Щастье Фигль-Мигль

Я пошел было дальше (голоса вышли под фонарь, превратились в двух всклоченных седых стариков), но третий голос, мягкий, низкий, остановил меня не хуже впившейся в плечо руки. Голос сидел на скамейке и улыбался.

– Красивый, прогуляемся?

Я на него посмотрел. Мне не понравились зубы, кожа, ногти и то, что ботинки и носки были разного цвета. Так-то он был ничего. Я снял очки, давая ему собой полюбоваться, и впервые это ни к чему не привело. Он не смутился, не испугался, не повернулся спиной, не прикрыл ладонью собственные глаза.

– О-о, – сказал он восхищенно. – Ты еще и Разноглазый. По клиентам бегал? Это новая мода, или и у нас они завелись?

– У вас? Неужели и ты фарисей?

– Да, – сказал он нагло. – А что, не видно? Пройдись со мной, я заплачу. – Он засмеялся и добавил: – Мы просто поговорим. – И ещё добавил: – Всё остальное по желанию и за отдельную плату.

На стеклянной блестящей двери бара висела, цепляясь витым шнурком за ручку, красивая табличка:

НЕ КУРИТЬ.

НЕ БОГОХУЛЬСТВОВАТЬ.

ФИГОВИДЦАМ ВХОД ЗАПРЕЩЁН.

– Мне это не годится, – сказал я, показывая ему сигареты.

– Забудь, слова на вывесках никогда не означают самих себя. – Он ткнул пальцем в клубы дыма за стеклом. – Взгляни. – Он открыл дверь. – И не на вывесках тоже. – Он пропустил меня и подтолкнул. – Я, кстати, сам фиговидец.

– Это как?

– Это, – он шагал к свободному столику, обеими руками расталкивая дым, – разделение труда. Бесплодных усилий нашего интеллекта. Одни – фиговидцы. Мы вынимаем из книг, как из шкатулки с двойным дном, потайные смыслы, при этом, учти, вытащить можем не то, что там лежало, а то, что у нас в рукаве. Что будешь пить? Не советую, коньяк здесь скверный. Что? – Он смерил взглядом худенькую, бледненькую официантку, которая если и выразила несогласие, то молча. – А ром пьёшь? Принесите, пожалуйста, ром. Другие – духожоры. Они препарируют смыслы, лежащие на поверхности. Расчленяют, перекладывают, сшивают наново – так, что получается уже не смысл, а концепция. Что то надругательство, что это, но разница всё же есть. У тебя египетские? Можно попробовать? Это правда, они с гашишем?

– Чуть-чуть.

– Спасибо. Так вот… ух, как пахнет… Разница как между этими египетскими и настоящим Египтом. Думаешь, это прямо оттуда?

– Это из фриторга. Откуда мне знать, где их делают?

– Ну ведь не в Египте?

Я пожал плечами. О Египте я слышал впервые в жизни. Это мог быть квартал, или провинция, или фабрика, или район чьих-то плантаций. Но и Фиговидец кое-чего не знал.

– А что такое фриторг?

– Профсоюзная торговля. Я, как ты понимаешь, не член профсоюза, но они иногда расплачиваются со мной бонами. Ну, это чеки, которые фриторг принимает к оплате вместо денег. В обычном магазине таких сигарет не купишь. Так у вас с духожорами вражда?

– Нет, – удивился он. – С чего бы.

– А табличка зачем висит?

– Она давно здесь висит. – Он отпил глоточек, поплыл довольной улыбкой. – Никому не мешает.

– Но кто-то когда-то зачем-то её повесил?

Он кивнул.

– Ну разумеется. Три поколения назад этот бар принадлежал человеку, у которого был заклятый враг, и этот враг был фиговидцем. Понимаешь?

– Не вполне, – сказал я. – Они что, оба ещё живы?

– Если бы они были живы, мы бы здесь сейчас не сидели.

Я сообразил.

– Наследники выполняют волю покойного?

– Какие наследники? Бар перепродавался сто раз кому попало. – Он вздохнул, поморгал, красивый голос стал подчёркнуто терпеливым. – Попробуй понять. Это богатые в Центре берегут свою кровь, родство, мы же – духовную преемственность. Эта табличка – традиция. Традиции нужно сохранять. Это касается и серьёзных вещей, и мелочей – зайди в Университет, ты увидишь, в той же аудитории, ту же скамью, на которой вполне мог сидеть твой прадедушка, и видел он те же самые стены и доску, что и ты сейчас. Зайди в писчебумажный магазин – и тебе продадут чернила и тетради в точности такие, как продавали сто лет назад. Да куда угодно зайди – в аптеку, в булочную, на почту… – Он запнулся. – Бланки для телеграмм второй год другого цвета, – признался он неохотно, с горечью. – Были бледно-фиолетовые, теперь голубые. Спасибо ректору. – Он негодующе смял салфетку. – Чего ждать от внука структуралиста?

