В этот миг я предпочитаю, господин профессор, слова доброй старой няни. Есть, есть конец, точка, завершение библейского стиха. Но если бы я мог, как она, сделать большой и глубокий вдох, если бы смог. Были дни, и я боролся с одышкой, как она. Там, в Давосе, в четырех стенах с широким окном, за которым был сказочный вид. Ведь я не из тех, который может сам себя обманывать, знаю, что у меня всего-то огрызок легкого. Есть дни, когда ты тянешься на простор из четырех стен. А есть дни, когда тонкая струйка крови из горла, и руки, парализованные слабостью – на белой простыне. Есть конец, есть завершение, точка и конец цитаты. Браво, няня! В один из дней стоял у моей постели тот чванливый молодой врач, и сообщил мне в категорическом тоне – ваше здоровье внушает опасение. «Премного благодарности! Кровь твоя сочится, душа трепещет в теле, испытывающем страдание, а врач тебе сообщает, что ты нездоров, и демонстрирует тебе двумя румяными щеками свой молодой возраст и тот простой факт, что его здоровье не внушает опасения. Несчастный и убогий господин Леви, ты опоздал на поезд, и абсолютно одинокий и отдаленный от всех, остался на перроне вокзала. Господин доктор, я опоздал на поезд? Но я умею идти по жизни. Дети называют меня «принцем». Никто не обнаружит моих слабостей. Но с оставшимся огрызком моего легкого можно существовать лишь в чистом воздухе Давоса. Я хочу вдыхать воздух полной грудью. Даже если перестанет втягивать воздух убогий огрызок моего легкого. Если сумею хотя бы еще раз, только раз поймать поезд. Буду страдать? Несомненно, но лучше страдание и печаль здесь, чем застывание там, на высотах».

* * *

День стерло теменью. Ушло летнее солнце, подул осенний ветер. Господин Леви потеет и ощущает холод ночи. «Надо встать, пойти и стереть пот, закутаться, сохранять от простуды больное тело. Глупости! Если бы я так должен был остерегаться, остался бы в Давосе. Мне приятен этот ветерок. И ночь эта приятна. Я научился довольствоваться малым, самыми простыми вещами. Деревом, цветком, птичьей трелью. Страдание – отличный проводник к счастью. Самое глубокое счастье я ощущал после самого тяжкого страдания. Ночь жива и оживляет все. Дни Вердена. Облако газа ползет на тебя. Дрожь во всем теле. Выдержит ли маска противогаза? И больница для солдат, отравленных газом. Когда ты открыл глаза, взгляд наткнулся на вечный стакан с водой, что стоял у твоей кровати днем и ночью. Расширить кругозор ты не мог, потому опять и опять возникал стакан с водой, поглощая все твои мысли и боли. Ты останешься живым, но в каком виде? Никогда уже не будешь здоровым человеком. Это ты знал еще тогда. Сильно, до рези, скучал по ней. Ты ехал на поезде с другими ранеными, полу– или четверть людьми, домой. К ней, и потирал ключ от дома в кармане вновь и вновь всю эту долгую поездку – пока не увидел перед собой ночной Берлин. Берлин! А после, собрал остаток сил, и вот ключ уже скрежещет в замочной скважине. И голова твоя с гривой черных волос – в ее ладонях. И губы медленно раскрываются. Бросайся! Возвращайся в жизнь! Из глубин бездны страданий – в легкость вершин любви. И я получил! Нежную женщину, черноволосую, с глазами темными и полными страсти жизни. Были у нас мгновения великого счастья. И тогда пришел такой быстрый и жестокий конец. Я все еще ощущал счастье, стараясь его задержать, но надо было от него отключиться. Я сделал все, что мог. Страсть существования исчезала во мне с задушенным истошным криком. Страшный год был после ее смерти. Вернулся с кладбища, и комки земли прилипли к рукам, земли, покрывшей могилу. Ни одной слезы не проронил. Я просто онемел. Беда тянулась за мной, как тяжкий камень, привязанный ко мне, к моей плоти. Я старался освободиться от этого камня. Тяжко боролся. Долгое время. Старался снова любить и наслаждаться жизнью. Жить, как должен жить человек. Так и не преуспел. Разбилась вера в то, что можно преодолеть трещину и снова возжаждать жизни. Тяжек камень на моей шее. И потому, что я не хотел склонить шею, склонилась и искривилась душа, и долгие годы после ее смерти я шел по тропе одиночества. Тропа была узкой, не было на ней места хотя бы еще одному единственному другу, сообщнику боли и радости. Я не поворачивал ни влево, ни вправо, не в прошлое, не в будущее. Что осталось от великой любви к ней, которая столько лет была смыслом моей жизни? Ничего не осталось, кроме одиночества – одеяние слабости характера, позорной сдачи судьбе, которой так и не удалось овладеть. Так и не сумел полюбить другую женщину, не хотел больше страдать. И потому, что не хотел снова уколоться о шипы, отказался от запах роз, и опоздал на поезд.

