Последняя стража Голан Шамай

Неумирающий росток над пропастью…

В романе Шамая Голана «Последняя стража» речь идет о Катастрофе. Но вы не найдете здесь описания поездов, везущих обреченных на гибель евреев в лагеря смерти или стоящих у входа в крематорий. События романа вершатся на дорогах скитаний евреев, пытающихся сохранить человеческий облик, на лесоповале в морозных провалах Сибири, на тяжких работах мотыгой недалеко от Ташкента… Нет здесь грохота боев, жестокости солдафонов. Картины убийств и крови, обагряющей землю, далеки от нас. Но мы все время не выходим из зоны тихой смерти, долгой агонии страданий от голода, холода, инфекций, безмолвного угасания жизни. У Катастрофы множество ликов.

Этот – один из них.

Героя романа Война застает ребенком, и он мужает к концу ее. Автор рисует, главным образом, внутренний мир мальчика, зеркало его души, в котором отражаются внешние события. Сами по себе они не столь важны. Важно отношение мальчика к ним, размышления его о войне, смерти, о спорах родителей по поводу религии и веры. Время в романе развивается многопланово и неоднозначно, хотя хронология выдерживается, но мера развития и осознания событий определяется силой эмоций и ограниченным числом близких мальчику людей, уходящих один за другим из жизни.

Надо признать нелегким и удивительным умение автора освободиться от своего взрослого «я» и целиком, не давая себе никаких поблажек, сосредоточиться на мире подростка, который еще не в силах понять то, что происходит вокруг, толкует мир по своему детскому разумению. С привлечением снов, мечтаний, юношеской тоски и нарождающихся страстей, ассоциаций из прочитанных книг и обрывков знаний из времен целостного, а ныне разрушенного мира, мира, в который мальчик хочет верить, надеяться на него и любить. Но он не находит этого мира, а настоящее проходит в шоке и агонии: умирает бабушка, за ней уходит младшая сестренка, отец и мать. Он ищет родственную душу в облике девочки в сиротском доме, девушки в больнице, в учительнице. Но образы эти исчезают и не хотят иметь дела с мальчиком по имени Хаймек.

При всех страданиях, герой романа является цельной натурой, действующей и ведущей себя по законам своего внутреннего мира. Он мечтатель и визионер. Не похож он на многих окружающих его подростков, вертящихся на рынке, научившихся воровать с абсолютно невинным видом. «Странный ты малый, – говорит ему русский мальчик Ваня. – Очень уж наивный… Жаль тебя, мог жить здесь неплохо». Хаймек не принимает окружающее как сухой факт, а видит в нем некие символы, в которых находит защиту и спасение. Эмоционально его отношение к столу на четырех ножках, к кости позвоночника, извлеченной из груды, к золотому зубу матери или апельсиновому раскидистому дереву, изображенному на марке. Такие душевные движения даже война не в силах сломить. Но горько изрекает в минуту глубокого разочарования души: «Нет в мире любви к сиротам».

Еще одно отделяет его от окружающих сирот: иудейство, скрытое в его мыслях, сказания и деяния из отчего дома, память праздников и историй Священного Писания.

Последние страницы книги несут некую искру оптимизма – репатриацию в Израиль. Это излечит его от ран Катастрофы, вернет ему дом и стершийся человеческий облик. Нет здесь попытки сконструировать душу подростка в условиях войны. Главное, здесь искренность автора в создании героя, мальчика 14 лет, репатриировавшегося в Израиль после Второй мировой войны.

«Последняя стража» не роман-странствие, не роман приключений в стиле модерн. Роман этот – жесткое и жестокое описание внешних сил, раздавливающих героя, а вовсе не мир, рожденный воображеним автора. Ему лишь остается найти свой особый взгляд на описываемые события. Мир мальчика Хаймека предстоит перед читателем во всей своей мощи, описан сдержанно, без особого педалирования, что, несомненно, является преимуществом романа.

Великие и страшные события проходят над миром. И во всем этом – так или иначе, больше или меньше, – принимает участие маленький еврейский мальчик, вышвырнутый из теплого родительского дома в Польше на смертельный холод бесконечных дорог эвакуации и бегства, несчастий, бед и потерь – маленький беглец, уцелевший в реке смерти, в которой навеки остались его отец и мать. Сирота, насельник детского дома в Ташкенте для таких же несчастных, с трудом вспоминающий десятилетия спустя сибирские бараки для «спецпереселенцев», объеденных вшами беженцев на станционном перроне Ташкента, и никогда не забывающий голос, долетевший однажды из черной «тарелки», голос Москвы, голос его соплеменника Юрия Левитана: «Война окончена».

Эфраим Баух

Часть первая

Сапоги в луже

Глава первая

1

Хаймек стоял у окна. За окном была улица. По улице шли солдаты. Они шли беспорядочной толпой, пропыленные, грязные, в изодранной форме. Под ногами у солдат валялись «конфедератки», но никто не наклонился, чтобы поднять их. Покрытые грязью сапоги равнодушно наступали на них и шли дальше.

Польская армия отступала. Подобно волне, солдаты накатывали на площадь, словно соревнуясь в беге. Иногда то один, то другой оборачивались на мгновенье быстрым, стремительным движеньем, но уже в следующую секунду новая волна подхватывала их и относила в общую толпу. Один такой солдат остановился прямо под окном, у которого стоял мальчик. Через лоб у солдата шла пропотевшая, с пятнами крови повязка, лицо обросло темной и редкой щетиной. Он поправил повязку, и Хаймек увидел, что глаза солдата закрыты. Мальчику показалось даже, что солдат спал – вот так, на ходу. Но нет – веки, словно налитые свинцом, поднялись. Снова упали и опять приоткрылись. Солдат тряс головой, словно вынырнул из-под воды. Через мгновенье очередная волна унесла его.

Солнце стояло высоко над отступающей армией. Мальчик видел, как шевелятся губы солдат, шепчущих одно единственное слово, повторяемое тысячами пересохших губ – «Воды»… это слово парило над разбитым войском, подобно безжалостному солнцу. Стояло, как пыль. И шло, вместе с солдатами. Тащилось по пятам за толпами потерпевших поражение. Но его, этого слова, никто не слышал.

Или все-таки слышал? Ядвига, жена дворника. Она засеменила в дом и вынесла ведро с водой, сунув его в первые же протянувшиеся руки. Как живое существо, ведро двинулось по рядам. Драгоценная жидкость выплескивалась на дорогу. Ее черпали ладонями, ее пили через край, кто-то попытался опустить в ведро голову. На глазах у дворничихи ее ведро уплывало от нее все дальше и дальше, пока не исчезло совсем. Еще какое-то время старая Ядвига стояла, не двигаясь, губы ее беззвучно шевелились. Потом она окинула взглядом как-то враз опустевшую площадь и побрела в дом.

