О людях и ангелах (сборник) - Крусанов Павел

О людях и ангелах (сборник)
Павел Васильевич Крусанов


Только человек, проведший детство в Египте, способен строить такие монументальные литературные композиции. Действительно, книги Павла Крусанова по сокровенному присутствию тайны и мощности исполнения в чём-то родственники египетских пирамид, символов незыблемости и вечности.

Мистика и история, трагические судьбы людей, вписанные яркими красками в судьбу России прошлой, настоящей и будущей, миф, творящийся на глазах читателя, хаос и космос в их извечном смертельном противостоянии – вот то поле, на котором Павел Крусанов ведёт в бой своих литературных героев и одерживает победу за победой.





Павел Крусанов

О людях и ангелах





© П. Крусанов, 2014

© ООО «Издательская Группа„Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА








Ночь внутри





Слово прежде


Было так: текла светлая вода, под крутым берегом ломалась в излучину; над рекой – небо, прозрачное, пустое, без мысли. Кругом залёг лес. На полночь – до самого Гандвика, до великих мхов, на полдень – до полынной степи, на запад – до моря Варяжского, на восток – никем не мерено. По прогалинам торчали замшелые истуканы – исконные боги лесной земли, – обгорелые, забытые, несли опалу без покаяния. По тем прогалинам – самые грибные места.

Люди здесь жили кряжистые, в кости широкие. Расчищали себе поля от пней и дикого камня, сеяли рожь, овёс, гречиху, лён. Светлую воду под берегом называли Ивницей. По речке звались и хозяева – Ивницкие. Те места в новгородской пятине – их исконная вотчина.

Над излучиной стояла деревенька, согласно срасталась с миром, словно не человек её ставил, а выперла из земли лесная сила. Крыши в деревне соломенные, скобкой, сходили краями в лопухи – будто напыжилась земля, треснула, и выскочили из неё крепкие груздочки, а на шляпках – травинки, прелый лист, хвоя.

Зимой тлела жизнь в деревеньке за печками. На Масленицу поминали Ярилу – катили к реке колёса с горящей соломой, угощали девки парней блинами, круглыми и румяными, как малое солнышко. Приходило лето – вытягивались зеленя, летели пчёлы на гречиху. Бабы ягоду лесную мочили кадушками. А как подступало время лён мять, по старинке славили Кострому – до неба поднимали голосами песню, боялись недодать хвалы. По осени засылали сватов торговать невест, а своих отдавали на сторону за чужого-чужанина…

Были по соседству славные промыслы: там лапти плели несносимые, там бондари-мастера, там ложки резали, черпаки, братины, – здесь же славилась деревня банями. Каменки клали по-особому – гудел над ними пар, самую глубинную кость доставал. За эту науку звалась деревня Мыльней.



Не попали бояре Ивницкие под выселки великого князя московского Ивана Васильевича, сына Тёмного, в ноги ему кланялись, отстояли за собой отцов удел. А когда внук Иванов грозный царь Иван Васильевич выводил измену с Новагорода, и ему кланялись Ивницкие, пособничали с усердием, за что при московском дворе были жалованы: Есип Ивницкий – окольничим, а сын боярский Федор – стольником.

Тогда-то по воле царской и была заложена у Мыльни на высоком берегу крепость: сторожить пути на Русь от литвы и шведа.

Встала крепость с сосновыми стенами, с еловыми башнями среди мхов, средь лесов на дороге к Новугороду; соблюдая ратную выгоду, потеснила мужичьи избы; сел в ней воевода со стрельцами. Когда отписывал воевода в разрядный приказ, не желал из гордыни в бумаге крепость Мыльней означать – называл Мельней. Так и привилось: Мельня. Потом уж не Мельня стала, а Мельна – обкаталось слово само собой, как речной камешек.

Долго сиротилась крепость без посада, рядком с одной подмятой деревенькой, – о том, как налипли к ней пригородки, особый есть сказ.