Надо рассказать Эдит о матери. Письмо, которое она мне написала, вызывает у меня беспокойство. Уехала с другом, офицером полиции. Не евреем. Почему это вызывает во мне неприятие? Не еврей. По сути, это для меня не имеет никакого значения. У Эдит хороший вкус. Может, это вообще мимолетное приключение? Она созрела для него. И лучше, чтобы это было до замужества, чем после. Дочки мои – бабочки. И не обернешь бабочек в пчел. И мать их была такой. Не была домохозяйкой в принятом смысле слова. Надо и дочерям рассказать о матери. Следует также посидеть с Филиппом, завершить дела с завещанием. За детей я не беспокоюсь. Они обеспечены всем в жизни. Есть у них имущество. Они красивы и хорошо воспитаны. Они образованы, живут в культурной и красивой стране. Да и радости жизни в них достаточно, чтобы одолеть все препоны. Все у них в порядке, и все же… Сегодня не так все гладко, ушли дни, когда отцы могли наследовать сыновьям свое богатство и быть уверенными, что оно в гарантированной безопасности. Ушли эти дни. Мир весь в кипении, и Германия – в нем. Когда это было в этой стране, чтобы орущие клоуны с подмостков находили массу слушателей? Хотя я не верю, что они приведут к бедам, но есть периоды, текущие медленно, поколения живут в тишине и покое. Ведут образ жизни согласно ценностям, которые принимаются ими как абсолютные и вечные. Но есть периоды, как сейчас, когда процессы перехлестывают берега, и с легкостью влекут за собой людей и их жизнь. Нет, не следует отделять судьбу этой страны от судьбы детей. Германия. – Куда она держит путь? И что ждет детей в этом кипящем котле?

Следует обо всем поговорить с Филиппом. Вернусь домой, позвоню ему. Хорошо, что когда-то отец приблизил этого человека к моему дому. Он – человек необходимый в это время. Надо встать и идти Я должен беречь себя. Еще много у меня дел впереди. Я все еще не свободен».

Господин Леви одевает пальто. Что-то шуршит в кармане. А-а! Кучка пожелтевших листьев, которые собирал по дороге. Плоды листопада. Вспомнил стихотворение Рильке:

  • Господи! Обильно время, долгое лето.
  • Но нет у меня дома, больше не буду строить, и нет мне
  • отрады.
  • Буду идти одиноким по дорогам, в мире этом,
  • Читать по ночам, писать письма и долго гулять по аллеям
  • В шелесте листопада».

Господин Леви вынимает листья из кармана и кладет на могилу. Памяти твоей, дед мой, профессор, памяти твоей! Я кладу эти символы увядания между белой паутиной твоей, в которой рождается новая жизнь, и молодые удостаиваются ее.

* * *

Когда приезжает черный автомобиль, на скамью падает дождь. Киоск у входа в переулок закрыт. Отто пошел в сопровождении верной своей собаки в трактир «Жирная Берта» – прополоскать горло кружкой пива и поговорить на злобу дня. Саул очень сердится. Недостаточно того, что кончились летние каникулы, так и Отто исчез из поля зрения! И нет человека, кому можно рассказать обо всем, что произошло. Он с силой захлопывает дверь мясной лавки. Две палки колбасы «салами», висящие в витрине, начинают раскачиваться в стороны. Словно колокола, вызванивающие «Добро пожаловать» мальчику, вернувшемуся домой. Но Саул не обращает внимания на их оклик.