Теперь над миром воцарилась тишина. Та же, что всегда была здесь, до того, как пришли солдаты. И которая будет еще долго, после них. Казалось, весь городок – с его домами под красными черепичными крышами и церковью в конце улицы, с крестами над церковной кровлей, со зданием суда, украшавшем дальний конец площади и с людьми, затаившими дыхание в своих домах за железными затворами, все замерли в ожидании чего-то. Но чего…

Вся семья Хаймека собралась в большой комнате. Стоя у окна, мальчик рассматривает их, словно видит впервые. Вот отец. Он сидит в дальнем конце стола в торце, ломая пальцы, и мальчик слышит, как пальцы хрустят. За все это время отец не произнес ни слова. Лишь иногда он вздыхает, и тогда вместе со вздохом до мальчика долетают обращенные к небу слова молитвы, почти неслышные здесь, на земле. Мать держит на руках Ханночку. Молча стоит, прислонившись к стенке. И маленькая Ханночка у нее на руках тоже молчит.

А мальчик переводит взгляд на бабушку. Бабушка лежит в кровати. На ее морщинистом лице живы только глаза, которые непрерывно движутся то в одну, то в другую сторону. Мальчику очень хочется сейчас быть поближе к отцу, и он уже собрался, было попросить у него разрешения присесть с ним рядом, но что-то удерживает его и он остается стоять там, где стоял – у окна с наклеенными крест-накрест полосками бумаги.

Скосив глаза, он смотрит на здание суда. Обычно там весь день торчал коротышка-полицейский в синем мундире с дубинкой в руках, но сейчас не было ни его, ни дубинки. Площадь была абсолютно пуста. И это была та самая площадь в центре городка, которая еще несколько дней тому назад буквально кишела сотнями людей, разговаривала, кричала, шумела на сотни голосов, выставляя на продажу весь мыслимый и немыслимый свой товар.

Сейчас над нею царствовала напряженная тишина.

В последний раз метлы прошлись по ее булыжникам вчера – острые глаза мальчика разглядели большую кучу свежего конского навоза. Над огромной лепешкой уже роились тучи навозных мух, сверкая прозеленью в свете холодных осенних лучей солнца. Огромный кот с черными пятнами на боках, осторожно ступая, передвигался мягкими прыжками через пространство площади, готовый в любую минуту пуститься наутек.

Внезапно послышался грохот мотоцикла, а затем появился и сам он, за ним второй и третий. Они пронеслись по той же самой улице, по которой еще недавно шли отступавшие польские солдаты. На каждом водителе была низко надвинутая каска, за спиной торчали автоматы. По улице мотоциклы пронеслись с головокружительной скоростью, затем вырвались на простор площади, запрыгали на ее булыжниках, сделали один круг, другой – и исчезли так же стремительно, как и появились.

Отец перестал хрустеть пальцами и теперь, не переставая, барабанил ими по столу, продолжая шепотом читать молитву. Пальцем он поманил мальчика, указав ему место рядом с собой. Хаймек послушно подошел к столу и сел, но хватило его ненадолго, и через несколько минут он уже снова стоял у окна. Толстый кот, управившись со своими делами, неторопливо возвращался обратно, всем своим видом показывая, что никуда не спешит. «Странно, – подумал мальчик, – если бы кот вдруг поднялся и пошел бы по площади на задних лапах, он точь-в-точь был бы похож на Абрашу». (Абраша был сыном раввина).

Кот подошел к навозной куче и спугнул сидевших на ней мух, которые взмыли в воздух. Усевшись поудобнее, кот задрал морду и огласил площадь долгим прерывистым воплем, звуки которого были слышны даже сквозь плотно закрытые окна. За окнами, прилипнув к стеклам, белели искаженные лица. Картина была мрачноватой…

Вновь затарахтели мотоциклы, заставляя окна дребезжать. Немцы возвращались. Тотчас же человеческие лица исчезли, словно какая-то невидимая волна смыла их.

Первым выскочил на площадь мотоцикл с коляской. Хаймек, прижавшись к оконной раме, остался невидим, но сам видел все. На немце, сидевшем в коляске, была отливающая синевой фуражка с идущим наискось козырьком. Мальчик удивился тому, что эта фуражка не слетела с головы немца на полном ходу. «А если бы слетела, – подумал он. – Например, от сильного ветра. Интересно, остановился бы мотоцикл, или нет?»

Немец сидел в коляске совершенно неподвижно, словно прибитый гвоздями. Он смотрел прямо перед собой, и за все время даже не пошевелился.

«Мотоциклы у немцев, – подумал мальчик, – это вещь. Немецкие мотоциклы… они такие… красивые. Завтра пойду вместе с Цвией и разгляжу их получше. Когда мотоцикл мчится, колеса у него словно не крутятся. Вот странно…»

Внезапно душераздирающий вопль заставил всех вздрогнуть еще раз. И снова все стихло. Отец замер, перестав раскачиваться. Даже бабушка встрепенулась и приставила к уху ладошку горсткой.

«Это кот», – промелькнуло в мозгу у Хаймека, и он совсем вдавил нос в оконное стекло. Но отцовская рука, словно клещами ухватила его за штаны и оттащила к столу. Мать впилась взглядом в лицо мужа. Девочка на ее руках заплакала. Она уже знала слово «мама» и теперь повторяла его: «Мама… мама…» Бабушка, оторвав голову от подушки, недоумевающе сказала:

– Кто это так орет? Что случилось?

– Они задавили кота, – сказал мальчик.

– Какой еще кот на нашу голову? – сказала бабушка, оживившись. – Кот-обормот… – Голова ее была чуть видна из впадины на подушке, словно из пещеры.

У отца лицо было белее муки.

– Это Германия, – сказал он загадочно и перестал молиться. Его рука искала, что бы ухватить. Хаймек уклонился, и рука отца тут же стала мять хлебные крошки, рассыпанные по поверхности стола.

Мухи по-прежнему осваивали навозную кучу на площади. Солнечные лучи, падая на зеленые спинки, окрашивали их золотом. Взвившись в воздух, они устремились теперь к кровавому пятну, бывшему еще недавно котом. Их прозрачные крылышки трепетали.

Хаймек смотрел на мух. Он их ненавидел. Почему кот бросился под колеса мотоцикла, а не убежал? Офицер в коляске все так же смотрел прямо перед собой, словно ничего не произошло.

– Куда ты смотришь? – спросил папа.

– Это тот, что убил кота, – сказал Хаймек, словно продолжая прерванный разговор.

– Так, – сказал папа и посмотрел на свои руки, которые безостановочно мяли и месили крошки. Мякоть уже приняла форму филактерий, что по утрам папа, молясь, накладывает на голову и руку.

– Почему он это сделал?

Папа продолжал давить на мякиш.

– Почему, папа?

– Отстань от отца со своими глупостями, – сказала мама, и Хаймек понял, что она сердится.

