Папа Соломатина Татьяна

* * *

– Я уехала из этого города двадцать лет назад…

Я всё ещё достаточно молода для того, чтобы нравиться двадцатилетним глупым щенкам, и всё же достаточно стара, чтобы рассчитывать на понимание, лениво бросая подобное бармену за пустой стойкой.

– Не может быть! – вскидывает он лохматую гриву. И его взгляд становится более внимательным. Если не сказать – пристальным. Но ещё не профессиональным. Он – двадцатилетний глупый щенок. Посмотри, мальчик, ещё более внимательно. Посмотри несказанно пристально. Это так важно для человека – умение внимательно-пристально смотреть. А уж в твоей профессии…

– Вас, наверное, увезли отсюда ребёнком, да? – отвешивает комплимент, немного кокетничая. Часть ремесла. Но не такая важная, как наблюдательность.

– Нет. Я уехала из этого города двадцать лет назад. Мне было двадцать четыре года. Ты бармен. Ты умеешь считать.

Наклоняется ко мне через стойку и почти интимно шепчет:

– Иногда я недоливаю. – Ничем не рискует. Умный мальчик. Немного манерный и слишком уверенный в своей неотразимости. Но умный.

Прикасаюсь к его почти девическому запястью:

– Смотри внимательно. Внимательно смотри на меня. До полудня ещё час, и весна в этом городе так же щедра на солнечный свет, как владелец твоего заведения – на открытые пространства. Я очень молода вечером в искусственном свете. Я откровенно юна на танцполе и становлюсь совсем девочкой в постели. Но здесь и сейчас, на верхней палубе этого ресторана, смотри внимательнее мне в глаза.

– Морщинки, да? – он всё ещё немного кокетничает. «Морщинки, да?» Заговорщически так.

– Нет. Хотя и они. Но ты неглуп, потому тебе я скажу – смотри не на морщинки вокруг глаз. Не на губы, не на лоб и не на что другое. Хочешь узнать, сколько женщине лет, смотри ей в глаза.

– И? – несмело. Но ещё не отстраняясь. Заинтригован. А может, они все поехавшие на тренингах.

– Разве бывают такие глаза у твоих ровесниц?

– Такие голубые? Такие красивые?

– Перестань!

– Опытные?

– Не совсем… Как тебя зовут?

– Артём.

– Понаблюдай за собаками, Артём. Смотри в глаза щенкам и взрослым псам. И тебе всё сразу станет ясно про женщин. Кстати, по глазам можно вычислить не только возраст, но и…

– Счастье?

– Точно.

Точно умный мальчик.

– Счастье молодит, – отстраняется.

Очень умный мальчик.

– Да. Но я сегодня здесь ностальгирую, так что налей мне семь по пятьдесят текилы.

– Но это же триста пятьдесят!

– Артём, никогда не говори женщине, сколько ей пить, если только это не твоя женщина. К тому же ты можешь недолить – и на круг выйдет триста.

– Верно! – смеётся.

Если его густую гриву привести в порядок обычной короткой мужской стрижкой, он будет не только умный мальчик, но ещё и красивый мальчик… Ну да дело его.

А пока он делает своё дело, я закуриваю.

Я всё ещё достаточно молода для того, чтобы нравиться двадцатилетним глупым щенкам, и всё же достаточно стара, чтобы рассчитывать на понимание, лениво бросая бармену в пустом зале: «Я уехала из этого города двадцать лет назад…»

Было так же солнечно. Сентябрь в этом городе так же щедр на свет, как и апрель.

Перед тем, как уехать, я много ходила пешком. Я любила и люблю ходить пешком. Но тогда я ходила пешком не из любви. Я ходила пешком, чтобы выходить решение. Вру… Неэлегантно и неуместно обманываю. Я ходила пешком, чтобы выходить себя до конца. Сойти на нет. Стесать под ноль. Весь июль, весь август и почти весь сентябрь я ходила пешком.

Августовский ливень. Я бреду, уже почти обессилев. Я прошла по жаре от центра города до четыреста одиннадцатой батареи. Опустила раскалённые ходьбой ступни в воду. Маленький пляж. Каменистый, неуютный. Приезжие его не знают. У жителей города – дела. Да и небо уже грозовое. Сегодня я говорила с папой. И он сказал мне:

– Да я что? Я ничего. Вот мама…

Двадцать лет назад и все двадцать лет перед теми, что двадцать лет назад:

– Вот мама…

Чудесное слово «папа». Гораздо лучше жёсткого, колючего – «отец». «Папа» – это домашнее. Как любимая пижама. Как покой. Как чашка горячего чаю с лимоном после ванны, которая после ледяного косого ливня. «Папа!» – и тебя уже ничто не тревожит. «Папа!» – и тебе уже ничего не надо решать – всё решат за тебя. Каждой девочке нужен папа. Папа. А не слово.

Августовский ливень. Улицы пусты. В этом городе они пустеют моментально. Ни в одном городе мира они так не пустеют во время ливня, как пустеют они здесь. Я бреду в гордом одиночестве, уже почти обессилев. Босиком шлёпаю по лужам, не обращая внимания ни на льющиеся сверху прозрачные холодные струи, ни на грязные фонтаны, вырывающиеся из-под колёс проезжающих машин. Всё, что сверху, – прозрачно. Всё, что снизу, – грязь. Мне холодно, но всё равно. Я насквозь промокла, но мне всё равно. Мне настолько всё равно, что я всё пропускаю сквозь. Сквозь себя. Холод, ветер, грязь. Можно было бы назвать это «просветлением»… Если бы я шла сквозь, как дождь. Шла, а не пропускала сквозь себя. Но я иду внизу всего лишь сквозь пространство улицы, а вовсе не с небес на землю, чтобы воспарить с земли на небеса. Я просто бреду по лужам. Тогда это «затемнение»? И равно ли просветление затемнению? Я иду, и в голове моей крутится только глупая мысль о равности светлого и тёмного. Услужливый неугомонный ум плетёт своё хитроумное макраме, надёжно занавешивая плотным узловатым полотнищем дыру в душе. Окажись я сейчас – мокрая и босиком – в Антарктиде, а не в моём южном августовском городе, я брела бы точно так же, ничего не замечая, пока бы не превратилась в ледяную скульптуру. «Море волнуется раз… Два… Три. Ледяная фигура, замри!» Просветления и затемнения не отменяют физику тела. И море никогда не волнуется…

– Девушка! Девушка!