Я засмеялся.

– А в Городе бы сказали: «Чего ждать от внука нувориша». Он сам, что, тоже структуралист?

– Это не смешно. Структуралиста в ректоры не выберут, слишком от них натерпелись. Хочешь сигарку? Может, он тайный структуралист. Приятный табак, да? Днём читает лекции по Веселовскому, а ночью, когда никто не видит, конспектирует Леви-Стросса. Теперь ясно?

– И ты веришь в такие вещи?

– Не то чтобы верю. Но мне нечего им противопоставить.

Я присматриваюсь и прислушиваюсь к людям вокруг. Они пьют медленно, говорят много, безостановочно обмениваются чьими-то давно мёртвыми именами. Голоса приглушены; многие держатся чинно, чопорно – как перед зеркалом. Их речь отличалась от того, к чему я привык. Они говорили быстрее, артикулировали чётче, иногда царапали мне ухо непривычно поставленным ударением, из пяти синонимов выбирали самый древний, давно вышедший из употребления даже в Городе, и строили фразу так, что она повисала в воздухе, словно написанная.

Несколько фигур явно выделялись на фоне этого благовоспитанного, подталкиваемого осторожными жестами журчания. Я приметил их сразу: полупьяная компания, в которой разговор то угрюмо погасал, то вспыхивал криками на грани скандала. «Не говори мне про Толстого!!! Не смей сравнивать это ничтожество с Достоевским!!!» – вопил один. «Никакого антропоцентризма! – завывал другой, размахивая пёстрым шарфом, как бичом. – Лучше уж писать от лица козявки или булыжника!» «Да пропадите вы пропадом! – неслось откуда-то из-под стола. – Литературе нужны свежая кровь и большие идеи, а не этот понос о русской классике!» «У кого понос, а у кого запор! – отвечали ему хором. – Ты уже написал первые буквы заглавия, идеолог?»

Фиговидец, который тоже прислушивался, фыркнул.

– Каждый может ошибиться, оценивая размеры своего, – он выдержал паузу, – таланта. Ты извини. Не знал, что они заявятся.

– Это что, ваши радостные?

– Радостные?

– Мы, за рекой, так называем психов.

– А! Остроумно. Нет, мы называем их убогими. Да они и не психи.

– А кто?

– Писатели.

Я очень удивился.

– Они что, ещё живы?

И он удивился.

– Ну как же, всегда есть какие-то живые писатели.

– Это тоже наследственное?

– Не обязательно. Писателем может стать каждый, кто ни к чему другому не пригоден. Если студента исключают из Университета за неуспеваемость, он сразу пишет роман.

– И что потом?

Он пожал плечами, мельком оглянулся.

– Сам видишь.

– Нет, с написанным романом.

– У вас ведь, на том берегу, есть дешёвые книги?

– И книги, и люди, которые их читают.

– Так откуда они, по-твоему, берутся?

– Я думал, это переиздания. Бог знает, когда и о чём они написаны.

– Да я про современную литературу, – сказал Фиговидец сердито. – Такие жёлтые дрянные книжонки про секс, вампиров, бандитов, коррупцию, политику и что там ещё на вашем берегу происходит.

– И я о том же. Но ты ошибаешься, ничего подобного у нас не происходит, то есть происходит, но совершенно не так. Эти книжки как сказки: приблизительно достоверные, что ли. Ты вправе ждать, что у Золушки будет одна голова, две руки, две ноги – но никто не ждёт, что во дворце она столкнется с какими-то реальными трудностями.

– С какими, например?

– Всё ж таки бал, – сказал я. – Протокольное мероприятие.

Фиговидец был так озадачен, что даже не улыбнулся.

– Ну и ну! А ведь они всё изучают, собирают материал… их специально возят каждые полгода в Дом Творчества, поближе к теме… Недавно пришлось ещё один дом под Архив отдать, столько накопилось черновиков и заметок.

– А зачем они хранят черновики?

– Писателям запрещено жечь личные архивы.

– Почему?

– Это ущемляет права будущих филологов.

Я посмотрел на сидящих повсюду филологов. Я не мог отличить фиговидцев от духожоров, и мне было любопытно, сможет ли это сделать мой новый знакомый, существуют ли вообще какие-то внятные наметанному глазу различия. За соседним столом сидели две девушки; чужое лицо просияло мне знакомой смущённой улыбкой, и я почувствовал сквозь дым запах спальни, в которой эта улыбка меня встречала.

– И письма нельзя жечь?

– Особенно письма.

– И они соглашаются?