При царе Борисе в каменной Москве жил в милости боярин Федор Есипов, сын Ивницкий. Милость сыскать себе умел, где рвением, где хитростью, а то и наушничаньем, наговорами. Знал он, что пуще пожаров и боярского сговора боится Борис ведунов и стравников – тем попользовался Ивницкий: донёс царю на своего недруга, мол, замыслено лихо на царёв род наслать – словил в Кремле вражьего холопа, тишком сунул ему под кафтан ладанку с кореньем и представил перед Борисовы очи. Царь подворье лихоимца разорил, род оговорённый со свету извёл, по ссылкам рассеял, а спасителя обещался тем одарить, чего тот сам пожелает: предлагал земли с пашнями, села с крестьянами, богатую казну. Федор же от тех милостей отказался, а бил челом на воеводство в крепость Мельну, да чтобы Борис пожаловал его вотчину, как грозный царь Иван Васильевич пожаловал вотчину Никиты Романова: кто казну унёс, кто коня угнал, кто жену увёл и ушёл в мою вотчину, того в моей вотчине не взыскивать. Борис Федора воеводой поставил и жаловал его землю всем, о чём тот челобитничал, а слово своё заверил в грамоте.

С тех пор пошёл вокруг крепости посад ставиться, росли у сосновых стен дворы и подворья – возводили их былые разбои, воровские головы, беглые холопы. Ссыпали боярину за приют мзду в кошель и строились с Богом – хитёр был Ивницкий.

Задавили посадские дворы деревеньку – обступили и слопали. Потерялся среди дранки и глухих заборов соломенный мир, – только бани со знатным паром остались памятью о прошлых хозяевах, самих же их вдавила по бороды в мох пришлая сила. Так и замесился городок: на неспешном крестьянском веке да на беспокойной воровской крови – с этого замеса пеклись потомки.

В смутные лета сдавалась крепость полякам, жгли её шведы. При Романовых попали Ивницкие в опалу, пошла их вотчина в государеву казну, – покромсали землю, намежевали поместий, раздали дворянам за верную службу. Крепость же Мельну решили отстраивать в камне: башню и одну стену с воротами сложили из валунья и кирпича, а остальное, прикинув, снова сгородили из сосны да ели – редкостен, дорог в лесной земле камень.

И посад поднялся после пожаров и вражьих разоров – снова начал торговать, промышлять ремёслами. Раз в году, по осени, зацветала на речном берегу под боком у чёрного бора ярмарка: наезжали купцы, конокрады, балаганщики, шулера…

В Мельновском посаде из первых купцов первым был Докучай Посконин. Торговал полотном белёным и набойным, выделывал кожи – содержал дубильню и красильню с работниками, в торговых рядах перед ним шапки ломали, а детям его за фамильную тугую мошну у чужих с малолетства имя было с отечеством.

Ниже по реке, верстах в пятнадцати, присел за лесом монастырь Макарьева пустынь; он у крепости на горелой земле поставил свою оброчную слободку. Гордилась слободка мучными лабазами купца Ивана Трубникова. Податей городских слободские дворы не тянули, а ремеслом старались и держали лавки – за это исстари меж посадом и слободкой велась вражда. Дрался чёрный люд кулаками и кольём. Купцы же по пригородкам нанимали для бою кряжистых мужиков, – друг против друга выставляли кулачников Иван Трубников и Докучай Посконин, знатный купец.