Бабушка заворочалась в своей постели и вдруг приподнялась на локтях.

– О чем он спрашивает? – поинтересовалась она у мамы. Но выслушать ответ у нее уже не было сил, и она снова погрузилась в перину.

Мальчик думал о своем. Этот немец… он хуже полицейского с его дубинкой. И еще он подумал, что хорошо было бы, если бы этот немец убрался отсюда куда-нибудь…

Но немец не убирался. И даже наоборот. Словно на помощь ему, появились огромные, под зелеными тентами, грузовики, наполнив весь город рычанием своих моторов. Они неторопливо объехали всю площадь и остановились прямо посредине, образовав прямую линию, и тут же из них посыпались солдаты в зеленых касках, с ранцами за спиной и оружием в руках. Как и машины, они выстроились ровными рядами. От их вида почему-то бросало в ужас. Мальчик почувствовал, как страх сжимает ему сердце. Он хотел отойти от окна, но не мог. Стоял и смотрел. Одна шеренга стояла как раз в том месте, где был раздавлен кот. Солдатские сапоги, подкованные гвоздями, стояли в кровавой каше. Зеленые мухи бесстрашно садились теперь на сапоги.

Мальчик смотрел.

Офицер выбрался из мотоциклетной коляски и встал на бетонную ступеньку, окружавшую водонапорную колонку. Спина его опиралась на ржавый рычаг, лицо было обращено прямо к окну, за которым притаился Хаймек. Мальчику казалось, что офицер видит его.

Офицер что-то крикнул, после чего достал монокль и вставил в правый глаз. Затем вытащил из планшета лист бумаги, который показался Хаймеку необыкновенно белым. Тяжелый лающий голос забарабанил по стеклам, проникая сквозь закрытые ставни, проникая внутрь сквозь самые незаметные щели. Стройными рядами, не шевелясь, стояли серо-зеленые солдаты, не шевелясь, не двигаясь – за спинами ранцы, в руках винтовки, на головах зеленые каски. Солнце лежало на касках причудливыми пятнами. Мальчику казалось, что он видит нарисованную картину. Или сон. Только не явь.

Хаймек слышал слова – отдельные и по нескольку вместе, но, увы, не мог понять, о чем идет речь. Но и от окна он не мог отойти. Его словно заколдовали. Он смотрел на офицера, то и дело заглядывавшего в лист белой-пребелой бумаги, он видел неподвижные ряды серо-зеленых солдат. У него кружилась голова. Он стоял у окна с раскрытым ртом. Он все видел, но ничего не понимал. «Может быть, это и есть те солдаты из страшной сказки, которую когда-то рассказывала бабушка – у них сердца из железа, а тело из свинца». А потом он подумал вот о чем: «А что, если одна из тех зеленых мух, что сначала сидели на навозной куче, а потом перебралась на кровавую кашу, что осталась от кота – что, если одна из этих мух сядет вдруг солдату на нос – он прогонит ее, или так и останется стоять недвижим?»

Офицер закончил читать и убрал бумагу. Вынул из глаза монокль и, резко повернувшись всем туловищем, отдал короткую, резкую команду.

И мальчик увидел чудо: солдатские зеленые прямоугольники вдруг ожили и рассыпались. Они больше не казались единым целым. Квадраты разбились на более мелкие фигуры, а те в свою очередь на еще более мелкие. Вместо стальных рядов площадь заполнили люди в серо-зеленых мундирах. И все. Колдовство исчезло. Солдаты жестикулировали, похлопывали друг друга по спине, болтали и смеялись. «Как самые обыкновенные люди, – подумал мальчик, и эта мысль почему-то обрадовала его. – После обеда спущусь и подойду к ним», – решил он и отошел от окна.

Мама уже стояла у плиты и варила манную кашу для Ханночки. Папа все так же мял хлебный мякиш, только теперь это уже были не филактерии, а усеченные конусы.

– Жаль, что мы не уехали в Варшаву со всеми беженцами, – сказал папа и оставил мякиш в покое. Мама бросила на него быстрый взгляд.

– А что мы забыли в Варшаве?

– Там вся семья.

Мама перестала помешивать кашу. Она выпрямилась, словно от удара, потом шагнула к столу и, глядя на отца сверху вниз, сказала задыхающимся шепотом:

– Нет, Яков. Нет. Кто хочет… Только не я. Я не заставлю своих детей голодать.

– О чем ты говоришь?

– Я знаю о чем. Где беженцы, там голод. Наш дом здесь. Кладовые полны еды. Здесь нам нечего бояться.

Автоматная очередь прервала мамину речь. Стреляли близко, совсем рядом с домом. «На первом этаже», – подумал мальчик и прижался к отцу. Мама умолкла на полуслове. В комнате запахло пригоревшей манной кашей. Хаймек хотел сказать: «Каша горит», но слово застряло у него в горле и никак не хотело выходить. Отец медленно приблизился к окну, выходившему на широкий двор, окруженный другими домами. Хаймек из-под отцовской руки попытался хоть что-нибудь разглядеть, но увидел лишь начищенные сапоги, тут же исчезнувшие через широко раскрытые ворота.

А потом он увидел Шию.

Шия был городским нищим. Его знали все. Мальчишки – и Хаймек не был исключением, любили дразнить его. Теперь Шия сидел на земле, привалившись к воротам и был похож на мешок тряпья. Хаймек видел, как из дыры в виске старого Шии накрапывал кровавый дождик. Кровь стекала по щеке, окрашивая розовым редкую седую бороду.

– Папа, – сказал Хаймек ровным голосом. – Они убили его. Они убили Шию. Они убили его, как…

Мальчик замолчал. Он не сказал того, что хотел. Отец очень рассердился бы на него за такое сравнение.

Когда отец ответил мальчику, голос его звучал торжественно. Словно он читал недельную главу Торы в синагоге:

– Да, – сказал он. Это так. Они его убили. Шию.

Мама сделала несколько быстрых шагов к окну. Ханночка залепетала: «Деда… деда…» и захлебнулась плачем от неожиданной пощечины, первой в ее короткой жизни. Ничего не понимая, она повторяла сквозь слезы: «Деда… деда…» Мать обняла малышку и изо всех сил прижала ее к себе. Потом осыпала поцелуями ее головку, шею, щеки. Хаймек поднял глаза и увидел, что лицо матери все залито слезами.