Машина медленно катится рядом. Уже, кажется, некоторое время. Водитель, наверное, успел подумать, что я глухая. Потому что отчаянно жестикулирует. Впрочем, в моём городе принято отчаянно жестикулировать по любому поводу, а не только при встрече с глухими девушками. Или просветлённо-затемнёнными.

– Девушка! Давайте я вас подвезу!

Красивый мужчина. Мой любимый цвет. Мой любимый размер. Красивая дорогая машина. Ну да. Разве со мной может быть иначе? Мне двадцать четыре, и лет с шестнадцати я нравлюсь только взрослым состоятельным дядям, и даже фасоном они схожи, как будто их кроили по одному лекалу. Вот и этот такой же. Коротко стриженные густые тёмно-русые волосы. Мускулистый, массивный. Тяжёлый взгляд. «Девушка! Давайте я вас подвезу!» А как же, конечно. Дальнейший сценарий известен до скрежета зубовного.

Бреду, не обращая внимания.

– Девушка, я вас просто подвезу. Просто! Подвезу! – властно акцентирует последние два слова. – Я не знаю, что там у вас случилось, но я не могу видеть, как молоденькая девушка нарывается на воспаление лёгких. Садитесь немедленно!

– Я мокрая и грязная.

– Садитесь!

Сажусь.

– Куда вам?

– В центр.

На панели фотография. Юная тощая блондинка, чем-то похожая на меня. Все юные тощие блондинки чем-то похожи друг на друга. Вкусы мускулистых, массивных, коротко стриженных густоволосых тёмно-русых мужиков на дорогих тачках не отличаются разнообразием.

Улавливает направление моего взгляда.

– Это моя дочь. Ей двадцать четыре. В Москве училась, да так там и осталась. Я увидел вас и подумал, что вдруг она бредёт где-то по московским улицам в такой же ливень, ей грустно и холодно… И кому нужен этот мир, если он состоит только из самцов? Они же почему самцы? То есть мы. Мы самцы лишь для того, чтобы стать отцами. Папами… Слово «папа» мне нравится куда больше слова «отец». Потому что «отец» – это что-то пафосное, протокольное. Папа. Только «папа». Когда она звонит и я слышу: «Папа, привет!» – я счастлив.

До центра города мы молчим. Он даже не спрашивает, как меня зовут. Он меня просто подвёз. Наконец-то мускулистый, массивный, коротко стриженный густоволосый тёмно-русый мужик меня просто подвёз. Просто! Подвёз!

Ливень закончился, и вышло яростное солнце, к закату ставшее нежным…

Двадцать лет назад я выходила себя на нет и уехала из этого города.

– Видите тёток в углу? – наклоняясь ко мне, шепчет Артём, ещё не подозревающий, как бы он был хорош, подстригись он по-мужски и займись гантелями. Мы с ним уже немного заговорщики в этот апрельский полдень.

– Да. Теперь вижу.

Я так погрузилась в свои воспоминания, что даже не заметила, как пришли эти женщины. Хотя в пустом баре пустого полуденного ресторана сложно не заметить посетителей.

– Эти «тётки» – мои ровесницы! – теперь и я немного кокетничаю. И у меня – двадцать лет спустя! – мелькает мысль о том, что даже как-то обидно, что тот мужик так и не предложил ничего, кроме как просто подвезти. Сила привычки. Тётки такие тётки. Двадцать лет назад, предложи он мне что-то, кроме просто подвезти, – и моя жизнь пошла бы совсем по другим рельсам. И, скорее всего, под откос. И тогда я это понимала. А сейчас такой вот моментальной строкой из ежедневника: «Не пригласил!» Спасибо тебе, чей-то папа. Спасибо, что увидел в очередной юной тощей блондинке не кусок плоти, а дочь. И прости за дурацкие мысли. Это женское. Вечно женское. Можно даже сказать – блядское. Вот зачем я кокетничаю с барменом? Просто дурачусь. Я ушла из «большого секса» ровно тогда, когда меня просто подвезли.

– Да-да, простите. Но я не о том, что они тётки. Пусть будут женщины. Я о другом. Они собираются тут раз в месяц. Двенадцать раз в год. Причём всегда днём. Выпивают, плачут, смеются. Сидят долго. Расплачивается за всех всегда та – дороже всех одетая стройная блондинка с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушками. Они прикольные. Иногда я о них думаю. Придумываю… А «тётки» – это просто такое слово, не обижайтесь! – Он улыбается. Честно и открыто. Без мужского, без женского и без кокетства. Умный мальчик заинтригован собирающимися раз в месяц «на троих» выпить, поплакать и посмеяться «тётками». А «прикольные» – это для него что-то типа cool. Это возрастное. Это пройдёт.

– И что ты о них думаешь? – спрашиваю.

– Ну, вот та, лучше всех одетая, что расплачивается за всех, явно была дочь богатых родителей, всё и всегда у неё по жизни было в шоколаде. Возможно, её отец был какой-то шишкой в городской управе или в чеэмпэ[1]. Мама – на вечном приколе в роскошной квартире ведомственного дома. Престижный вуз – типа романо-германского факультета университета. Вероятно, она вышла замуж за какого-нибудь мажора и вскоре с ним развелась. У неё есть ребёнок. Или она до сих пор замужем, но муж изменяет ей, а она – ему. Ребёнок ходит в английскую школу, и «Конский Хвост» не знает, куда девать деньги.

– Да ты просто детектив, Артём! – смеюсь. – Дома на полке тридцать томов Чейза, поди, и все до дыр зачитаны?

– Думаете, не прав? – надувает губы Артём.

* * *

Лучше всех в классе одета блондинка с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушкам. Непонятно, откуда у неё такие тряпки, такие пеналы-ручки-резинки – у Наташки всё самое лучшее и всё самое-самое заграничное. Куда лучше и заграничнее, чем, например, у Вики. Хотя Викин папа «плавает» помполитом, а у Наташки папа – водитель автобуса. А мама – парикмахер. Правда, очень хороший парикмахер. К Наташкиной маме запись – на месяц вперёд. Это в парикмахерской. А на дому – так и на год вперёд. Она работает не покладая рук – над гривами жён плавсостава, над волосиками секретарш обкома, над халами спекулянток и над осветлёнными завивками завмагов, завскладов и даже над перманентом заведующей районо. Руки Наташкиной мамы имеют очень странный, пожёванно-пятнистый вид. Иногда они начинают шелушиться, и это называется «экзема». Но она и тогда не перестаёт работать, просто надевает перчатки. Однажды под Новый год она закончила работу в половине двенадцатого ночи, села на стул и уснула. Наташка подошла к ней, села у ног, обняла мамины варикозные ноги и тоже уснула. Папа Коля с ними не спал, потому что автобусы отправляются по расписанию с автовокзала даже в новогоднюю ночь. А Наташкина бабушка всё наготовила и улеглась ещё в десять вечера.