Переулок пуст.

И дождь идет, идет и идет.

Глава пятая

Потрепанные бурей, липы медленно роняют листья на скамью. Несомые ветром, листья прилипают к стеклам, словно просятся в убежище от ветра и холода. Переулок еще дремлет. Полутьма уже рассеивается. Серый, дождливый, опустошенный день окутывает дома тусклым покрывалом. На тротуарах ни одной живой души. Воды стекают в сточные канавы, обваливаясь в канализацию. Лужи скапливаются во впадинах асфальта. Под крышами, под прикрытием оконных карнизов, в подворотнях прячутся воробьи, издают тревожное щебетание, заглушаемое свистом ветра и шумом дождя. То здесь, то там колышется занавеска, и лицо, опухшее от сна, выглядывает из окна в сумрак, господствующий снаружи, смотрит и исчезает. Переулок поливается дождем, пуст, темен, дремотен. По краям тротуаров еще горят газовые фонари. Слабые бледные языки огня в них словно бы сотрясают дрожью стекла в домах, мерцая в них, как заключенные в острог души, и струи дождя текут по ним, как слезы, мировой плач, к которому никто не проявляет милосердия. Как бы издалека приходят в переулок звуки большого города, звон трамваев и гудки автомобилей. Там уже начинается шум и суета нового дня. В переулок входит человек, зажигающий и гасящий фонари, в длинном черном плаще, с шестом в руке, – тянет цепочку и гасит. Мало осталось в городе переулков, где необходим его шест. Одиноко бредет он по переулку, сжавшись в своем плаще. Посланцем ушедших поколений шагает он в бледном свечении дождливого утра, охотясь за душами, которым удалось сбежать из своего времени. Шест его переходит от фонаря к фонарю. Одна за другой гаснут языки пламени за пеленой слез. Один, два, три, четыре, – считает он свои жертвы. Восемь огней в переулке, по четыре с двух сторон. И длинный шест убивает огонь один за другим, гасит души – одну за другой. Восемь! Все фонари погашены. Опять опустел переулок. Ветер свистит, кружит потоки дождя, и катящиеся клубы его между домами подобны густому дыму.

Вокруг скамьи дождь размягчил черную землю. Желтые влажные листья, упавшие с ветвей, устилают скамью и землю. Киоск Отто закрыт. Крупные капли падают с его карнизов. Все еще не видно ни одного человека на улицах. Только огромные грузовики выкатываются на дорогу. Трамваи разбрызгивают во все стороны струи мутной воды. Один из трамваев останавливается у скамьи. Сходят рабочие после ночной смены на фабриках. Лица их и одежды покрыты копотью. На плече каждого опустевшая сумка. Стоят несколько мгновений под дождем, застегивают куртки и пальто, нахлобучивают шапки на лоб, втягивают головы в плечи, поднимают брови к дождю, как коты, влекущиеся усталыми и равнодушными, подобно останкам войск, потерпевших поражение в бою, и звуки их шагов поглощают порывы дождя. Зажигаются огни в окнах домов. Те, чья работа находится далеко от переулка, на миг задерживаются на выходе из дома, вглядываются в дождевые облака, и как прячущие клад, прячут полные сумки под пальто, и прыгают под дождь. Пересекают бегом переулок, перепрыгивают лужи, внезапной атакой осаждают автобусы и трамваи – и исчезают в дымке большого города.

Теперь и Отто выходит из своего дома. Сегодня он опаздывает на работу, ибо надеется, что Мина, которая вчера сбежала и еще не вернулась, вот-вот покажется. Отто раскрывает зонтик и выходит в переулок. Через дыру в зонтике вода попадает ему за воротник и вызывает дрожь во всем теле. Он делает движения в сторону, стараясь избежать этого холодного душа. Но струи вторгаются под пальто то спереди, то сзади. «Черт возьми! – цедит он проклятие сквозь зубы, отирает лицо рукавом пальто, – Мина, сучья порода! Всю ночь провела с одним из многих своих ухажеров, а сейчас где-то шляется в переулке, прячет морду между лапами, воет на ветер и боится выйти из укрытия».