– А кто их спрашивает? – Фиговидец безжалостно ухмыльнулся. – Лучше учиться надо было. – Он думал о другом. – Как же там всё на самом деле? – задумчиво протянул он, поглядывая на меня, но словно бы и не спрашивая: мыслит человек вслух и мыслит.

– Боюсь, что не так, как видится из Дома Творчества.

– Ладно, – он расплатился и встал вслед за мною. – Я тебя ещё увижу?

– Хорошо, – сказал я, – но меня пару месяцев не будет. Еду в Автово.

Он смотрел, не понимая.

– Пока доеду, пока вернусь.

– Два месяца, чтобы доехать до Автово и вернуться?

– Да. По предварительным оптимистичным расчётам. Джунгли, дикари, отсутствие проложенных дорог. Тропическая лихорадка. Это вносит коррективы.

– Возьми меня с собой!

Я протянул ему руку, прощаясь.

– А тебе придётся-таки.

– Почему это?

– Да потому, – сказал Фиговидец, – что у меня есть карта.

– Эка невидаль.

– Полная древняя карта. С Автово и всем остальным.

– Покажи.

– Пообещай, что возьмешь меня с собой.

Я даже улыбнулся.

– Пообещать не трудно.

– У вас недостаточно обещания? Что вы ещё делаете, пишете контракт?

– Мы не делаем ничего.

– Тоже метод.

Он дал мне свой адрес, и через несколько дней, лёжа на кушетке в комнате, из окон которой видна была та же церковь, что из кабинета Аристида Ивановича, только с другой стороны, я увидел, как он прошаркал (намеренно, с видимым удовольствием волоча крепкие длинные ноги) к бюро, и из охапки вынутых бумаг выпорхнула сложенная жёлтая карта. Не разворачивая, Фиговидец помахал ею в воздухе, и тот наполнился жёлтым глянцевым блеском.

4

В аптеке я купил упаковку аспирина и кокаин. Это было утром. Утром следующего дня бригада Миксера довезёт нас на своем драндулете до границы. Попытки сторговаться на поездку до конечной цели – максимум час ехать, безнадежно уверял Фиговидец – ни к чему не привели. «Я своих парней на край света не пошлю, – угрюмо сказал Миксер. – Голову ни за что в Джунглях сложить. Час, скажи, пожалуйста! Ты, – обернулся он ко мне, – видел, чтобы человек отсюда поехал в Автово и нормально вернулся?»

Такого я не видел, поэтому замолчал и кивнул Фиговидцу, чтобы он замолчал тоже. Фарисей понял, но продолжал ныть. Тогда стоявший рядом Муха взял его за руку и оттащил в сторонку – где он ещё долго увещевал Муху и пространство, приводя факты из далёкого прошлого. В головах этого народца с В.О. прошлое очень живучее.

Когда я привёз Фиговидца на нашу сторону (вышло проще, чем думали: его переправили контрабандисты, с партией женского белья и кофе) и поместил в своем апартаменте, Муха и Жёвка не отходили от него ни на шаг. Они таращились на него, как дети. Они трогали, щупали, вскользь, словно нечаянно, задевали плечом и руками – и снова прикасались тем или иным способом. Но и он вёл себя не лучше. Не желая выглядеть назойливым ребенком («почему» и «что это» так и рвали его плотно сжатые губы), он балансировал между самодовольным любопытством туриста и откровенной учёной любознательностью и, задав-таки свои «почему» и «что», пускался в объяснения, сравнения, примеры из книг, топил вопрос в следующей за ним цитате – которая когда-то, вероятно, была на этот вопрос исчерпывающим ответом.

Он был с рюкзаком, в ватнике; на длинном носу укромно гнездились очки. Оказалось невозможным убедить его их снять. Он послушно снимал и клал очки в карман, а через две минуты они снова красовались на своём месте. Если не тонированные, не затемнённые, с очевидными диоптриями очки аборигенов злили, то ватник приводил их в состояние шока. Экипировку довершали несколько толстых тетрадей и связка карандашей. («Для полевых лингвистических исследований, – сказал Фиговидец спокойно. – Если по уму, нужно было взять и каталожные карточки, но они не влезли. Потом систематизирую».) После двух робких попыток прогуляться (в первый раз его еле отбил у детей Муха, во второй их обоих я отбивал у подвыпивших дворников) я велел ему не высовываться из квартиры дальше балкона, где он и уселся с подзорной трубой, которую тут же пришлось отобрать.

– Кому какое дело? – взорвался он. – У нас никто не интересуется, в чём ты ходишь и чем занят на своем балконе. Все люди разные: кто-то дружит с пижонами, кто-то – фольклорист, один в сюртуке, другой – в ватнике, или попеременно. – Он машет сигаретой, набирает в себя воздух, давится, перхает, изнемогает, и на выдохе негодование вылетает из него клубом дыма. – Если я ношу сатиновые трусы в горошек, – вопрошает он, гримаской давая понять, что пример с трусами – риторический, – повод ли это наподдать мне по жопе?