Наташка очень добрая. Хотя и глуповатая. Она даже не умеет читать и писать, хотя к первому классу это, как правило, умеют все. Но Наташку не переводят во вспомогательную школу. Потому что заведующая районо может причесаться «на Восьмое марта» прямо утром восьмого марта. Причём – у себя на дому. У Наташкиной мамы есть «Запорожец», и к особо важным клиентам она приезжает на дом. Пока Наташка учится в школе – заведующая районо для мамы-парикмахерши особо важный клиент.

Наташку нельзя, конечно, назвать умственно отсталой. Но она очень сильно отстала в развитии. Вероятно, из-за чрезмерной опеки. Мама безумно любит Наташку, но всегда занята. Наташкин папа, когда не за рулём автобуса, то пьёт пиво с водкой или лежит под «Запорожцем». Потому основное время с Наташкой проводит её бабушка. Крохотная сухонькая старушка. Наташка даже в свои семь лет больше её почти в два раза. В смысле – толще. Потому что Наташку не только прекрасно одевают, но и кормят на убой. Самая первая, самая безумно дорогая клубника – Наташке. Молодая картошка с самым лучшим сливочным маслом и свежайшим укропом – Наташке. Карбонат, или, как говорят в этом южном приморском городе, «копчёное мясо» – Наташке. И всё это не тарелочками или мисками, а тазами, корытами и вёдрами. Наташка уже просто не может есть меньше. Она похожа на откормленного юного декоративного поросёнка. Или уже даже на свинку, потому что поросята всё-таки малы в размерах.

Каждое утро крохотная сухонькая старушка несётся на Привоз в шесть утра и покупает самую лучшую брынзу, самые свежие яйца и самое жирное молоко, творог и сметану на выданные мамой-парикмахером деньги. Чтобы завтрак для Наташки в семь уже был на столе. Наташка просыпается. Крохотная сухонькая старушка умывает её, одевает её и говорит ей: «пис-пис-пис!» – хотя Наташке уже семь лет. И промокает её после «пис-пис-пис!» специальной Наташкиной промокательной тряпочкой, висящей тут же, на двери туалета – маленькой кабинки, встроенной в малюсенькую кухоньку квартирки-курятника, коих во множестве в этом южном приморском городе.

Это такая квартирка, в которую можно попасть, только пройдя лестницу и веранду. И ещё лестницу и веранду. И ещё одну лестницу и ещё одну веранду. И там, в тамбуре, направо – дверь, ведущая в квартиру Наташкиного семейства. Дверь никогда не закрывается на замок, потому что бабушка всегда дома, когда дома больше никого нет. Бабушка боится одиночества. И ещё потому, что рыбу она чистит на веранде, а держа полный таз начищенной свежей рыбы двумя руками, сложно войти в закрытую дверь. Только в открытую.

За всегда открытой дверью – сразу та самая малюсенькая кухонька. Прямо – пенал упирается в окошечко, выходящее на глухую стену соседнего дома. Слева в пенале – стоит стол. За столом – плита на две конфорки. Как Наташкина бабушка успевает столько всего готовить? Справа страшный горбатый холодильник с ручкой-рычагом. И вот сразу за холодильником пристроен туалет. Взрослый крупный человек там помещается с трудом, и потому и Наташкина мама, и Наташкин папа не закрывают дверь. Пока они, сидя на унитазе, курят сигареты и читают газеты, Наташкина бабушка жарит рыбу, правый глаз прищурен, в зубах папироса. Колени Наташкиных папы и мамы упираются в сухонький плоский задик старушки. Иногда Наташкина бабушка от этого морщится, потому что на сухоньком плоском задике у неё шрам.

Наташкина бабушка вся в шрамах. Есть шрамы от осколочных ранений. Есть от пулевых. А одно даже ножевое. Точнее – штыковое. В общем, такое, что оставляет на память о себе штык-нож. А ещё Наташкина бабушка плохо слышит. Контузия. Наташкина бабушка иногда шутит, что контузия – это когда ты вдруг взлетаешь и летишь-летишь, как Икар. Но скоро немножечко падаешь, и из ушей у тебя льётся кровь. Потому что за удовольствие летать ты расплачиваешься лопнувшими барабанными перепонками. Она очень весёлая, Наташкина бабушка. Когда у неё не болят шрамы – она очень весёлая. А когда болят – она курит «Беломор». Одну папиросу за другой. Или даже так: одну от другой. Но и тогда, когда она весёлая, и тогда, когда она курит одну от другой, что бывает достаточно часто, – она всё время на ногах и что-то делает. Никто и никогда не видел, чтобы Наташкина бабушка лежала. И никто никогда не слышал, чтобы Наташкина бабушка ныла и жаловалась.

Девятого мая Наташкина бабушка всегда была весёлая, даже если шрамы очень болели. Девятого мая она надевала крохотный кукольный костюмчик отличной шерсти, раздобытый для неё дочкой-парикмахершей. На пиджак кукольного костюмчика были навсегда прикручены орденские планки, медали, ордена и много всяких ярких значков, всегда интересных детям. Весь этот «иконостас», как называла его Наташкина бабушка, был ей, крохотной сухонькой старушке, чуть не по колено. Но она надевала его каждое Девятое мая, брала Наташку за пухлую ручку и шла с ней на Куликово поле смотреть Парад. Потом она возвращалась домой, где дочерью-парикмахершей уже был накрыт богатый стол. У дочери-парикмахерши был один нерабочий день в году – Девятое мая. Старушка, парикмахерша, водитель автобуса и Наташка садились за стол. И бабушка напивалась. Бабушка напивалась один-единственный день в году – Девятого мая. И хотя она была крохотной сухонькой старушкой, для того чтобы напиться, ей надо было выпить куда больше, чем водителю автобуса или парикмахерше. Парикмахерша косела от трёх крохотных рюмок. Водитель автобуса – от трёх стограммовых стопок. Наташкиной же бабушке, чтобы напиться один-единственный раз в году – Девятого мая, – надо было выпить поллитру «в одно лицо», как она сама выражалась. Выпивая, она сперва поминала многие имена – Наташка их не запоминала. Затем бабушка пела. А потом плакала. Когда все укладывались спать в одной– единственной комнате квартирки, попасть куда можно было, лишь пройдя три лестницы и три веранды, Наташкина бабушка трезвела, снимала кукольный костюмчик отличной шерсти, вешала его в шкаф, убирала со стола, аккуратно складывала оставшуюся от пира снедь по мисочкам с крышечками и ставила в холодильник. Затем мыла посуду и стирала скатерть.