Когда сыны Посконина стали хозяйствовать, в довесок к отцовскому делу развернули торговлю суконную; значились они в гостиной сотне и в горенке, в резном сундуке держали грамоту, где писано:

…С их дворов тягла и никаких податей имати не велено, а велено им жити в царском жалованье на льготе: бояре, воеводы и приказные люди их ни в чём не судят, а судит их сам царь или казначей… и во дворах у них избы и мыльни топити вольно беспенно, и огню у них не выимати… куда им лучится в дорогу ехать для своего промыслу, и у них на реках перевозов и на мостах мостовщины и переезжего мыту не имати, а перевозити их на реках и пропущати на мостах безденежно…



Время шло, летело над речкой Ивницей прозрачными маями, декабрьским снежным стоном, с талой водой уходило в лесную землю. В Мельне замостили тёсом две улочки, поставили у крепостных ворот, у городской околицы и на площади полосатые будки, в них – солдаты с ружьями, на ружьях – багинеты; шло время, а только по-старинному дрался посад со слободкой, хоть давно сравнялись в тягле, встали в одну лямку, по-старинному народ на рынке словленного вора забивал насмерть.

Обветшали у крепости деревянные стены и башни, просели, затянулись мхом. Давно пропала у города нужда в стенах – широко разлилась держава, раздвинула пределы, – крепость по брёвнам раскатали, осталось то, что в камне строилось, а на пустоши разбили городской сад. Под боком у сада – рыночная площадь. Гуляли в саду обыватели, няньки с детьми; в соседстве, по торговым рядам, рыскали кухарки с корзинами, хозяйки выбирали ситцы и плюши, приказчики щёлкали на счётах, гнулись перед самим, трунили над молодой прислугой, что бегала в лавки по господским посылкам. К вечеру пустел сад, запирались лавки; ночью выкатывали на небо звёзды, по торговым рядам бегали огромные крысы, шугали их спущенные волкодавы.



Константин Опаров – последний дворянский предводитель – усадьбу имел под деревней Запрудино (раньше – Дубки), в трёх верстах. Дом в усадьбе – каменный, с белыми колоннами, строил его венецианский архитектор ещё опаровскому деду.

Мимо Запрудина текла речка Железка, впадала в Ивницу. Звалась так за ржавую воду, а может, за то, что в досельное время в верхах её, где чирки насиживали гнёзда, копали болотную ржавую землю – в печах по кузням пекли из неё железо.

Беднели Опаровы из рода в род. Последний – Константин – сметлив был, дела поправил промыслом, хозяйской хваткой: поставил на Железке плотину, отвёл воду в пруды, развёл в прудах жирного карпа. Выкармливал до своей мерки – чтоб спина за мужичьей рукой-поленом не крылась. При плотине, как водится – коптильный заводик; кому свежую, кому копчёную – возами гнал в губернию рыбу…

А после – война, революция, смуты потащили Россию в крови полоскать. По деревням пестро – ревкомы, комбеды; в Мельне – совдеп, а в нём большинство – левые эсеры. Не было в Мельне заводов, не было фабрик – полтора человека рабочих.

Закружила революция вихри, людей, как палую листву, по земле гоняла – там ворох поднимет, пронесёт тысячу вёрст, растрясёт в пути, а тут новый ветер стегает, расшвыривает города, как копны. Выдуло из Мельны Поскониных, выдуло Трубниковых, расстрелял Опарова запрудинский ревком. Сколько пришлого люда осело – не считано.

Летом восемнадцатого за московский мятеж и муравьёвскую фронтовую шкоду набросали левым эсерам крепких шишек. Из Мельновского совета большевики половину эсеров турнули, а места их своими шапками заняли: получилось – большинство. Так на стульях большевистские шапки и лежали, пока губерния не подсобила кадрами.

В том же восемнадцатом в опаровском доме с венецианскими причудами осела коммуна анархистов. С мужиками ужилась мирно: реквизированную в Питере мануфактуру сменяли анархисты в деревне на рожь и картошку, разбили огород, засеяли своё поле, – а за пулемёт отвалили им мужики два воза артельного копчёного карпа. До осени сидела коммуна в опаровском доме, сидела бы дольше, да…