2

Утром Хаймек спустился во двор. К сновавшим по площади солдатам он еще не осмеливался подойти. Но ему очень хотелось посмотреть вблизи на мертвого Шию. Однако того в подворотне уже не было. Только жирные мухи густо вились над ржавым пятном. Мальчик разогнал мух, топая ногами и размахивая руками. Немца он увидел лишь тогда, когда тот вырос посреди двора. Мальчик вжался в углубление каменной стены. Ему было страшно, но любопытство перевесило страх. Немец показался ему очень красивым. Ладно облегала его отутюженная форма, кожаные ремни портупеи подчеркивали ширину груди, тонкую талию охватывал широкий ремень. На ремне висела кобура. Мальчик подумал, что кобура очень похожа на пистолет, а ведь сам пистолет должен был прятаться где-то внутри. Таким образом получалось, что у немца было при себе не один, а целых два пистолета…

Сейчас он обратил внимание на правую руку немца. Она вдруг ожила и медленно-медленно двинулась куда-то вниз.

«Если бы пистолет был у меня, – подумал мальчик, – моя рука двинулась бы прямо к черной рукоятке, которая торчит из кобуры».

Рука немца двинулась именно туда. То, что его догадка оказалась правильной, почему-то очень обрадовало Хаймека. И он, наморщив лоб, стал думать дальше. «Если немец вытащит пистолет, то совершенно ясно – он будет из него стрелять. Я просто не могу представить, чтобы кто-нибудь вытащил пистолет и не стрелял. Но в кого же он собирается стрелять в нашем дворе?»

Правая рука немца выхватила из кобуры сверкнувший на солнце маслянистой смазкой пистолет, и в эту же минуту мальчик увидел своего отца. Тот быстро шел из хасидской синагоги, «штибла», торопясь пересечь двор и добраться до лестницы напротив. При этом обеими руками он прижимал к себе Тору, завернутую в вышитую занавеску, обычно покрывавшую ковчег. Не только глазами, всем своим существом мальчик видел, как глаза немца вцепились в маленькую фигурку его отца.

«Боже, – только что не вслух произнес мальчик, – боже, этого не может быть. Этот немец собирается выстрелить в моего папу. А что, если он и в самом деле сделает это? Он ведь может в него попасть пулей… он может его даже убить…» И поскольку мальчик этот, Хаймек, не был до конца уверен, что Бог его услышал, он мысленно обратился к немцу.

«Послушай, немец, – сказал он. – Зачем ты хочешь стрелять? Не стреляй в папу, слышишь? Посмотри на себя. Ты такой красивый. А если ты выстрелишь из своего пистолета, Бог на тебя за это очень рассердится. И накажет. Знаешь, как он может наказать!»

Рука немца с пистолетом двигалась медленно-премедленно. Один глаз у немца был прищурен. Мальчик заговорил быстрее, потом еще быстрее, потом еще.

«Погоди, остановись! Это же мой папа! Знаешь, кто он? А-а, ты не знаешь. И откуда тебе знать, ведь ты же не еврей. А мой папа – он… он… он староста в синагоге, в «штибле». Любой еврей в городе знает его. Он заботится обо всех, кто приходит молиться. И евреи очень рассердятся на тебя, если ты будешь в него стрелять. Мой папа – хасид, радзиминский хасид, ты, конечно, этого не знал. В «штибле» висит портрет этого великого мудреца, ребе из Радзимин. Папа сказал, что ребе был знаком с самим Богом. И если ты причинишь папе такую боль, ребе пожалуется Богу, да, да… Ребе попросит, чтобы Бог тебя наказал и тут уже тебе мало не будет. Стой, не стреляй, слышишь. Я же тебе только что все объяснил. Неужели тебе не страшно? И не только ребе попросит Бога, я тоже попрошу. Я буду молиться день и ночь. Я выучу всю Гемару[1]. Да! Я буду читать молитвы без пропусков, произнося отчетливо каждое слово. А по субботам полдня я не буду играть с друзьями и не буду рвать бумагу. О, Господи, прости меня! Я не буду стоять на коленях, не буду свистеть и никогда не буду спать с непокрытой головой. Пожалуйста, Господи! Поторопись и останови руку этого немца!»

Губы мальчика двигались непрерывно, неслышные слова слетали с них, а взгляд метался то к небу, то к немцу.

Звук выстрела оглушил его. Что-то, блеснув, упало у его ног. Он видел, как отец его вздрогнул и из последних сил побежал. Мальчик смотрел на маленький металлический предмет, который крутился у него под ногами. Он поднял его. Это была гильза. Она была еще теплой. Позднее отец скажет ему, что выстрел попал в Тору, и священная книга спасла ему жизнь.

Мальчик, перебрасывая гильзу с руки на руку, думал: «Он все-таки выстрелил. Сейчас начнется. Сейчас с небес сверкнет молния и поразит немца. Я же договорился с Богом…»

Но молния не сверкнула. Грянул второй выстрел, но отец уже взбегал по лестнице, прижимая к груди драгоценную ношу. «Почему нет молнии?» – растерянно думал мальчик. Он посмотрел на окна, выходящие во двор, и увидел белое лицо матери, и ее руки, вцепившиеся в подоконник. «Мама! – закричал про себя мальчик, – мама, прикажи немцу, чтобы он перестал пугать папу. Он ведь может в него нечаянно попасть, и тогда наш папа тоже будет лежать, как лежал нищий Шия…»

Немец тем временем колебался. Отличный стрелок, он с двух выстрелов не попал в эту крысу, в этого вонючего маленького еврея! Ноги сами сорвали его с места. Не выпуская из рук пистолета, он бросился через двор к лестнице, к подъезду, в котором только что скрылся еврей. До слуха мальчика донесся пугающе непонятный громкий крик:

– Хальт! Хальт! Доннерветтер! Ферфлюхтер юде! Ду, швайн, хальт![2]

Мальчик закрыл глаза, моля о чуде.

И чудо свершилось! Не добежав до лестницы нескольких шагов, немец неожиданно остановился и посмотрел на часы. Неохотно сунул пистолет в кобуру, поправил съехавшую набок фуражку, еще раз посмотрел на часы и, медленно ступая, вышел со двора.

Но мальчик-то знал, что это Бог заставил его это сделать!

3

В тот раз, когда немцы пришли и забрали у бабушки все ее доллары, дома не оказалось никого, кто смог бы ее защитить. Точнее, так: отец был дома и мама тоже. Но отец прятался в тайнике за шкафом, куда он взял с собой только книгу Торы. А мама молчала, хотя она и знала немецкий – в отличие от папы. Хаймек был убежден – его мама знала немецкий всегда, еще со времен предыдущей войны, а может быть и еще раньше. Во всяком случае, она время от времени вспоминала ту, предыдущую войну и при этом всегда говорила: «Я отлично ее помню! Тогда тоже были немцы. Ну и что? Культурная нация. В предыдущую войну они хорошо относились к людям. Так что ничего плохого, я уверена, с нами и сейчас не случится».

При этом папа предпочитал прятаться в шкафу вместе с Торой.

Мама говорила еще:

– Немцы – люди как люди. Очень важно говорить с ними на их языке. На языке, который они понимают. Если разговариваете с мужчиной, говорите ему: «Герр». Говорите почаще: «Данке шен»… Немцы очень ценят вежливость. Надо только уметь с ними разговаривать.