Наташкина бабушка была командиром разведроты и прошла всю войну. До самого Берлина. Конечно, она не сразу была командиром разведроты. Она закончила разведшколу. Потом оказалась самой умной, самой хитрой и самой живучей. О последнем она в основном и плакала каждое Девятое мая. Уже много-много лет Наташкина бабушка хотела отравиться, но её сдерживала безумная любовь к своей дочери-парикмахерше и толстой красивой внучке Наташке, натуральной блондинке с конским хвостом толщиной в руку, яркими голубыми глазами и рыжими веснушками. Глупой и доброй. Так похожей на своего деда, которого она никогда не видела, потому что его убили в первые дни войны. Внучку она любила даже больше дочки. Потому что Наташка выросла у неё на руках. Вырастить совсем на руках парикмахершу Наташкиной бабушке помешала война и работа. Наташка, в отличие от мамы-парикмахерши, никогда не была ни в яслях, ни в детском саду. Только дома. Только с бабушкой. На бабушкиных руках.

И бабушка-разведчица и мама-парикмахерша родили уже немножечко после тридцати. Это к пассажу о безумной любви. Или к безумию как таковому. Или просто как факт семейного анамнеза.

А ещё от самоубийства бабушку сдерживала сезонная терапия на Слободке. После первой неудачной суицидальной попытки бабушка-разведчица сама нашла психиатрическую больницу и попросила с этим её желанием что-то сделать, потому что у неё две девочки на руках. Одной – тридцать девять. Другой – семь. И ей не на кого их оставить, потому что водитель автобуса – он не муж и не папа. Он просто водитель автобуса.

Сразу слева от маленькой кухоньки была комната. «Большая комната». Пятнадцать метров. Там они все – и мама-парикмахерша, и муж-папа-водитель автобуса, и бабушка-разведчица, и маленькая Наташка – спали. После того как бабушка первый раз попыталась самостоятельно умереть, мама-парикмахерша наняла рабочих – и они установили перегородку. И у бабушки был теперь самостоятельный закуток, где стояла её кроватка. Чуть позже, когда Наташка подросла, туда же впихнули и Наташкину кровать. И квартира стала роскошной – двухкомнатной. Для полной и окончательной роскоши не хватало только ванной комнатки или хотя бы душа, потому что ванная заняла бы всю кухню. Но Наташкиной маме-парикмахерше было некогда этим заниматься. А водителю автобуса было всё равно – он и немытый себя замечательно чувствовал. Бабушка, парикмахерша и Наташка раз в неделю ходили в баню на Ленина. А когда Наташка пошла в первый класс и сильно подружилась с девочкой-одноклассницей, живущей прямо через дорогу, то мыться бабушка-разведчица, мама-парикмахерша и Наташка-первоклассница стали ходить к ней. Девочка-одноклассница жила в «сталинке», и у неё была отдельная кухня, отдельный просторный туалет и совсем уж непомерно огромная ванная комната. Коридор квартиры девочки-одноклассницы был размером со всю Наташкину квартиру. И девочка-одноклассница, когда первый раз побывала у Наташки, очень сильно удивлялась своей маме, потому что та постоянно жаловалась, что их квартира маленькая. И непрерывно об этом ныла, хотя никто не упирался ей коленками в её совершенно здоровый красивый зад, когда она жарила рыбу на четырёхконфорочной плите на кухне размером в полторы Наташкиных квартиры. Но мама девочки-одноклассницы всё равно была добрая, потому что разрешила купаться в своей ванне и Наташке, и её маме-парикмахерше, и даже бабушке-разведчице. И разрешила своей дочери-отличнице дружить с толстой и глупой Наташкой. Потому что Наташка была очень доброй.

Сухонькая старушка бегала в шесть утра на Привоз. А в полвосьмого брала Наташку за пухлую ручку и вела её в школу. Так было и в семь Наташкиных лет. И в восемь. И в девять. И в десять. И в одиннадцать. И в двенадцать. И в тринадцать. И в четырнадцать.

Все смеялись над Наташкой. Она становилась всё толще, и никакие конские хвосты и яркие голубые глаза не могли помочь. Потому что когда ты толстый, еле-еле троечник, у тебя рыжие веснушки и в школу тебя – здоровую дылду – водит бабушка, меньшая тебя вдвое, – дети бывают очень жестокими. Дети вообще всегда очень жестокие. Не такие, конечно, как некоторые взрослые, но зато все. Взрослые жестоки только некоторые. А дети – все. Дети ещё не умеют скрывать свою жестокость, как умеют скрывать жестокость взрослые.

И хотя Наташка давным-давно могла бы ходить в школу сама или со своей подружкой-одноклассницей из дома напротив, она ходила в школу за руку с бабушкой. Потому что очень любила свою иссушенную старушенцию. И в семь, и в восемь, и в девять, и в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать, и в тринадцать, и в четырнадцать она очень-очень любила её и ходила с ней за руку не только в школу, но и на Куликово поле Девятого мая.

Подружка-одноклассница-отличница, помогая Наташке делать уроки, не раз призывала её совершить какой-нибудь демарш, дабы отвоевать независимость, но глупая, толстая, добрая Наташка лишь вздыхала, глядя на подругу, и помахивала потрясающими коровьими ресницами. Подружке-однокласснице казалось, что ресницы у Наташки с полметра, не меньше! Не раз и не два она призывала Наташку меньше жрать, чтобы стать потрясающе красивой, но Наташка лишь вздыхала и говорила: «Бабушка встаёт в шесть и идёт на Привоз. Я не могу не есть».