Отто высовывает язык и слизывает капли, падающие с кончика носа, поворачивает голову, вглядывается в глубину переулка, издает свист, призывающий Мину. Но свист не слышен и Мина не видна. «Так оно, – вздыхает Отто, – в этом дело: сбежала утолить страсть, и кто ее сдержит? Миновала ночь любви, и теперь она забилась в какой-то угол и воет, и ничему никогда не научится».

Сильный порыв ветра дергает зонтик, раскрывая лицо хлещущим струям дождя. С трудом дыша, он добирается до киоска, и в этот же миг рядом с ним останавливается маленькая машина с утренними газетами. Водитель в длинном плаще швыряет перед киоском пачку газет «Красное знамя».

– Что нового? – спрашивает Отто, обычно каждое утро перекидывающийся несколькими словами с водителем, развозящим газеты.

– Дождь! – отвечает тот, борясь с ветром, и исчезает.

Отто входит в киоск. Снимает промокшее пальто, отряхивает кепку, вкладывает в рот жевательную резинку, чтобы нагреть мускулы лица, высовывает голову в окошко киоска – собаки нет. Только женщины, укутанные в шали, прячась под зонтиками, бегут в пекарню и в продовольственную лавку. Отто сердито выплевывает жвачку в дождь и берет другую. Хозяин трактира уже скатывает дверные жалюзи. С окна его витрины смотрит жирная Берта, и капли дождя на ее телесах подобны каплям пота. Велосипедисты проносятся мимо киоска, прикрываясь серыми полотнищами. «Никого невозможно узнать», сердится Отто. А собаки нет.

Напротив открываются ворота странноприимного дома войска Христова. Один из его солдат в синей форме, с блестящими пуговицами стоит у ворот, собираясь на утреннюю молитву. Как грибы во время дождя, возникают неожиданно у выходов из домов разные типы, верные сыны Иисуса и любители молитв – большое войско бедняков и бездомных, которые нашли на ночь пристанище по углам лестничных пролетов, коридоров, за воротами. Они с трудом тянут свою порванную обувь по лужам. В рваных старых одеждах, дрожа от холода, они проходят мимо киоска к солдату, стоящему у ворот, зовущему их именем Иисуса внутрь, где за молитву их накормят и дадут приют. Отто напрягает взгляд – может среди этого сброда болтается его Мина? У женского рода свои вкусы. Может, Мина вышла из своего укрытия и прилепилась к одному из этих. Псина хитрая. Может, увидела людей, выходящих на собачий холод, и вышла за ними? Сейчас он услышит знакомый вой Мины, возвращающейся к себе? Но Мины нет среди прихожан, и Отто начинает серьезно нервничать. В последнее время дела несут все больше забот и не дают покоя. Он смотрит на дом напротив. Все окна закрыты шторами. Дом еще погружен в дрему, балконы с зелеными ящиками цветов капают, как простуженные носы. «Доктор еще спит, несомненно, спит». Дело чрезвычайной важности. Через час он поднимется к доктору для беседы. Отто снова надевает пальто, берет в руку несколько потрепавшийся зонтик.

Дождь припустил еще сильнее. Туман сгустился, нахлобучивая на крыши домов серые тюрбаны. Отто ищет укрытие, входя в большой дом, двигаясь по длинному темному коридору, стены которого исписаны адресами и рисунками. Юноши, одиноко блуждающие ночью в переулке, и влюбленные изливают тут свои сердца. Нацарапали в рифму на стенах свои призывы. Между записками влюбленных висит достаточно потрепанное объявление – «Запрещено просить милостыню в этом доме». Сверху, на влажной штукатурке, тянутся, обвисая, электрические провода во всю длину коридора, как длинные, серые капли дождя. Мох давно затер краску стен. Большие пятна плесени, как разросшиеся родинки на коже, цветут на стенах. И они исходят потом, словно истекают всем, что вобрал в себя этот дом за долгие годы: резкие запахи человеческих выделений, рвоты пьяниц, отправлений младенцев, мха, гниющего дерева, квашенной и вареной капусты, свиного жира, на котором жарилось мясо, выкипевшего молока. Потеющие стены выделяют эхо тяжелых шагов множества пролетариев, которые ступали по этим ступенькам бесконечным потоком, утром из дома, вечером – домой. Дни и годы, от юности и до старости, беспрерывна ходьба, от которой освобождает только смерть. Стены выжимают из себя пот, словно отяжелял их непосильный человеческий груз, придавливающий весь дом. В углах карнизов, над окнами лестничного пролета, пауки сплели широкую паутину, словно выплели нити множества судеб, наполняющих этот рабочий дом переулка в самой пуповине большого города.