Хаймек был уверен, что мама умела.

Но в последнее время мама почти совсем не говорила. При малейшей опасности она замолкала и словно прирастала к табуретке. Садилась на табуретку и молча сидела. Только взгляд ее все время буравил шкаф, за которым прятался ее муж, прижимая к себе Тору.

А у бабушки были доллары. И она их очень любила. Или нет, не так. Она была к ним очень привязана. Когда она думала, что ее никто не видит, она доставала их и по нескольку раз пересчитывала. Она верила, что доллары могут все – точно так же, как отец думал, что все может Тора. Да, доллары. Издалека добирались они до этих мест, из-за гор и морей. Из неведомой страны, про которую Хаймек знал только, что она называлась Америка. Тоненький пакет, проштампованный многими печатями время от времени появлялся из сумки почтальона. Появившись на пороге, почтальон каждый раз спрашивал, может ли он видеть уважаемую госпожу Сару Гольдин. И тут же из своей комнаты, поправляя на голове парик, появлялась бабушка, очень важная. Глядя в эти минуты на нее, можно было подумать, что наступил праздник. Не без кокетства подходила она к почтальону. Глаза ее весело поблескивали, и даже сутулой она почти не казалась.

– Сара Гольдин – это я, прошу пана, – говорила она почтальону, словно видела его в первый раз.

Работник почты тоже играет в эту игру. Он почтительно снимает с головы круглую форменную фуражку, кланяется, смешно переламываясь в пояснице и успевая при этом тайком подмигнуть мальчику, после чего произносит странную фразу:

  • «Госпожа, не надо слез,
  • Я вам доллары принес».

Поразительный, все-таки, народ, эти взрослые. Однажды мальчик не утерпел и спросил почтальона – почему он говорит о слезах, когда бабушка, наоборот, получая пакет с печатями, всегда выглядит очень довольной? Почтальон смеялся так, что звенели окна.

– Хаймек, ну какой же ты потешный! Ты знаешь, что такое «рифма»? Ах, ты не знаешь… Тогда спроси у своей мамы. А сейчас не мешай нам, хорошо?

Мальчик про себя повторяет «рифму». А бабушка, как ни в чем не бывало, нагибается и, слюня кончик химического карандаша, выводит свое имя на почтовой квитанции, после чего почтальон протягивает ей долгожданный конверт и снова приподнимает фуражку. У него на голове лысина, очень смешная – гладкая посередине с густыми волосками по бокам, отчего голова похожа на бублик с маком. Уже после того, как передача ценностей из рук в руки закончилась, и бабушка остается один на один с конвертом и сургучными печатями, она вдруг произносит ну совсем как почтальон:

  • «Больше долларов со мной,
  • Легче справиться с войной».—

И, высказавшись таким вот неожиданным образом, бабушка прячет конверт между накрахмаленными простынями в бельевом шкафу. Среди таких же конвертов…

А потом пришли немцы и забрали все конверты. Они пришли. А вот человек с головой, похожей на бублик с маком, с тех пор больше не приходил ни разу.

Немцы пришли ранним утром. Мальчик слышал, как прогрохотали их сапоги по лестнице. Затем они стали колотить в дверь, и каждый удар заставлял сердце мальчика трепетно сжиматься. Мама отодвинула засов, прошла в кухню и села на табуретку. Немцы ввалились все сразу. Они ничего не говорили и ни о чем не спрашивали. Похоже было, что они знали, что им нужно. Без лишних слов они принялись переворачивать все вверх дном.

Они заглянули даже – интересно, зачем, в потухшую плиту, открыли все заслонки в печах, выдвинули и вытряхнули все ящики… они даже сорвали обои, на которых распускались яркие розы, они разбросали по полу постельное белье и ходили по накрахмаленным наволочкам и простыням грязными сапогами.

Потом дошла очередь до бабушкиного шкафа. Когда солдат подошел к нему и взялся за резные дверцы, бабушка, раскинув руки, заслонила шкаф и сказала ровным голосом:

– Нет. Сюда нельзя. Это мое, – и указала себе на грудь.

Наступила минута молчания. Мальчик с восхищением подумал о том, какая смелая у него бабушка.

Но на немца, похоже, бабушкина смелость не произвела большого впечатления. Он положил ей на плечи свои руки в кожаных перчатках и надавил с такой силой, что бабушка оказалась на полу. После чего немец погрозил ей кожаным пальцем – точь-в-точь, как делала мама, когда Ханночка начинала капризничать. В следующую минуту он открыл шкаф и один за другим вытащил кучу конвертов. Бабушкины глаза провожали каждое его движение, вплоть до того момента, когда конверты исчезли у немца в сумке. Хаймек заметил, что на глазах у бабушки слезы. Внезапно у него сдавило горло так, словно кто-то сжал ему горло клещами. Неожиданно для самого себя он шагнул к немцу и схватил его за рукав. С немой мольбой взглянул он наверх в бледно-голубые глаза и испугался. В них, этих глазах, не было ничего. Абсолютно ничего.

Мальчик кивнул головой в сторону онемевшей от всего происходящего бабушки, все еще горестно сидевшей на полу, потом дотронулся до сумки в руках солдата и начал бормотать что-то непонятное ему самому, что, по его разумению, должно было звучать по-немецки и быть понятно солдату – если не сами слова, то хотя бы выражение их и тон. Мальчику казалось, что он говорит с немцем на языке, во всем мире понятном только им двоим.

Немец, не меняя выражения глаз, осторожно освободил свой рукав и начал его отряхивать, словно счищая с него какую-то грязь или насекомых. А потом, не торопясь, затянул ремешки на своей сумке.

Мальчик был смущен. И обескуражен. Что же это делается! И почему все молчат?

– Мама! – сказал Хаймек, громко и с возмущением. – Мама! Почему ты молчишь? Скажи ему, что это бабушкины деньги. Она их так долго копила… Их же нельзя вот так, просто, забрать и все. Скажи ему, мама, на его языке, он точно тебя послушает.

Немец при этом стоял, как истукан, широко расставив ноги, и цепко переводил свой взор с одного лица на другое. Потом произнес несколько фраз, в которых – мальчик отметил это – несколько раз повторялось одно и то же слово «капут». Потом он повернулся, открыл дверь и затопал вниз по лестнице. Немцы, производившие обыск в других комнатах, не говоря ни слова, последовали за ним.

Некоторое время никто не проронил ни слова.

– Что он сказал напоследок, мама? – спросил мальчик.

– Не важно, – сказала мама.

– Он все время говорил про какой-то «капут»… Это плохо?

– Плохо то, что сегодня ты еще не молился, – сказала мама. – Иди и прочитай молитву.

Когда мама говорила с мальчиком подобным образом, это могло означать лишь одно – мама сердится. Потому что в иное время она нисколько не ценит молитвы, обращенные к небесам. Ибо, считает мама, Бог находится здесь, на земле.