Подружка-одноклассница-отличница начинала много, горячо и складно говорить, но толстая, глупая еле-еле троечница Наташка лишь вздыхала и, похоже, понимала куда больше, чем даже и близко не могла себе представить красноречивая подружка. Отличники всегда знают жизнь хуже троечников. Ну, почти всегда.

Зато в пятнадцать бабушка уже не водила Наташку в школу и на Парад Победы за пухлую ладошку.

Потому что вечером восьмого мая в дом к подружке-однокласснице-отличнице пришла заплаканная испуганная Наташка – сама, через дорогу! – и сказала открывшей дверь подружкиной маме:

– Тётя Мая, я проснулась, а у меня там мёртвая бабушка и мёртвая мама. И я не знаю, что делать.

Иногда взрослые знают, что делать, спасибо им за это.

А иногда взрослые сходят с ума – и те, ради кого они жили, остаются одни-одинёшеньки и совсем не знают, что делать. Безумие не заслуживает благодарности.

Бабушка-разведчица хлопнула бутыль нашатырного спирта. У парикмахера, частенько работающего на дому, этого нашатырного спирта просто вагоны – завмаги и заврайоно так любят быть блондинками… Мама-парикмахер, пришедшая с работы, обнаружила дома мёртвую мать и спящую дочь и… хлопнула следующую бутыль нашатырного спирта. Почему не проснулась Наташка? Смерть от достаточного объёма нашатырного спирта, принятого внутрь, достаточно шумна и неприглядна и должна была бы разбудить подростка. Но Наташка не проснулась, потому что хитрая бабушка-разведчица растворила в компоте из сухофруктов пару таблеток транквилизаторов, оставшихся у неё с последней терапии, – она их намеренно не принимала. Нет, она не хотела отравить внучку. Она хотела, чтобы внучка крепко-крепко спала. Почему мама-парикмахерша взяла да и хлопнула следующую бутыль нашатырного спирта, вместо того чтобы вызывать «Скорую», милицию, труповозку, соседей, хоть кого-нибудь? Почему она не закричала, не завыла, не стала трясти дочь? Ничего не стала делать, а молча выпила нашатырный спирт? Неизвестно. Возможно, она подумала, что и дочь мертва и тогда зачем жить? Но в таких случаях не надо думать, надо действовать. Ну, хотя бы удостовериться в том, что дочь мертва. Или в том, что она жива. А для этого нужен врач. Или милиционер. Или сосед. Хоть кто-нибудь. Но мать-парикмахерша не стала никого звать. Может быть, потому, что безумие иногда передаётся по наследству? Или потому, что есть такое состояние – шоковое. Неизвестно…

Известно только то, что и бабушка-разведчица и мама-парикмахерша весьма жестоким способом отправили себя в мир без печали, а Наташка – совершенно не приспособленная к жизни, забалованная, толстая, натуральная блондинка Наташка с потрясающими голубыми глазами и размахом ресниц в полметра – осталась один на один с водителем автобуса. В смысле, со своим папой. Биологическим отцом.

Бабушку-разведчицу и маму-парикмахершу похоронили рядом на Таировском кладбище. Наташка осталась жить в своей квартирке со своим папой. Закончился двадцать пятого мая восьмой класс – и Наташка ушла учиться в парикмахерское ПТУ. Мама-парикмахер, когда была жива, постоянно говорила, что её дочь поступит в институт. Но поступить в институт с Наташкиными знаниями и способностями без мамы-парикмахера не представлялось возможным. Директор школы вызвала к себе Наташкиного папу и сказала, что у его дочки в свидетельстве об окончании восьми классов будут стоять тройки, хотя на самом деле там должны были бы стоять двойки. Но Наташка – хорошая добрая девочка, и всем первоклашкам заплетает косички, и всегда помогает техничке… Очень хорошая, очень добрая, очень нежная, очень рукастая девочка. Ну, не всем даются языки с алгебрами, бывает. Ничего страшного. И она, директор, настоятельно рекомендует ему, Наташкиному отцу, пристроить девочку в какое-нибудь профессионально-техническое училище, потому что душа у его дочери золотая, а вот голова, увы и ах, из другого металла.

Водитель автобуса никогда особо не вникал в дела своей дочери – для этого были мама-парикмахерша и бабушка-разведчица. Потому, вернувшись от директрисы, он выдрал Наташку шлангом за то, что она дура. Вины директрисы в произошедшем нет, потому что та считала, что все в Наташкиной семье к ней, Наташке, относятся хорошо. Раз к ребёнку хорошо относятся мама и бабушка, то и отношение папы само собой разумеется, не правда ли? Увы, в данном случае директор не особо разобралась в ситуации, потому толстая, глупая, нежная и добрая Наташка была избита водителем автобуса. То есть шлангом, который был в руках у водителя автобуса. Он старался бить не сильно, но когда ты бьёшь кого-то шлангом, то старайся – не старайся, а гематомы по всему телу страшные. Особенно страшны эти гематомы, если это гематомы на теле твоей собственной дочери, избитой твоими собственными руками твоим собственным шлангом.

Подружка-одноклассница была сильно увлечена учёбой, и не то чтобы с глаз долой – из сердца вон, но заходила к Наташке всё реже и реже, а потом и вовсе перестала заходить. Люди вообще больше любят заходить туда, где радостная мама-парикмахерша и весёлая, остроумная бабушка-разведчица, и вкусная еда, а не туда, где злобный водитель автобуса и Наташка, похожая глазами не на добрую ухоженную швейцарскую корову, а уже на снулую рыбу, забытую в жаркий полдень на пирсе.

В начале десятого класса подружка – бывшая одноклассница поняла, что не видела Наташку уже полгода. И не просто не заходила, а именно не видела. Частенько, делая уроки за столом у своего большого красивого окна «сталинского» дома и поднимая глаза от тетрадок и учебников, она видела, что через дорогу её толстая, глупая, добрая подружка сидит на скамеечке под деревом, окружённая малышнёй, которую Наташка так любила, а подружка – бывшая одноклассница как раз не любила. Видела – и уговаривала себя, что у Наташки всё хорошо и чего к ней ходить, когда там этот противный, потный и вонючий водитель автобуса пиво с водкой пьёт? Ну и потом, всем хорошо известно, что если достаточно аргументированно поспорить с собственной совестью, то станет ясно, что хотела бы Наташка тебя видеть – сама бы зашла. Раньше, вон, бегала мыться чуть не каждый день, а теперь на скамеечке с малышнёй торчит. Особенно забавляется с этой мелкой Иркой, у которой заячья губа. Сама не заходит – ну и на здоровье. Обойдёмся. Наташка – толстая и глупая. У Ирки – заячья губа. Бог знает, как парует. А ты – умная, стройная и без физических недостатков. Безо всяких уродств. Вот и славно. Разошлись пути-дорожки.