– Да, – говорю я.

– Фиг, миленький, – говорит Муха застенчиво, – у вас одеваются, чтобы отличаться, а у нас – чтобы быть похожими.

– Я и надел ватник, чтобы не отличаться. Ходит же народ в ватниках?

– Нет.

Он подвигал губами, прожёвывая это «нет», жёсткое и жилистое. Ему не хотелось глотать.

– А труба чем помешала?

– Люди решат, что ты смотришь к ним в окна, – объяснил Муха. – Ну, подглядываешь. Решат, что ты извращенец или хочешь что-то украсть.

– Зачем мне подглядывать? Как они вообще увидят, что я тут сижу?

– Они увидят всё.

Я видел, как он померк и напрягся, как проступил бледной краской стыд будущих ненужных унижений и кожа треснула морщинами под напором всего, чего он не знал, не ждал, не предчувствовал, не мог допустить или, допустив, связать с собой. Ему было ещё только неуютно, но завтрашний день уже искажал горем его лицо.

– Я здесь чужой, – сказал Фиговидец покорно.

– Что же будет там, где мы все чужие? – сказал Муха с огромным удивлением, впервые оценив масштаб проблемы.

Я посмотрел на Фиговидца.

– Ты можешь вернуться.

Фарисей гордо, отвергающе дёрнулся и налетел на один из трёх привезённых утром ящиков водки.

– Это что?

– Твёрдая валюта.

Фиговидец нагнулся, сунул руку, в руке появилась бутылка, в бутылке забулькало.

– Твёрдая валюта?

– Тверже не придумаешь, – успокоил его Муха. Он повернулся ко мне: – Трёх хватит?

– Нам больше всё равно не взять.

– Ладно, ещё же боны. Миксер говорит, что в принципе – (против его воли, это слово сделало отстранённой, подчеркнуто теоретической всю фразу) – их берут.

Он опускается на колени над картой, над красками и буквами, которые Фиговидец разметал по полу. Сияющая гармония святыни (карта лежит легко и просто, как умеют лежать только мраморные тела статуй или отдыхающие тела животных – как жизнью, кровью и воздухом наполненные незнаемым ими совершенством) озаряет его склонённое лицо и принимает в себя, растворяя, полную смиренной радости фигурку. Губы его шевелятся, словно читая; я уверен, что он не видит букв, не может сложить из них ни одного названия, он ослеплён ими, ему приходится зажмуриться, прежде чем начать рассуждать.

– Логически у нас два пути, – рассуждал Муха. – Ехать вдоль реки, полосой отчуждения, или ехать на север, на Гражданку.

Фиговидец поднимает от карты недоумевающие глаза. – Нет, – говорит он, – какая же тут логика? Зачем ехать на север? Мы вот здесь? – уточняет он, аккуратно ставя палец. – Почему бы не поехать сразу направо? – (Палец ползет вправо.)

Муха соображает, соотнося незнакомые очертания со знакомым ландшафтом.

– Не, там же Джунгли.

Фиговидец пожал плечами.

– Твоя проблемы в том, что ты не воспринимаешь это как проблему, – заметил я.

– Пойдём-ка, – сказал Муха, подумав. – Мы их тебе покажем. Заодно заберём Жёвку из школы. – Он вопросительно мне моргнул. – Ты напишешь поручительство?

– Уж лучше его выкупить. В счёт наследства.

– Ага. – И он добавил, обращаясь ко мне, но глядя на Фиговидца: – И дай ему свою коричневую куртку. – И Фиговидцу: – Это недалеко.

Это было недалеко, но нам пришлось обогнуть китайский квартал, полоскавшийся на ветру – как флажки или бельё – резким чужим шумом. Фиговидец жадно косился в сторону этого шума, на уцелевшие грязно-жёлтые куски старой развалившейся стены, на бараки, и пагоды, и снующих людей, но терпел. Он даже не заикнулся о своем явном желании подойти ко всему этому поближе. Однако Муха перехватил и его взгляды, и желание.

– Китайцы – крысы, – сообщил он. – Грязные, вшивые, тифозные, подлые крысы. Пожалеешь, пустишь куда-нибудь в уголок китайца – а через день у тебя там будет двадцать пять китайцев, а через неделю тебя из твоего же дома на улицу вышвырнут. А ты помнишь, – (это уже мне), – как раз когда мы учились, был эксперимент по совместному обучению? Они стукачи все до последнего, а как драться – так только вдесятером на одного. Читать-писать еле выучивались – подлые, а тупые. Из каких они пещер к нам повылезли, хотел бы я знать.

– Ты ошибаешься, – сказал Фиговидец спокойно. (Впервые столкнувшись с народным предрассудком, он с терпеливым ещё недоумением вглядывался в его лицо.) – Это очень древняя и культурная нация.