«Бог, – думает Хаймек, – это тот, в чьих руках наша жизнь и смерть. Так? А в чьих руках наша жизнь и смерть?

В руках немца.

– Значит, – продолжает размышлять далее умный еврейский мальчик, – значит, что Бог – это немец».

При мысли об этом Хаймек в страхе втягивает голову в плечи.

4

В самые первые дни прихода немцев Хаймек, поднабравшись смелости, несколько раз выходил из дома и пробирался на базарную площадь. Если ему удавалось мягкой ветошью вымыть немцам машину, он получал за это целую банку консервов, а, кроме того, мог насобирать множество окурков. Всю свою добычу он приносил с собой в дом. Мама добывала из окурков табак, рассыпала его для просушки на плите, а потом сворачивала в длинные красивые сигареты, которые прятала в картонной коробке из-под сигар. «На всякий случай, – бормотала она, а мальчик слушал. – Иногда табак, это те же деньги…» и мальчик смотрит, как мамины длинные ловкие пальцы скручивают тонкую бумагу, вкладывают ее в специальную железную формочку и сжимают. Смотреть, как мама что-то делает, ему не надоедает никогда. Так же, как и просто смотреть на маму – такая она красивая. Иногда, работая, она напевает какую-нибудь песенку, не важно какую. Мальчик понимал это так – мама подает этим условный знак его папе, который в эту минуту молится в тайнике за шкафом. Мальчик даже знает, что мама хочет сказать папе. «Сколько я твердила тебе, – хочет она сказать, – чтобы ты оставил должность старосты в синагоге, в «штибле». Да, да, знаю – ты так ее хотел, так добивался. И что теперь? Сидишь в каморке и слепнешь, читая Тору при свече. И всем на свете наплевать, что ты староста. Особенно немцам. Уж им-то абсолютно наплевать, что ты знаешь Тору наизусть. Для них ты такой же еврей, как нищий Шия. Если не хуже. Ты не знаешь немцев, а я знаю. Они народ организованный. Знаешь, что у них вместо Торы? Я скажу тебе. «Орднунг» – вот что для них главное. «Порядок». И чтобы при этом каждый человек приносил им пользу. А теперь скажи мне – какая им польза от человека, который сидит за шкафом и читает Тору?»

Мама знает немецкий, и потому считает, что немцев она знает тоже. Она любит поговорить о «немецком характере». «Знаете, что я вам скажу? – повторяет она без устали. Немцы – они такие… Любят порядок и любят, чтобы была чистота. Они называют это словом «заубер» Посмотрели бы вы на их кладбище. «Заубер». И еще раз «заубер». А когда они видят непорядок и грязь, сразу начинают морщить нос и говорят: «Дрек». По-немецки это слово означает просто грязь, а на идише, как вам хорошо известно, «дрек» – это отбросы, нечистоты и просто дерьмо. Теперь понятно, что немцы, как культурный брезгливый народ любят «орднунг» и «заубер», а всяческий «дрек» ненавидят. Для них, культурных немцев (говорит дальше мама, а мальчик, Хаймек, слушает, раскрыв рот), попрошайка Шия – это тоже «дрек», бесполезный отброс, точно так же, как и твоя книга Торы, Яков, из-за чего тебя чуть не убили, а дети остались бы сиротами. Думаешь, я не знаю? Ты всех их считаешь извергами, а вот к Хаймеку они относятся безо всякой злобы. Каждый раз, когда он помогает им наводить чистоту, они обязательно дают мальчику какой-нибудь, пусть самый маленький, но подарок.

– А я каждый раз говорю им «Данке». Им это нравится, – добавляет Хаймек.

Так оно и было поначалу. Но потом (и довольно скоро) все закончилось, и Хаймек уже больше не решался выходить на улицу, не говоря уже о том, чтобы прогуляться на площадь. Сидя дома он, сжавшись в комочек, с ужасом прислушивался к грохоту подбитых гвоздями сапог, ожидая стука в дверь. У него был тонкий слух, и он слышал шаги немецких солдат еще тогда, когда те были в самом начале улицы, рядом с костелом. Тогда по спине у него пробегал озноб, и что-то сжимало ему голову. В эту минуту ему хотелось стать маленьким-премаленьким, меньше даже, чем Ханночка, стать таким маленьким и незаметным, чтобы можно было забраться в тонюсенькую щель и там замереть. С той минуты, когда – близко ли, далеко ли, раздавались солдатские шаги, его губы начинали безостановочно повторять одни и те же слова, неизвестно к кому обращенные и похожие не то на заклинание, не то на молитву. «Только не к нам, – шептал мальчик, натягивая на голову одеяло, – только не к нам». И так до тех пор, пока не замирало вдали последнее эхо, пока чья-то злая воля не прекращала его мученья воплем, полным отчаянья и страданья.

Или выстрелом.

После чего настанет тишина.

А потом дошла очередь и до них. Топот подкованных гвоздями сапог. Громовые удары в дверь. И грубый голос, выкрикнувший громко и повелительно:

– Юден, раус! Раус[3]!

Вышла мама и встала в проеме двери, прижимая к себе Ханночку. Откинула задвижку и лицом к лицу столкнулась с молодым красивым немцем, улыбавшимся во весь рот. Мама хотела что-то спросить, но голос у нее сел, и только губы шевелились так тихо, что мальчик едва разобрал мамины слова.

– Варум? Почему?

У мальчика была очень красивая мама. А на руках у мамы была очень красивая Ханночка. Может быть, поэтому Бог явил одно из своих чудес. Немец не стал больше кричать тем своим грубым и злым голосом, которым еще несколько минут назад он возглашал, что евреи должны убираться, а, блеснув красивыми ровными зубами, улыбнулся маме вполне приветливо, потрепал Ханночку за подбородок, показал ей язык и дважды цокнул, как сойка:

– Цо… цо…

Ханночка радостно залилась смехом. Мальчик перехватил мамин взгляд. Этот взгляд словно говорил ему: «Вот видишь. Немцы совсем нормальные люди. Как все мы. А если к тому же говорить с ними на их языке…»

И мама стала говорить что-то молодому красивому немцу по-немецки. Мальчик почувствовал невольную гордость. Вот какая у него мама. Мало того, что красивее ее нет никого, она еще и такая умная. Сразу поняла, чем может усмирить этих страшных немцев – их же собственным языком. Когда все-таки успела она выучиться этому немецкому языку? А теперь у нее есть ключ, которым она может открыть все дверцы к немецким сердцам. Когда он вырастет, решил мальчик, он первым делом выучит немецкий язык, на котором мама сейчас так свободно говорит с красивым немцем, а немец улыбается маме и все щекочет Ханночку под подбородком, так что девочка заливается смехом. Как жаль, думает дальше мальчик, как жаль, что вот так же, как мама, с немцем не может поговорить его папа. Потому что в свое время папа выучил только один язык, иврит, древнееврейский. А знай он, как мама, немецкий, уж он-то наверняка объяснил бы немцу, что за великая книга Тора.