Подростки ещё более жестоки, чем дети. Ещё не избавились от детской жестокости, но уже обзавелись взрослой. И ещё не научились эту взрослую жестокость скрывать. Берегитесь подростков. Они как та японская рыба, если не уметь её готовить…

И вот, в один из дней конца сентября – в начале десятого класса – бывшая одноклассница-подружка поняла, что давным-давно не видела Наташку там, через дорогу на скамеечке. Тогда она встала и через эту дорогу пошла. Из арки своей «сталинки» в подъезд греческо-еврейско-украинско-молдавского «шанхая», коими был полон этот южный приморский город. Поднялась по трём лестницам и прошла три веранды. Зашла в тамбур и толкнула дверь. Но дверь была закрыта.

Ничего удивительного. Бабушки уже нет. И значит, некому чистить рыбу тазами и заносить её на кухню, держа в зубах беломорину. И нет мамы-парикмахерши, а водитель автобуса вполне может быть со своим автобусом, а Наташка в ПТУ.

Подружка – бывшая одноклассница на всякий случай постучала. И постучала ещё. Помолотила кулаками в дверь. И даже в соседнюю дверь.

Потом через ту же дорогу она вернулась к себе.

Но какие бы аргументы вы ни приводили в споре-скандале с собственной совестью, совесть всё равно победит. Во всяком случае, пока вы ещё не совсем взрослый, хотя и со стигмами взрослости, подросток.

Подружка – бывшая одноклассница тревожно смотрела на подъезд через дорогу и через час сбегала ещё. Потом стемнело, и она смотрела на единственное, выходящее на улицу Наташкино окно единственной, по сути, комнаты Наташкиной квартиры. В окне не зажигался свет.

Подружка… Или уже не подружка? Девочка-ровесница. Наташкина ровесница. Пусть будет так. Девочка-ровесница написала записку, снова перебежала через дорогу, поднялась по трём лестницам, прошла три веранды и зашла в тамбур. Ещё раз постучала на всякий случай в дверь Наташкиной квартиры. Тишина… Она стала думать, куда бы приладить записку. В тамбуре хоть глаз выколи, но девочка-ровесница помнила всё наизусть. Пока она думала, открылась соседняя дверь. Оттуда вышла женщина в ярком халате-кимоно. Мама-парикмахерша всегда называла эту женщину «проституткой», и девочка-ровесница и Наташка её немного боялись. Правда, Наташка рассказывала тогда ещё подружке-однокласснице, что «проститутка» весёлая, добрая, у неё в комнате шик-блеск-красота, и она всегда угощает Наташку вкусными конфетами, когда мама не видит, и гладит по голове, приговаривая: «Бедная девочка. Тяжело тебе с этими ненормальными и жлобом педальным в придачу». Кто такой «жлоб педальный», Наташка не знала. Кто такие «ненормальные» – тоже. Потому что считала и эту квартирку, и эту бабушку, и эту маму, и этого папу вполне нормальными, как поначалу каждый считает нормой изначальную данность. Однажды мама-парикмахерша увидела, как Наташка берёт конфету у соседки, – вырвала из рук и долго кричала, что никогда и ничего нельзя брать у чужих, особенно у «грязных проституток», а потом упала и забилась в судорогах. И «проститутка» даже вызвала маме «Скорую», потому что у неё есть такая же роскошь, как и у одноклассницы-подружки, – телефон. И это очень странно, потому что мама-парикмахерша как-то хотела провести телефон и даже куда-то там ходила. Но где-то там ей сказали, что их дом не телефонизирован и даже в очереди не стоит. Странно. Откуда же тогда телефон у «проститутки»? И почему мама называла её «грязной»? Она как раз очень чистенькая всегда, сияющая и улыбается. И перед тем как вызвать «Скорую», быстро подложила маме под шею какую-то свёрнутую чистую тряпку, в зубы засунула чистую деревянную ложку, а Наташку отвела к себе в чистую квартиру. Тогда-то Наташка и увидела, какие там шик-блеск-красота!

– Здравствуй, девочка! – приветливо сказала «проститутка». – Я тебя помню. Ты – Наташкина подружка. Заходи! – и улыбнулась.

Девочка-ровесница с опаской зашла в «шик-блеск-красоту».

«Проститутка» напоила её чаем с конфетами и рассказала, что «жлобу педальному» дали двухкомнатную квартиру где-то на Фрунзе. И он туда переехал вместе с Наташкой.

– Бедная-бедная девочка. Невинное, забалованное, совсем не приспособленное к той жизни, что у неё сейчас, дитя. У неё был такой открытый взгляд. Такой доверчивый. Такие яркие добрые глаза. Голубоглазая глупышка… Они вытирали ей задницу до четырнадцати лет, и она не знала, в какой стороне хлебный и чем рубль отличается от копейки. Они сделали всё, чтобы она без них никуда, даже в самой малости. А потом взяли и траванулись хором, дуры ненормальные! Плохо их там, в дурдоме, лечили, что одну, что другую. Сдохли, оставив эту чудо-блондинку одну-одинёшеньку. Водила не в счёт. Ей-богу, в одиночку она бы ещё выжила… Как можно!.. Если бы она хотя бы была пацаном… Но она же… – «Проститутка» всхлипнула и утёрла глаза рукавом своего цветистого халата, – …девочка.

– А где на Фрунзе?! – спросила девочка – ровесница Наташки, удивившись тому, что не только бабушку-разведчицу, но и маму-парикмахершу лечили в «дурдоме». Наверное, тогда, когда она впервые в жизни поехала отдыхать на месяц. Помнится, Наташка никак не могла сказать, куда именно. И в бабушкину руку после школы вцеплялась как потерянная.