Отто дошел до ступенек и смотрит вверх. В коридорах, у дверей собрались женщины для обмена утренними сплетнями. На деревянных ступенях кружатся дети с кусками хлеба, намазанного повидлом, в руках, лица их вымазаны этим повидлом. Отто вздыхает с глубокой печалью, поглядывая на женщин, болтающих у дверей. Он пересекает двор, направляясь к доктору Ласкеру. Есть у него к доктору важное дело.

Стенные часы в кабинете доктора Ласкера отбивают восемь.

Филипп надевает пальто, «надо поторопиться», думает он, «сегодня у меня много дел». Берет портфель и останавливается у окна. «Какой сильный дождь! Миновало лето. Просто промелькнуло. Проносятся месяцы как короткий обеденный перерыв в офисе. Но в это лето многое случилось. Если бы этот дождь был в силах смыть все, что нагромоздило только это лето. Если бы… Это слова – «если бы» – вечная и верная моя спутница».

Филипп натягивает перчатки, завязывает шарф, собираясь выйти из дома. В этот миг раздается звонок, и служанка впускает в комнату Отто, за зонтиком которого тянутся струи воды, и ботинки его вздулись от дождя.

– Доброе утро, доктор. Дождь на дворе, доктор. Я говорю вам! Снимите пальто, доктор, и присядьте, я к вам по важному делу, да, доктор, по очень важному делу.

– Отто, у меня неотложные дела. Твое дело не может подождать?

– Не может, доктор.

Отто подбегает к печке, прикладывается ладони к кафельным плиткам.

– Печь холодная, доктор. Кто ее затопит? Но я говорю вам, доктор, лучше холодная печь, чем жена в доме. Кости мои, доктор, содрогаются от холода. Я крутился по улицам. Сбежала моя Мина. Дезертировала из дома, доктор, и не вернулась. Человек в таких случаях может выйти из себя, доктор!

– Ах! – восклицает доктор Ласкер. – Почему сбежала? Вы поссорились, Отто?

– Да не ссорились мы, доктор. Течка выгнала ее на улицу. Эту сучку, сукину дочь! Еще жизни лишится из-за своих любовников.

– Х-мм… Ты пришел получить мой совет в отношении жены, что сбежала?

– Иисусе, доктор! Упаси Боже! Достойна ли женщина, чтобы из-за нее я вас беспокоил так рано? Речь не о моей жене, а именно о собаке моей, Мине. Это она сбежала в этот собачий холод из-за…

– А-а? Собака, но я ведь ничего в них не смыслю, Отто. Время торопит меня, Отто, очень торопит.

– Поверьте мне, нет у вас, доктор, более важного дела, чем мое. Сядьте, доктор, сядьте. Невозможно говорить с человеком, который проявляет признаки нервозности. Это напрягает и мои нервы, сядьте, доктор.

Доктор Ласкер садится в кресло и с нетерпением смотрит на часы.

– Так в чем все же дело, Отто?

Отто ковыряется в карманах, вытаскивает повестку в суд. Обвинение в оскорблении правительственного чиновника.

– Что у тебя случилось, Отто?

– Что случилось? Вы, несомненно, знаете моего друга Кнорке?

– Не имел чести, Отто.

– Не может быть, чтобы вы его не знали, доктор? Знакомы, еще как знакомы! В почтовом офисе сидит мой друг Кнорке и продает марки, вы не обратили внимание? Он популярен благодаря бородавке на подбородке…

– Отто… – доктор сжимает в руках, словно угрожая им, портфель, – да, я знаю твоего друга Кнорке, но что с ним случилось, Отто, что?