Муха сострадательно улыбнулся.

– Так то, наверное, другие. – Он задумался. – От этих воняет, – выложил он последний и (он должен был так думать) наиболее убедительный для фарисея аргумент. Бедный Муха. Для фарисея он сам ощутимо пованивал.

Как и всё вокруг. Дорога, не разделённая на проезжую часть и тротуар, была густо усеяна мусором, в котором преобладали полиэтиленовые пакеты и тусклые клочья целлофана. В густой грязной воде луж плавало столько окурков, как если бы их высыпали туда намеренно. С просохших участков ветер поднимал мелкий лёгкий сор и песок, щедро оставленный зимой. Тухлые грязные запахи были столь сильны, что казались овеществлёнными, валяющимися повсюду, как гниющая падаль. Машины, проезжая, поднимали зловонные тучи. Люди – на этой дороге их почти не было, а кто был, торопился поскорее уйти – походили на кульки, скрывавшие под серой скрученной бумагой одежды всё тот же смрад. Некоторые машины норовили промчаться так, чтобы забрызгать грязью пешеходов; вслед им летели проклятия и камни. Муха первым свернул на тропинку, петлявшую в истерзанном кустарнике. Впереди были мягкое ровное тепло, усиливающийся запах земли, и мёртвая жёлто-коричневая трава показала свой юный зелёный подшёрсток.

Некрупные чёрные птицы бродили по траве, не боясь и что-то выискивая. Небольшой пруд стоял раствором жёлтой глины, в бледном небе стояла легкая муть. Пронеслось дуновение настолько слабое, что направление ветра определить по нему было невозможно: словно воздух, долго-долго сдерживавший дыхание, глубоко вздохнул и вновь замер. Метрах в ста начинался лес: то угрюмо-серый, то аспидный сплав искорёженного железа, бетона, кирпича и пока мёртвых деревьев.

– Летом хоть как-то выглядит, – сказал Муха. – Зелень, чертополох, то-се. В августе ходят за грибочками, кому жизнь не дорога. – Он помолчал, пошуршал ботинком по траве. – Сталкер помер недавно.

– У нас тоже такое есть, – сказал Фиговидец, невозмутимо озираясь. – Половина острова, весь западный край. В Джунглях нет ничего опаснее змей, а они не ядовитые. Эти места мало-помалу распахивают под огороды.

– О! – оживился Муха. – Огороды везде, я же говорил. У вас какие сорта выращивают?

– Я в сортах не очень разбираюсь. Применительно к климату.

– А чего больше – травы или мака?

Фиговидец задумался:

– Больше всего, полагаю, картошки. Потом капуста.

– Какая капуста?

– Белокочанная, кольраби, брюссельская, – добросовестно перечисляет Фиговидец и запинается, глядя в округлившиеся глаза моего приятеля. – Цветная, – шепчет он напоследок, и невнятная скоропись его интонации неотличима от горестных каракуль (когда горе боится себя обнаружить) «прощай навсегда» тех, кого не любят.

– Они выращивают на огородах овощи, – говорю я Мухе.

– А что ещё можно выращивать на огороде? – поражается фарисей.

– Коноплю, – машинально отвечает Муха. Он похож сейчас на человека, который внезапно узнал, что говядину можно не только есть, баб – не только ебать; вся его жизнь в этот миг откровения расплавляется, потеряв хребет, в вопрошающем взоре того, кто со всем перечисленным делал и делает что-то иное, непознаваемое.

Фиговидец переварил коноплю значительно бодрее, чем Муха – капусту и, куда-то в мыслях перескочив, поинтересовался, нельзя ли нанять машину, – в самом-то деле – поехать вдоль реки.

– Про вдоль реки забудь, – говорю я. – Ни один шофёр не согласится.

– Может, обратиться на первых порах к властям? За содействием. Знаете, как прежде, в настоящих экспедициях.

Муха сразу оправился.

– Ну ты точно ребенок, – сказал он. – Кто же обращается за содействием к властям?

– От властей наоборот откупаются, – добавил я. – Чтобы они не вздумали содействовать.

Фиговидец не спросил «почему?» Я заметил, что улыбнулся он скорее с пониманием, устало, согласно. Отвернувшись к лесу, он следил за птицами, далёким движением облаков, за тенью. Он видит, что я за ним слежу, но ему всё равно: даже если он и притворяется, то притворяется хорошо. На Муху он не реагирует искренне: как на ребенка или собаку. Он смотрит на небо, теоретическое знание о котором (небо то же самое) не совпадает со свидетельством встревоженных чувств (небо другое, чем над В.О.; ничего общего). Провонявшее от соседства со свалками земли, оно висит над нами старой половой тряпкой, из него каплями цедится жирная вода. Муха поднимает обломок кирпича. «Доброшу до прудика?» – спрашивает он сам себя. Воздух перед дождём загустел, даже камню тяжело лететь.