– А я знаю?! – ответила бывшая Наташкина соседка бывшей Наташкиной подружке. – В новостройке. Там их немного. Девятиэтажка ближе к Пересыпи. Я спросила у этого жлоба педального адрес, но он меня послал на… Послал, девочка. Прости.

Будь девочка-ровесница чуть сообразительнее, а не такой же фактически глупой домашней девочкой, как Наташка, она бы подключила к поискам своих родителей и тогда, быть может, эта история развивалась совсем по-другому. Родители девочки-ровесницы сделали бы всё правильно. Сперва бы они обратились в справочную и нашли человека по имени-фамилии. Затем бы они обратились в милицию… Хотя, а что сделала бы милиция? Ну тогда, может, что-то бы ещё и сделала. Если бы родители девочки-ровесницы подключили к поискам директрису, добрую, умную, справедливую – и депутата, то…

Но девочка-ровесница Наташки ничего не сказала своим родителям, кроме того, что Наташка и её отец переехали в новую квартиру.

– Ну и слава богу! – сказала мама девочки-ровесницы. – Хоть в человеческих условиях твоя Наташка жить будет, а не в этом сарае.

Девочка-ровесница самостоятельно обошла всю новостройку-девятиэтажку, ту, что ближе к Пересыпи. Вечером, когда большинство жильцов дома. Потому что дом – это такое место, куда приятно возвращаться после работы или учёбы и пить чай с конфетами, и смотреть телевизор, и заниматься всякими приятными и милыми глупостями вроде игры с папой в шахматы. В общем, девочка – ровесница Наташки поступила как самый что ни на есть индивидуум лёгкой степени дебильности – они, как известно, весьма социально адаптированы, если дело касается мелочи вроде «найти квартиру». Увы, найти квартиру – не то же самое, что найти человека.

Уже во втором подъезде на третьем этаже она наткнулась на искомое. Наконец-то дверь ей открыли не незнакомцы-новосёлы, у которых она пыталась выяснить, не знают ли они, где тут живёт такой-то и голубоглазая девочка-блондинка с конским хвостом толщиной в руку и рыжими веснушками. Незнакомцы-новосёлы кто бурчал, кто что-то жизнерадостно отвечал и советовал, но люди в новостройках редко знакомы друг с другом, даже живя бок о бок. И тут, во втором всего лишь подъезде, на третьем всего лишь этаже – такая удача! Дверь открыл водитель автобуса!

– Здравствуйте! – радостно воскликнула девочка – ровесница Наташки. – Вы меня помните?

– Привет! – озлобленно буркнул он. – Помню. Чего тебе?

– А Наташка дома? – всё ещё по инерции радостно спросила девочка-ровесница, не понимая, почему давно знакомый ей водитель автобуса не приглашает её войти.

– Нет её, – раздражённо буркнул Наташкин отец. И всем своим видом дал понять, что беседа окончена. И даже начал закрывать дверь.

– А когда будет? – Девочка-ровесница с неожиданной для себя самой ловкостью и наглостью просунула ногу между дверью и косяком.

– Не знаю. Никогда. Какого чёрта?! Она сбежала из дому! – быстро проговорил он.

– Кто там?! – крикнул из квартиры недовольный дребезжащий женский голос.

– Никого! Ошиблись! – крикнул он в квартиру и, наклонившись к девочке-ровеснице, зловеще прошептал, дыхнув на неё перегаром: – Удрала твоя подружка-шалава с мужиком. Не хер сюда бродить больше, поняла? Шею сверну! – пнул девочку-ровесницу по ноге и захлопнул дверь.

Девочка – ровесница Наташки не стала рассказывать эту историю ни маме, ни папе. Если рассказать маме – она будет ругать за то, что шлялась по незнакомому малоприятному району одна и – ужас-ужас! – вечером. Всё что угодно могло произойти. Её могли убить, изнасиловать, напугать и так далее. Мама была спецом в таких страшилках и была права, разумеется. Но что толку теперь говорить, когда уже шлялась вечером и одна. Если рассказать папе – то он только посоветует не рассказывать маме и предложит сыграть «партейку». А от партейки в шахматы, сколь угодно хитромудрой и красивой, ещё ни один человек не находился. И к тому же у девочки-ровесницы не было оснований не верить водителю автобуса. Ну, сбежала и сбежала. Бывает. От своих родителей иногда хочется сбежать, а они куда лучше водителя автобуса. Странно только, что сбежала «с мужиком». Наташка даже в четырнадцать в куклы играла – наряжала их, кормила «как взаправду». И с малышнёй вечно возилась. Ни на каких мужиков она никогда внимания не обращала. Похоже, она так и не узнала значения слова «проститутка». Так, поди, и думает, что «проститутка» – это добрая, весёлая, чистенькая женщина, в ярком цветастом халате, с телефоном, и чай у неё сладкий и конфеты всегда есть.

В общем, была Наташка – и нет Наташки. Фото осталось с одного из дней рождений. Наташка в шикарных блондинистых локонах, глаза сияют голубыми солнышками, веснушки рыжие. И всё это в цвете, не смотри, что фотография чёрно-белая. Наташка сбежала. Фотография в альбоме. Чужое дело закрыто. Потому что своих дел у десятиклассницы-отличницы по горло. Это только мисс Марпл заняться больше нечем, кроме раскрытия убийств. А тут и убийства никакого не было. Просто человек сперва лишился бабушки и мамы в одночасье, потом переехал, а затем – сбежал.

Как сбегает время.

Как сумасшедшее.

Как вниз по лестнице к морю в жаркий день, чтобы быстрее окунуться в прохладные волны.

Мысли о прохладных волнах особенно назойливы в августовском мороке Седьмого километра Овидиопольского шоссе. Огромный рынок невдалеке от южного приморского города. «Толчок»[2] – как называют его местные. Видимо, от слова «толчея», потому что тут тесно, как на Кольцевой линии Московского метрополитена в час пик. Хотя и дерьма, признаться честно, на этом «толчке» навалом, хотя аборигены и утверждают, что к сантехнике этот стихийный промтоварный рынок не имеет ни малейшего отношения. Некондиционного – для куда более цивилизованного, чем здесь, мира – просроченного дерьма в виде копеечных товаров широкого потребления, который тут толкают по весьма неумеренным ценам. Но пока и этому рады. На фоне этого, что вот-вот развалится, чему угодно обрадуешься. Тому, что можно купить босоножки не у гостиницы «Лондонская» или «Красная», опасаясь, что тебя посадят или, как минимум, исключат из комсомола за «фарцу». И эти нынешние, «толчковые», босоножки хоть отдалённо, но напоминают летнюю обувь, а не колодки для каторжников производства обувной фабрики имени светлого коммунистического будущего, что так и не наступит. И толпы людей – какого уж есть, но настоящего, – стекаются на Седьмой километр Овидиопольского шоссе.