Ровно год выручали деревню барские пруды. За рыбу давали в Мельне соль, полотно, справу к крестьянскому хозяйству. Осенью пришёл в Запрудино отряд заготовителей – скрёб уезд по сусекам, собирал на прокорм голодному городу. Разлила деревня для солдат самогонную реку, хотела задобрить, спихнуть дальше – не растряхивать даром закрома. Перепились заготовители и по-пьяному меж собой решили: зачем по уезду, как лисий хвост, мотаться? возьмём в прудах рыбу – враз подводы полны! По-пьяному решили – по-пьяному сделали: закидали пруды гранатами, выглушили дочиста. Утром снялся отряд. Мужики ему вслед волчились, шапки топтали – ревкомовцы от обиженного мира зарыли пулемёт в огороде у председателя. Только в шапку обиду не втоптать – побежали мужики с жалобой к анархистам. Те на подъём лёгкие: вмиг на коней, догнали заготовителей, половину постреляли, остальные рассыпались по лесным мхам – не сыщешь. Пригнали анархисты отбитый обоз в деревню, да только в воду дохлого карпа не выпустишь – кончились барские пруды. Два дня справляли по ним запрудинцы тризну, от ухи, от рыбных пирогов, от запечённых в сметане спинок вспух у деревни живот, – а на третий день пришли из Мельны солдаты арестовывать коммуну. Мужики о том загодя узнали, послали в опаровскую усадьбу весть. Собралась коммуна в одночасье и ушла на Волгу – неужто не сыскать в России вольного места?..




Цепь





1


Николай ВТОРУШИН

Что за притча? Зачем старуха ворошит этот пыльный чулан, зачем пичкает меня семейным пирогом, испечённым в горниле века? Почему тащат в фамильный склеп меня – прохожего, угодившего в Мельну случайно и готового умотать отсюда, как только подвернётся удобный миг? Или: чужой – именно то, что нужно?

Упругий голос выскальзывает из морщинистых губ, теснит пустое пространство класса, – голос заговаривает. В нём таится какая-то древняя ведовская отрава. Но разум мой ещё чист, нет морока – есть белёсое пасмурное окно и контур сухого лица под скрученным пучком совершенно седых волос. Пока всё в порядке… Однако я чувствую, что рядом – сила, способная повелеть ленивому вечеру завиться в штопор, отвердеть и вонзиться в глухую пробку, которой заперта бутылка столетия… Пока дурман слаб – старуха за школьной партой, которая ей впору, бормочет заговор тугим влажным баском, и голос её ещё можно не слушать, просто сидеть и думать о своём, просто притворяться, что слушаешь.



Анна ЗОТОВА

– …разумеется, осень. Скорее всего, октябрь – ведь деньги, остававшиеся у них при въезде в город, братья выручили за хлеб. Они пустились в путь в начале сентября, но старая кляча с раздутым брюхом (та, что волокла нашу телегу), хоть вожжи нещадно драли шерсть из её рыжей шкуры, ни за что бы не успела доволочь их до Мельны раньше октября. И то получается – слишком быстро; но ведь за всё время пути Зотовы нигде не останавливались дольше чем на одну ночь. Словом: они продали хлеб, покидали в телегу скарб, сверху посадили меня и побежали с родной земли, чтобы больше никогда на неё не возвращаться. Дом они не заколачивали – каждый, как карамельку, держал под языком слово «навсегда» и давно смирился с тем, что многое из добра придётся бросить. Удирали ночью – село сторожили казаки, чтобы зараза не расползлась из гнезда, – но это была излишняя хитрость: их опекал сатана, он мог и ясным днём поголовно опоить казачьи кордоны или разложить воинство по солдаткам.