Школа набросилась запахами: в левую ноздрю – ядовитый запах хлорки, в правую – едкий запах мастики. По коричневому линолеуму коридора неслась завуч: тяжёлая, мощная, неизменившаяся; откинув вздыбленную золотую лаву перманента; в высоченных узких сапогах, с хлыстом в руке. Хлыст нежно, нервно гулял по слитому с ногой голенищу.

Взрывной волной рефлекса нас разнесло по стеночкам. Муха, спасая Фиговидца (есть у него эти рефлексы, нет ли), толкнул его так, что я едва успел сунуть ладонь фарисею за спину, останавливая в нескольких сантиметрах от стены. Впитавшая тысячелетия ненависти и страха, стена сочилась потом, слюной, жиром, отслаивалась ороговевшей кожей, спёкшейся кровью; в её липкую, жадно дышащую поверхность глубоко ушли мёртвые мухи.

– Родители? – на ходу каркнула завуч. – В учительскую! – Она указующе взмахнула хлыстом.

От движения хлыста частицы воздуха бросились врассыпную, и я увидел, что Муха затрясся. Позже, в учительской, пока составлялись бумаги, он сидел не шевелясь, окоченев, несчастный, немой и вспотевший, как когда-то на уроке, и смотрел, боясь оторваться, в пол – лишь бы не увидеть те же эмалевые ледяные глаза. Фиговидец покоился на своём стуле аккуратно и угрюмо; я курил и подписывал бесконечные бланки. По углам пыльной задымлённой комнаты лежали ворохи страшных воспоминаний; серые портреты на стенах (классики, учёные, выдающиеся педагоги) глядели зло и тускло, как фотографии разыскиваемых преступников. Учебники на корявых полках затаились, карауля что-нибудь зазевавшееся: муху, руку. В горле першило.

Бескрайне раскинувшись за чёрным столом, завуч смотрит на меня с любопытством – это смелое, простодушное в своей открытости, грубости любопытство, интерес человека, который не умеет бояться. Хлыст лежит перед ней, такой мирный, пасторальный, словно и не он полчаса назад разгуливал по спинам учеников и учителей. Мирный, пасторальный – но он был не сонный, нет. Он поработал, ему предстояло ещё работать; он отдыхал, но был внимателен.

Завуч не боялась меня, я не боялся её – но и только. Зло, которое я мог причинить ей, и зло, которое она могла причинить мне, находились в примерном равновесии; отлично это понимая, она не задиралась. Если применительно к таким людям можно говорить о высокомерии, то ее молчание (молчание, своего рода вежливость) было высокомерным. Мы ничего не могли дать друг другу, а отнять не получилось бы. На её лице проступила смутная улыбка, словно наблюдение за мной дало ей наконец какую-то выгоду, неосознаваемое ранее преимущество, что-то, даже самого бесчувственного человека заставляющее смягчиться. Но в этот момент Фиговидец неосторожно качнулся на скрипнувшем под ним стуле.

– Не ломать мебель! Сесть ровно! Спину прямо! Ноги вместе!

Она выкрикнула это автоматически, не просто уверенная, что ей подчинятся, но ничего не зная о возможности испытать какую-либо неуверенность в чем бы то ни было, особенно в этом. Не следовало приводить сюда фарисея, показывать школе чужака, провоцировать и её, и его. Но фарисей (он не сказал: «да как вы смеете! что себе позволили!» или: «позовите директора» или: «молчи, сучка») промолчал и застыл в рекомендованной позе. («Тюрьмы и школы по сути своей везде одинаковы, – скажет он потом. – Большая или меньшая степень грубости никого не обманывает».) Конечно, хлыстом его никогда не били и в таком тоне не разговаривали. Но и хлыст, и предельная грубость не удивили, оказавшись («по сути своей», – подчеркнёт он, криво улыбаясь) чем-то знакомым и интуитивно ожидаемым. У него не нашлось сил сопротивляться въяве тому, что раз за разом, сминая сопротивление, безжалостно расправлялось с ним в давних детских кошмарах.

Он остался внутри кошмара, даже выйдя на крыльцо, отыскав небо на привычном месте, перешучиваясь с ожившим Мухой, – и как попытки выбраться из болота заставляют увязать всё глубже, так эти будничные шутки и реплики тянули его в топи страха, на миг показавшего себя пузырями немотивированного зла, густой жижей насилия. Усилие немедленно всё забыть только раззадоривает память, старит его лицо. (Как-нибудь потом я скажу ему, что старческое беспамятство не разглаживает морщин.) Его чёткий профиль оплывает, красивые губы изъязвлены кислотой времени, и вот он – такой, каким будет через сорок лет, – подносит к сигарете огонь боязливым движением гнусного, жадного старика.