Так объяснил бы, что немцы бы все поняли.

Но немецкого папа не знает. Зато уж на иврите, древнееврейском, он непрерывно разговаривает с Богом. С раннего утра и до поздней ночи. Даже в такие вот дни, когда долгие часы он проводит в тайнике за шкафом – чуть свет он выбирается из этой дыры для прочтения утренней молитвы, закрепляет свои филактерии на голове и руке и начинает раскачиваться, объясняя что-то Всевышнему. Мальчику кажется, что папа, дай ему только волю, разговаривал бы с Богом бесконечно. Но в доме есть мама, и она говорит папе:

– Хватит, Яков. Хватит. Ты не боишься надоесть Господу своими молитвами? Чего тебе не хватает? Ты в большей безопасности, когда без всякой молитвы сидишь за шкафом, чем вот сейчас со всеми своими молитвами.

Когда мама говорит так, а это случается часто, мальчику кажется, что мама не слишком верит в чудодейственную силу папиных молитв. Но – и это едва ли не самое удивительное, папа никак не реагирует на мамины язвительные речи. Он очень любит маму. Потому он и женился на ней, несмотря на возражения родных. А родные возражали, потому что мама была воспитанницей светской еврейской организации «Ха-шомер ха-цаир», в которой без должного пиетета относились к ортодоксальному иудаизму. Доходило до того, что своей Торой они называли «Капитал». Однако, несмотря на то, что общение с безбожниками, по словам папы, «испортило маму», ее красота перевесила все возражения и папа женился на ней, продолжая, раскачиваясь, читать молитвы и жаловаться на непорядок в этом мире «куда-то запропастившемуся» (по словам мамы) Богу. Мальчик, обдумывая все это, вынужден был признать: не исключено, что мама в чем-то права – немец на земле, похоже, сильнее того, что на небесах. Потому что Тот – безмолвствует, а немец тем временем, творит здесь все, что пожелает. Вот, захотелось ему – и нет уже на свете безобидного Шии-попрошайки. Вздумалось ему пострелять – и он без колебаний стреляет в папу, прижимающего к груди священную книгу. Или вот еще – забирает бабушкины деньги, ее доллары, которые ей прислали из далекой Америки. Немец, когда ему вздумается, топает своими сапогами по лестнице, вламывается в дом, кричит «Юден – Раус!» и, улыбаясь маме, щекочет Ханночку под подбородком, в то время, как папа, замерев, прячется в крохотном тайнике за шкафом.

Мамин вопрос: «Варум?» Все еще висит в воздухе. Поскольку мама спросила по-немецки, немец отвечал ей тоже на своем красивом, четком языке, как-то особенно подчеркивая звук «р».

«Юденрейн» – улыбаясь, сказал немец. Мама начинает бледнеть. Мальчик глядит на ее шевелящиеся губы и угадывает это слово – «юденрейн». Он чувствует, что мама смертельно испугана. Из-за одного только слова? Наверное, оно означает что-то важное.

Да, скорее всего. Важное и… хорошее. Мальчик судит по улыбке, с которой было произнесено это слово. Улыбка предназначалась не то маме, не то Ханночке, которую немец непрерывно смешил. А человек, который так хорошо относится к маленькому ребенку и слова произносит соответствующие. Успокаивающие слова, в которых ничего плохого не может быть. И совершенно непонятно, чего так испугалась мама.

Вот о чем думает Хаймек.

Когда за немцем и сопровождавшими его солдатами захлопнулась дверь, отец как-то неожиданно и быстро выбрался из своего убежища за шкафом и заметался по квартире, что-то бормоча, а мама положила Ханночку на кровать и стала заламывать пальцы. Она не металась, как папа. Она монотонно шла вдоль стен, натыкаясь на все подряд, и мальчик слышит, как раз и другой и третий она говорит без всякого выражения одно и то же:

– Что… что… что делать, что теперь делать, что мы будем делать, что теперь будет со всеми нами, куда мы пойдем, как мы все это бросим? Ведь это же наш дом, это наш дом… наш дом…

А папа носится по квартире, мечется по комнатам, словно он сошел с ума, не произнося ни слова, хватает то одну вещь, то другую, не переставая шевелить губами и кивать. Вот папа схватил тонкое серое одеяло и стал бросать на него какие-то вещи, в то время, как мама все вышагивала вдоль стен, повторяя свои бесконечные что… что… что… и пальцы ее трещали в такт ее шагам. Хаймек нерешительно спрашивает у мамы:

– Мама! А почему мы должны куда-то идти? Ведь этот немец никого не ударил, он не стрелял, он только улыбался тебе и играл с Ханночкой. А, мама?

Мама смотрит на Хаймека, но такое впечатление, что она не видит его. И не слышит.

– Мама…

– Что… что… что… – снова начинает было мама и только тут вспоминает про мальчика.

– Хаймек, – говорит она так, как никогда не говорила. – Бедный ты мой… Ты же слышал, что сказал этот немец? Слышал?

– Он сказал «юденрейн». А что, это плохо?

Мамины пальцы вот-вот сломаются.

– Плохо? – говорит она. – Плохо? Это, Хаймек, так для всех нас плохо, что хуже некуда.

– А что это значит, мама?

– Это значит, что немцы хотят очистить от нас город.

Мальчик ничего не может понять.

– От нас?

– От евреев. «Юденрейн» это и обозначает «очищенный от евреев». Город должен стать «заубер», чистым, – говорит мама, и по лицу ее ползет какая-то кривая улыбка, раньше Хаймек никогда ее не видел.

Он обводит взглядом всю свою семью, словно ожидая, что кто-нибудь скажет ему, что все происходящее просто шутка. Но никто ничего не говорит. Мама стоит, сжимая руки. Папа судорожными движениями продолжает упаковывать вещи. И бабушка молчит. Значит то, что сказала мама – не шутка?

И мальчик начинает принимать всерьез то, что происходит. Но это означает, что они – все, вся семья, должны куда-то уйти, уехать. Тогда почему бы им не поступить иначе? Не спрятаться, к примеру, в тайнике за шкафом? Он задает этот вопрос взрослым, но вопрос падает в пустоту. Вот что значит быть маленьким, с горечью думает Хаймек. Никто не слушает твоих советов.

– Ну, так, – думает мальчик дальше. Значит, взрослые уже что-то решили. Наверное, они решили, куда все поедут. И тут он широко улыбается, этот умный еврейский мальчик, Хаймек. Потому что он понял – куда. Они едут к дедушке.

Эта догадка утешает его.