Весь тот месяц они ночевали под открытым небом, и ни один не подхватил хотя бы насморк. В дома их не пускали даже за деньги, ведь хозяева догадывались, откуда они бегут, и им приходилось валиться на землю, потому что в телеге спала я. Нет, я не жалуюсь, я была слишком мала, чтобы запомнить все муки нашего пути: чего не помнишь – того для тебя не было, – поэтому мне не на что и не на кого жаловаться. Образ этого бегства я вынесла из рассказов, услышанных позже, и из того, что додумала к ним сама. Но быть мне битой, если я помню, кто это рассказывал: отец, Яков или Семён, – ведь, кроме того, что и тогда я всё ещё была малюткой, никто из них, уверяю тебя, не стал бы вспоминать о такой ерунде, как дорожные неурядицы. Тем более они не могли говорить про скрип телеги, про рыжий круп кобылы, про серую стерню на придорожных полях, про вязкий воздух, в котором мерещился запах горелого мяса… Ведь ты знаешь, что трупы во время чумы сжигали?



Николай ВТОРУШИН

Киваю. У старухи странная, не женская манера говорить – манера тренированной извилины, манера внятного иносказания. Старуха заставляет слушать.



Анна ЗОТОВА

– В тот год первой сожгли мою мать. Вернее – выеденную чумой оболочку, которая когда-то, исполненная жизни, крушила вместе с Михаилом Зотовым извечную стену стеснения, потом стену стыдливости (от чего проросла в её животе я) и в конце концов разбилась о безнадёжную стену непонимания. Следом сожгли мать моего отца; и больше в семье не осталось женщин, исключая меня, хилого заморыша, который видел в своей жизни всего третий август.

Мужчины Зотовы оказались чуме не по зубам – бес, сидевший в каждом из них, был скуп и ревнив, он хотел их терзать в одиночку. Он не делился ни с кем и ни с чем, даже со своей бубонной подругой. Правда, третьим сожгли их отца, Петра Зотова, но, быть мне битой, бес уступил его с расчётом – чтобы старческая немощь и осторожная крестьянская смётка чего доброго не удержали братьев в астраханских степях. О Петре я могу сказать мало: жил он крепким хозяином и даже позволил себе отдать сыновей в двухклассное училище, а о его жене – ещё меньше: тот же пересчёт трёх стен, верный почти для каждой женщины.

Отцовский костёр стал для братьев последним пинком судьбы, вышибившим их с земли предков, – после него они бросили дом, поле, бахчу, крестьянское добро и проползли без отдыха пол-России, пока не встретили на пути этот городишко, где наконец-то разгрузили свою телегу. Это пролог – первая утрата из всех дальнейших необязательных утрат. Я говорю не о раздавленных чумой жизнях, я говорю о родине, о ломте земляного каравая, вскормившем эту бешеную плоть. А чуму они несли при себе, они сами были – чума!

Так мы потеряли родину. То есть её потеряла одна я – ведь одна я задумалась о потере… Зотовы виноваты передо мной: пускай они были молоды (отцу – двадцать пять, Якову – двадцать два, Семёну – всего шестнадцать), пускай шёл 1912 год, и гнала их из астраханских степей чума, пускай в каждом из них сидел ненасытный бес, тянувший их к гибели, – всё равно этой потери могло не быть. Здесь речи нет об обречённости – здесь судьба давала выбор, и выбирали они сами… Ведь судьба, пробуждая в человеке страх, который в свою очередь порождает смирение, покорность перед якобы произнесённым ею приговором, в действительности всего лишь требует ответа на брошенный ею вызов.



Читать бесплатно другие книги:

Эта книга посвящена сказкотерапевтической коррекции самых распространенных психологических проблем современных женщин. А...
Книга приоткрывает завесу над темными страницами английской истории XIX века, той самой эпохи, которая известна российск...
Репринтное издание книги XIX века – галереи портретов российских царей, дополненное двумя портретами последних царей, пр...
Эта книга – рассказ о подлинных и тщательно скрываемых от населения КНДР биографиях великих вождей: Ким Ир Сена, Ким Чен...
В сборник вошли лучшие произведения Захара Оскотского в жанре публицистики, истории, футурологии. Основа сборника – книг...
В 1991 году распался Советский Союз, громадная страна, занимавшая 1/6 суши. Произошла переоценка ценностей бывших «подчи...