Стайка ребятишек выскочила на волю следом за нами. «А хочешь мордой об асфальт?» – бодро крикнул один другому, и остальные загоготали, теснясь и исподтишка дергая травимого пацана за куртку. Выскочил какой-то колченогий, седой, перекошенный ужасом, со свежим укусом хлыста на щеке. «Звонок был, звонок! – вопил он. – Живо все в класс на контрольную!» Какая-то женщина («мамашу чью-то к завучу вызвали», – прошептал Муха) подошла и замерла, глядя, как колченогий, сам уворачиваясь от ударов, отскакивая, наскакивая и мелко подпрыгивая, прицельно бьёт своих учеников стиснутым кулаком по ушам. («Оглох? Оглох? Так сейчас оглохнешь!») Наконец все, включая женщину («когда моих раз вызвали, потом так били, так били, а с ними-то что там делали?»), исчезли за хлопнувшей, как пасть, дверью, и быстрый тревожный шёпот Мухи окреп до нормального, вместе со звуком набирающего уверенность, голоса. «Как по-другому с гадёнышами?» – сказал он Фиговидцу. «Помнишь, это же наш математик?» – сказал он мне. Я заметил крупную ворону, которая, как на качелях, раскачивалась на ветке дерева неподалёку. Она всё ещё качалась – на другой ветке другой берёзы, возможно, и ворона была совсем другая, но с тем же острым наглым взглядом, – когда мы вслед за своими ящиками и барахлом забирались ранним утром в автобус дружинников.

– Если что, посидишь на транках, – сказал я провожавшему нас Миксеру. – Но лучше будь осторожен.

Миксер заморгал, что-то проглотил, махнул лапой. Мы сели и поехали.

Через час

1

Я сел на ящик с валютой и подставил лицо солнцу. Сидеть было неудобно, солнце грело уже сильно; в новом сияющем мире, который я скорее чуял, чем видел сквозь сомкнутые веки, было то же напряжение, что и в моём теле. За моей спиной ребята скрипели картой. («Даже на твоей карте Джунгли закрашены серым, – шептал Муха. – Неужели они уже тогда были?» «Это была промзона, а не Джунгли, – шептал Фиговидец. – Заводы, железная дорога, тюрьмы. Видишь, написано ВЫБОРГСКАЯ СТОРОНА? Видишь, по серому дороги проложены? Уже сейчас, – зудел, шептал Фиговидец, – были бы на Охте, если ехать как положено».) Я вслушиваюсь в их шёпот. Мы сидим на ничейной опушке, и Муха рассказывает Фиговидцу всё, что мы знаем о наших ближайших соседях. (Текстиль, колбаса, молочная промышленность, ортопедический институт. «Больница у нас своя, ты что, – шепчет Муха, – как же без больницы. Но если нужен протез, только у них выписывают. Слышал анекдот про врача с Гражданки?»)

– Почему вы шепчетесь?

Они дружно завозились.

– Так как-то, – смущённо, смиренно сказал Муха за всех. – Непривычно.

Он прокхекался и начал анекдот, стараясь не сбиваться на шёпот («у врача с Гражданки нос отвалился»), и Фиговидец, тоже стараясь не сбиваться, направлял его вопросами («у вас протез – это протез, или как огород?»), и оба быстро сбились и снова шептали, нервничая и заводясь от собственного шёпота. И росло, отвердевало молчание Жёвки, втиснутое в их шуршащее бормотание, как камень в ручей.

В последний раз вернувшись из школы, Жёвка вынес во двор жирные растрёпанные учебники (учебники нужно было сдать), старые тетрадки, ворох непроверенных диктантов и тестов, жёлтый хлам – и спалил всё, отогреваясь у этого огня, в окружении остолбеневшей малышни. После чего впал в прострацию.

Он не отказывался пить и есть, и выполнять поручения (Муха гонял его безжалостно, добиваясь терапевтического эффекта в ущерб делу, ведь даже с поручениями «подай», «принеси» Жёвка справлялся через раз), но что-то в нём заклинило. Движения большого нескладного тела заедало, звуки не могли протолкнуться сквозь глотку, взгляд сам не верил, что видит, – и, вероятно, действительно не видел. Произошедший в нём разлад был нагляден, как руины, оставленные землетрясением на месте отлаженных инженерных конструкций, и тот, кто, помня вчерашнюю упорядоченность, намеревался здесь пройти, рисковал сломать шею.