– Во-первых, отложите портфель в сторону, доктор. Если вы этого не сделаете, я могу подумать, что я вам мешаю. Снимите пальто, и поговорим, как человек с человеком.

– Ну, хорошо, Отто. Что у тебя произошло с господином Кнорке! К делу, Отто, к делу!

– К делу, доктор. Итак, вы знакомы с моим другом Кнорке. На первый взгляд можно предположить, что человеку с такой скромной внешностью, природа дала что-то взамен, например, достаточно ума. Но, честно говоря, природа и этого лишила моего друга. Кнорке давно живет в переулке, вы должны знать…

– Отто, откуда мне это знать? Это тоже касается дела? – доктор украдкой поглядывает на часы.

– Это важно, доктор, весьма важно. Снимите шарф, доктор, это не полезно для вашего здоровья – сидеть с шарфом на шее, и затем выйти в стужу. Вам надобно знать, что Кнорке посещает переулок по делам, что лучше о них помолчать. Затем заходит в трактир – немного прийти в себя, и вот там мы перебрасываемся мнениями о том, о сем.

– Отто, прошу тебя, говори о самом деле.

– Доктор, да разве я не говорю о самом деле? Вы должны знать, доктор, – как только Кнорке пропустит несколько рюмок, сразу же начинает ругать республику. И я, ведь известно вам, сердце мое не расположено к республике. Нет и нет! Но проклятья Кнорке я не могу вытерпеть, ведь республика его кормит и дает ему заработок, и без нее он – просто летящая пыль. И я, доктор, перед Кнорке, подпоясываюсь покрепче, и выхожу на защиту республики.

– Отто, скажи, чем ты оскорбил твоего друга? Что ты ему сказал?

– Доктор, разве я не говорю, что сказал ему? Ведь я все время говорю именно, что сказал Кнорке. Что плохого находит в республике такой человек, как ты? Полагаю, беда в том, что ты служишь кормом для ослов. Я намекнул ему, доктор, но Кнорке намека не понял. Несомненно, не понял. – Нам нужен сильный человек! – кричит. – Сильный человек! Ну, что скажете, доктор?

– Отто, я понял, у вас состоялась беседа с другом Кнорке, и после этого ты получил повестку в суд.

– Да нет, доктор. Не так. Абсолютно не так. Что вы подумали, доктор? Да может ли убогий мозг Кнорке запомнить то, что я ему проповедую в такой вечер? Но в один из дней прихожу я на почту. Получил предупреждение из налогового управления. Удивляются, почему оплата налога еще не пришла к ним. Иду объяснять, что не надо этому удивляться: я просто не оплатил.

– Так из-за налога ты оскорбил господина Кнорке, верно?

– Ах, доктор! Да, при чем тут – налоги? Не из-за этого я прихожу на почту. И кто сидит за окошечком и продает марки? Мой друг Кнорке!

Отто пытается отдышаться, прочищает горло, чтобы, наконец, рассказать о самом деле.

– Доктор, сидит, значит, мой друг Кнорке, выпрямившись, такой серьезный, словно офис его личная наследственная усадьба. Свой скромный облик втянул в воротник синей форменной одежды почтового работника, очки в золотой оправе – такое дополнительное украшение на носу. И вовсе не для того, чтобы всем этим скрыть свои недостатки, доктор, а чтобы отвлечь внимание клиентов от его бородавчатого подбородка и…

– Отто, пожалуйста…

– Не прерывайте меня каждую минуту. Какой же вы адвокат, если не умеет терпеливо выслушать клиента? Это ведь ваша профессия. И вот, функционирует друг Кнорке в почтовом офисе – весь – окутанный важностью и великолепием. И я, увидев это чудовище, тут же соответственно здороваюсь с ним – Кнорке, доброе утро! Вижу, ты уже пришел в себя после вчерашней ночи. – И Кнорке, благочестивая душа, краснеет, как девственница, которой подмигивают. Выпячивает свою бородавку, как некий рог и цедит сквозь зубы – господин клиент, чиновника не отвлекают от его обязанностей во время службы частными делами. Прошу вас, изложить вашу просьбу и освободить место следующему.