Дедушка живет в Варшаве. У него густые широкие брови. Если положить на них ладошку, волосы щекочутся, словно мухи.

Если они едут к дедушке, ничего особенно плохого в этом «юденрейн» нет. И тут он вспоминает о Цвии, своей подружке. Ведь если все евреи уедут, значит, он уже не сможет подолгу играть с ней в доктора и больного или в папу и маму?

Мама Хаймека увидела, что мальчик чем-то расстроен. Положив свою руку ему на голову, она произносит:

– Немцы нас не любят. Они считают, что мы пачкаем это место.

Мальчик поражен. Это просто какая-то глупость!

– А разве Стефан, наш дворник, не убирает каждое утро весь двор? – с недоумением говорит Хаймек. Он мог бы добавить к этому еще, что Стефан совсем недавно просмолил дегтем всю уборную и побелил ее известью снаружи, а, кроме того, каждый вечер он берет большую метлу и подметает улицу.

И снова Хаймек видит на маминых губах эту странную улыбку.

– Этот немец, – говорит мама, – имеет в виду совсем другое, Хаймек. Город грязен, потому что в нем живут евреи. Живем мы, все мы. И мы этим самым его загрязнем. Загаживаем.

Ну, нет! Хаймек с этим абсолютно не согласен!

– Ох, он и врун, этот твой немец, – горячо говорит мальчик. – Правда, папа? Я только раз видел, как Шмулик нагадил возле орехового дерева, что во дворе хедера. А я не делал так ни разу. А у Шмулика в тот раз схватило живот…

Мама положила мальчику ладонь на губы и сказала:

– Ты еще маленький, Хаймек. Если бы это было так, как ты говоришь. Но немцы… раньше они были другие. А теперь они уверены, что евреи… все евреи очень-очень плохие только потому, что мы есть, что мы ходим, разговариваем, просто живем.

– Но почему? Почему?

Мама начала что-то объяснять, но чем больше она говорила, тем меньше понимал ее Хаймек. В чем он ей и признался.

– Я ничего не понимаю.

И он горько заплакал. Это происходило с ним всегда, когда он чего-нибудь не мог понять. Так было и в хедере, когда раввин объяснял главу Торы, повествующую об исходе из Египта. И, в особенности, о «казнях египетских», которыми Моисей и Аарон покарали фараона. Хаймек сидел, раскрыв рот, и следил по книге за чтением раввина. Когда тот добрался до фразы: «и отяжелил он сердце свое»… мальчик вдруг ясно увидел, как вода превращается в кровь – и кровь эта течет везде; и в реках была кровь и в прудах и даже в бочках, в которых египтяне хранили питьевую воду; а потом точно так же он увидел нашествие жаб, бесчисленные количества огромных мерзких жаб, заполонивших всю землю. И как он ни старался, он все равно не мог понять, что ж это все-таки такое «и отяжелил он свое сердце», и как все это связано с реками крови и жабами, заполонившими всю землю, хоть умри, не мог. Как ни старался Хаймек – а он старался изо всех своих сил, понять этого он был не в состоянии – как сердце может стать тяжелым. Ему почему-то очень важно было узнать именно это. И он собрался, было спросить у раввина, но тот объяснял уже следующее наказание, постигшее непонятливого фараона, нашествие вшей, которые кишели на людях и на скотине и везде, где только можно. И Хаймеку почудилось, что маленький раввин в эту минуту превратился в огромного исполина, каким он представлял себе Аарона из Торы, своим посохом совершающего чудеса и насылающего на египтян совершенно немыслимые кары, чтобы не упрямились. И вот теперь, вспомнив о раввине, мальчик произносит громко вслух:

– Были бы сейчас здесь Моисей и Аарон, никто не выгнал бы нас отсюда…

Отец замер и перестал паковать вещи. Потом подошел, ущипнул сына за щеку и сказал:

– Увы, сынок. Хотя истинную и святую правду изрек ты сейчас. Нет у нас сейчас здесь ни Моисея, ни Аарона. Нет и пророков наших и великих коэнов.

Постоял, подумал и добавил:

– Это все наша вина, сынок. И ее мы сами должны искупить. – Наклонившись, он зашептал мальчику в самое ухо:

– Ах, если бы отыскался сейчас среди евреев святой человек, мудрец, хахам, цадик, который был бы достоин предстать перед Всевышним, чтобы взять и возложить это бремя на свои плечи.

– Какое бремя? – не понял Хаймек.

– Бремя Торы, – сказал папа. – Вот в чем наша вина. Мы – поколенье, захотевшее жить легко. И мы сбросили со своих плеч бремя обязанностей, налагаемых на человека Торой. Мало ли среди евреев таких, что курят в субботу, едят свинину, да мало ли еще чего… Такое вот поколенье…

– Ты чего это пристал к мальчику?– железным голосом сказала мама. Другого времени для своих проповедей не нашел? Оставь ребенка в покое и заканчивай лучше с упаковкой…

Но папа на этот раз не спешил выполнить мамино указание. Он притянул сына к себе и увлек его в дальний угол. Обернулся по сторонам, убедился, что отсюда его никто не услышит, и снова зашептал Хаймеку прямо в ухо:

– У женщин, сынок, в голове всегда полная каша. Ты слушай, что говорю тебе я, твой отец. Ты уже большой. Тебе пошел уже восьмой год. Мне тут пришла в голову одна мысль… как раз в то время, когда я прятался за шкафом. То, что я скажу тебе сейчас, очень важно. Так вот сынок, в Торе сказано, что перед приходом Мессии нас ожидают несчастья. Так может быть это они уже и начались сейчас? В Торе есть все, поверь мне. Приближается круглая дата, ты знаешь это? По нашему, еврейскому календарю. От сотворения мира – пять тысяч семьсот лет. Ой-вавой, сынок, ведь это – «год сотни», и, скорее всего именно про это время сказано в Книге: «на пятый год стали воскресать умершие, сблизилась кость с костью своей…», и все это произойдет вот-вот, через пять лет, в 5705 году. Об этом сказал великий пророк Иезекииль…

Хаймек слушал, пораженный до глубины души доверием отца, у которого от вдохновения горели глаза. В эту минуту, как никогда раньше, мальчик чувствовал, как он восхищается им. А тот продолжал, уже не умеряя голоса:

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Развитие клиента, или Customer Development – сравнительно новый подход к построению компаний. Он поз...
Казалось бы, о нем известно все. Советский эстрадный и театральный актер, режиссер, сценарист, юмори...
В рассказах Орциона Бартана пульсирует страстная, горячая кровь Тель-Авива....
Герои Нины Горлановой и Вячеслава Букура не совершают ничего исключительного. Они всего лишь живут в...
Сегодня, когда практически все делопроизводство перешло с бумажных рельсов на электронные, искусство...
«Я подожду еще немного, когда компьютер станет совсем понятным, и тогда изучу его», – в этом долгом ...