Мы мешкаем на ничейной, брошенной опушке. Судя по искорёженным лавкам и обугленным кускам дерева (фрагменты, обрезки, когда-то бывшие строеньицами детской площадки), в теплое время года сюда приходят посидеть парочки и компании. Обычное зрелище: скамейка и кусты цветущей сирени утопают в кучах мусора, на скамейке обжимаются двое, вокруг лежит слой говна, бумаги, пакетов, пустых пластиковых бутылок, битого стекла – бурый перезимовавший мусор, наиболее выносливая часть которого встретит ещё одну зиму и ещё. «Ты улыбаешься?» – спрашивает меня Фиговидец; его дыхание шевелит мои волосы, и, даже не оборачиваясь, я чувствую улыбку на его губах, хотя они меня не коснулись. «Это нервное, – отзывается Муха. – Идём?»

Идти, мы все понимаем, нужно, но это та неизбежная вещь (как смерть или история), принимать участие в свершении которой никому не хочется. Выбравшись из кустов, мы ещё какое-то время жмёмся на их фоне. Мы на земле соседней провинции. (У нас мирные тесные связи: текстиль, ортопедический институт и т. д.) Всем не по себе. Муха покрепче натягивает на уши круглую, по голове, вязаную шапочку. «Может, тут про мирный договор не все знают, – тоскливо говорит он. – Ходил разговорчик, что в прошлом году на границе тёрки были, фуры ихние наши менты пограбили». «Мы ведь без фуры», – замечаю я. И все смотрят на двухколесную тележку, на которой один на другом составлены наши ящики. Фиговидец поправляет свой рюкзак. «Соседи куда опаснее совсем уж далёких народов, – кивает он, – если те, конечно, не проводят колонизаторскую политику». «С ментами нас не спутать», – успокаиваю я. «На определенном этапе межнационального конфликта социальная и профессиональная принадлежность уже не имеют значения. – Фиговидец с издёвкой смотрит на Муху. – Вы их считаете соседним народом или соседним государством?»

– Соседней провинцией, – говорю я. – Они не должны сильно от нас отличаться.

– Не должны. – Муха берет бинокль. – А отличаются или нет – скоро увидим.

Муха берет бинокль, сосредоточенно смотрит в одну точку.

– Не понимаю, – говорит он. – У нас Сампсониевский – и здесь Сампсониевский. – Он протягивает бинокль мне. – Посмотри. Вон тот серый дом, на нём табличка.

– А тебе не пришло в голову, что это один и тот же проспект? – интересуется Фиговидец. – Просто длинный?

Муха молчит. Я смотрю в бинокль. Серый дом – тяжёлый, прочный и некрасивый. На грубой кладке наростами и бородавками выпирают балконы. Самый нижний полуобвалился. На балконе третьего этажа стоит ведро с сосенкой, на балконе четвёртого свален хлам, на балконе пятого мужик в клетчатой рубашке, перегнувшись, плюёт (я пригляделся повнимательнее: плюёт или блюёт?) вниз.

– Неужели это правда? – говорит Муха. (Он опять шуршит картой.) – Я хочу сказать, неужели всё правда так, как здесь нарисовано?

– Разумеется, – говорит Фиговидец важно.

– А где мы сейчас?

Ответ на этот вопрос даётся фарисею уже не столь легко. Он пыхтит, смотрит то вокруг, то в карту и, наконец, дёргает меня за полу куртки.

– Какой там номер дома на табличке?

Я покидаю мужика на пятом этаже (все-таки он плюёт), нахожу табличку. Никакого номера на ней нет, только название улицы. В витрине бельэтажа вывешены рекламные плакаты эфедрина, антибиотиков и средства от перхоти – по крайней мере, именно так можно понять слоган «ЛЮДИ В ЧЕРНОМ» и иллюстрирующую его картинку.

– Я аптеку вижу.

– Аптека! – закричал Муха. – Значит, точно и здесь люди живут!

– Дай мне. – Я изъял карту у Фиговидца и, сложив, сунул её себе во внутренний карман. Карман застёгивается на две пуговицы, между которыми вышита крошечная золотая лиса – марка портного. Тёмно-зелёная стёганая куртка за десять лет пообтёрлась, но из неё не выпало ни одной нитки. – И помалкивайте, что она у нас есть. Жёвка! Тебе всё понятно?

Жёвка мелко, несколько раз кивает, силится что-то сказать, и я не уверен, что он кивает мне, в ответ на мои слова; не уверен, что он вообще меня услышал.

– И валюту нужно замаскировать, – вставляет Муха. – Вдруг у них нет понятия частной собственности? Отберут.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Успех и в бизнесе, и в личной жизни напрямую зависит от умения общаться с окружающими. Секрет успеха...
Федор Михайлович Достоевский – едва ли не самый актуальный для нашего времени классик отечественной ...
В пособии представлена программа и краткое содержание курса «Профилактика и коррекция дискалькулии у...
Что это значит: помогать ребёнку расти?Это значит – идти вслед за ребёнком, следовать тем законам ро...