Тут же, доктор, я почувствовал, как во мне закипает кровь, и зубы начинают стучать. – Господин чиновник, говорю, уважаемый господин осел, несмотря на то, что затянут в мундир, осел есть осел, и ревет, как осел. Из-за этого, доктор, друг мой Кнорке подал на меня жалобу в суд. Я закончил. Теперь говорите вы, доктор.

– Боюсь, Отто, нет у меня для тебя совета, в твоем случае закон стоит на стороне друга Кнорке. И наверно все тобой было сказано в присутствии многих свидетелей.

– Свидетели! Да разве в свидетелях нуждается мой друг Кнорке? Я буду стоять на своем, и ничего перед судом скрывать не буду! Он – осел в мундире! Да разве можно отрицать то, что я сказал? Я и не собираюсь. Я ведь не флюгер какой-то, чтобы держать нос по ветру. Я ведь все же социал-демократ!

– Отто, что ты так разволновался? Надо спокойно отнестись к делу. Всего-то оштрафуют тебя.

– Деньги, доктор! Деньги! Даже пфеннига одного не пожертвую этому правительству, никогда! Чтобы выкармливали на мои деньги таких вот ослов с бородавками, как друг мой Кнорке? Нет! Даже если заставят меня проглотить этот пфенниг и задохнуться.

– Успокойся, Отто, сядь, что-нибудь придумаем.

Не может Отто сдержать себя, ходит по комнате взад и вперед, глаза навыкате, весь пышет пламенем. Часы на стене отбивают восемь с половиной. Доктор Ласкер вздыхает. За стеклами хлещет дождь.

– Вы понимаете, доктор, почему я так взвинчен? Не из-за друга моего Кнорке. Буду я волноваться из-за ослиного рева? Конечно же, нет. Все дело в немцах, доктор Ласкер. Сильное искажение произошло в немецком человеке, что-то в нем искривилось. Поглядите, доктор Ласкер, что происходит в Германии. Некто определяет физиономию моего друга Кнорке в квадрат почтового окошка. И тут же этот субъект превращается в начальника, продающего почтовые марки, и тебе дано великое право – получать милостыню из его рук. Таков характер нашего народа. Каждый служка должен иметь своего прислужника, сгибают спину, стелются перед теми, кто наверху, и топчут ногами тех, кто снизу. Почему этот так у нас? Я спрашиваю вас, почему? Ибо у этого народа вместо души – казарма. Тают перед каждым насекомым, у которого пуговицы служивого.

Отто сидит в кресле, обняв колени обоими руками, погрузившись в размышления, и вдруг вскакивает, как ужаленный.

– Доктор, страшная порча нашла на немцев! Подозреваю, что и социализм им не поможет. Я спрашиваю вас, доктор, кто они, миллионы безработных? Река, которая влечет мутные воды. И человек в человеческом облике тонет в этих водах. И кого сумеет выудить ваша рука из водоворотов такой реки? Мерзавцев, доктор, и все тут. Да, да, доктор, пойду сидеть за решеткой из-за друга моего Кнорке. Чтобы черт и тьма египетская побрали его и ему подобных. Доброго утра, доктор, пойду я своей дорогой.

Отто застегивает пальто, берет зонтик, словно это обнаженный меч в его руках, тяжелыми шагами пересекает комнату и открывает дверь. Доктор Ласкер просит его вернуться.

– Отто, я все же хочу дать тебе совет.

– С превеликим удовольствием, но – покороче.

– Отто, придержи язык за зубами. Экономь слова, когда тебя заставят говорить. Остерегайся, чтобы действительно не сесть за решетку из-за господина Кнорке и ему подобных, Придержи язык, Отто, для более важного времени. Мы живем в безумные дни, невероятно безумные.

– Совет принимается. Истинно верно – дни сейчас невероятно безумные.

Наконец-то доктор Ласкер надевает пальто. «Сегодня много дел. Надо поторопиться. Уже не успею увидеть Саула. Надо связаться с семейством Леви. Необходимо побеседовать с господином Леви по весьма важным делам».

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...
Представленный вашему вниманию конспект лекций предназначен для подготовки студентов медицинских вуз...
Данное пособие представляет собой конспект лекций по безопасности жизнедеятельности, предназначенный...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...