Толпы людей, море бросовых турецких, польских, греческих и итальянских товаров – в основном тряпок и обуви. Море… Тьфу ты! Опять море. Вот лучше бы на море сейчас, чем здесь париться. Сталкиваться с потными телами. Тесниться у прилавков. Шумное, гомонящее, разгорячённое людское море. Но ничего не поделаешь – нужно приодеться к шестому курсу. Так что студентке-отличнице остаётся только сосредоточиться, выбрать, купить и смотаться побыстрее. На море. На нормальное море из солёной воды, а не из пропотевших, солёных, разгорячённых людей.

– Чай-кофе-капучино-холодная минералка!

– Шо вы мне впариваете, оно три копейки стоит, а вы мне тут говно за слона продаёте!

– Так не берите!

– Так я и не беру!..

– Чай-кофе-капучино!..

– Так уже идите себе!

– Так я и иду!..

– Яна, я пойду в машину, у меня уже ноги болят!

– У тебя всегда ноги болят, как только ты сюда приедешь!

– Такие у меня ноги, шо я им скажу?!

– Холодная минералка!..

– Давайте ваше говно, я его померяю!

– Не надо мерить моё говно, мерьте своё!..

– Почём эти целлофановые тапки?

– Эти прекрасные кожаные туфли – двести!

– Двести чего?

– Двести отжиманий. Начинайте. Если отожмётесь и не сдохнете – подарю, будете ходить как новенький. Если отожмётесь и сдохнете – подарю вашей жене, будете хоть в гробу обуты как человек!..

– Чай-кофе-капучино!

– На Староконке хоть рачков продавали!

– Вам рачков с капучино?

– Мне сказать!

– А если вам сказать, так и молчите! И не мешайте работать! Чай-кофе…

– Мадам, пирожки есть?

– Есть.

 —Ну если есть, так знаете анекдот? Революция. Молодой полицейский Федя арестовывает юного революционера Васю, который орёт: «Долой царя! Долой правительство министров-капиталистов!» Гражданская война. Красногвардеец Вася арестовывает бывшего полицейского, спекулянта Федю. Отечественная война. Командир полка Вася сражается за советскую родину, Федя отбывает очередной срок за спекуляцию. Семидесятые годы. Майор милиции Вася арестовывает матёрого волка фарцовки Федю. Восьмидесятые. Пенсионер Вася торгует пирожками. Возле него останавливается лимузин, телохранитель открывает заднюю дверцу, из машины выходит Федя: «Слушай, Вася, что ж ты тогда орал: «Долой царя!»? Неужто тебе царь-батюшка запрещал пирожками торговать?»

– Ну ты пошутил, я тоже посмеялась. Так будем покупать пирожки или будем дальше слюнями брызгать?

– Мадам! Дайте два! Вы сформировали мою лояльность!

– На тебе три, пока мои правнуки в Гарвард не поступили, а твои не стали орать: «Долой правительство министров-капиталистов!»

– Вы берёте?

– Скорее нет, чем да.

– А так, чтобы скорее да, чем нет?

– Так уже скорее дарите, я только вчера был именинник по греко-католической версии.

– Котик, это очень дорого! Зайка, давай походим ещё, что ты тут уцепилась, мы только зашли. Ласточка, присмотримся-поторгуемся…

– Рыбка, вы за ним замужем или в любовницах? Первое – глупо, второе – стыдно!

О, никогда-никогда не умрёт язык этого южного приморского города, хотя хоронят его регулярно. В крови у местных афористичность и лингвистическая ёмкость, точность формулировок и уместность едких ремарок. Но не до того студентке-отличнице. Её это всё раздражает. Студентке-отличнице нужны новые джинсы, новые ботиночки и новая кожаная куртка. Старые джинсы уже никуда не годятся, старые ботиночки ещё вполне годятся, но они же уже старые! А новая кожаная куртка нужна, потому что старой у студентки-отличницы ещё никогда не было. Она хочет всё это купить, потому что накопила денег, и побыстрее выплыть из моря людского, чтобы поплавать в море Чёрном.

– Чай-кофе-капучино!..

– Чья это кожа?

– Это турецкая кожа.

– Я вас спрашиваю, чья эта кожа?!

– Так бы сразу и спросили. Телячья.

– Так я так сразу и спросил. А похоже на свиную.

– Вы что, обалдели?! Мусульмане не шьют из свиней.

– А турки что, мусульмане?

– А по-вашему, турки кто?

– А по-моему, турки – они хасиды.

– Шо вы себе думаете?! Вы хоть знаете, какие они, хасиды?

– Точно телячья?

– Вы будете брать или вы тут поговорить?

– Я не могу брать, не поговорив…

Голоса-голоса-голоса… Они сливаются в гул, и студентке-отличнице не до языковых изысков. Незнакомые голоса сливаются в незнакомый гул. Жара, душно, дурно…

– Холодная минералка!..

– Если это фирменные джинсы, то я – папа римский.

– Это фирменные джинсы. Бьюсь об заклад на вашу папскую тиару!..

– А чтобы взять?

– Это уже чтобы взять!

– Да я себя уважать перестану!

– Уж что-что, но это вы легко переживёте!

– Зачем вы меня обсчитываете?

– А зачем вы ко мне с долларами пришли? Когда я вижу доллары, я не могу не обсчитать. Такой у меня недостаток.

– Держите ваши недостатки в узде.

– Когда я вижу доллары – мои недостатки необузданны.

– Люся! Когда ты видишь любые деньги, твои недостатки необузданны… Рассчитай товарища по человеческому курсу, и я с тобой буду иметь серьёзный разговор!

Голос!

Голос!.. Это же классика! В человеке может измениться всё. Только не голос. Знакомый голос посреди моря незнакомых – это как маяк… Студентка-отличница поворачивается на голос, властно приказавший какой-то Люсе «рассчитать товарища по человеческому курсу», и видит… Видит прекрасно, дорого и со вкусом одетую стройную блондинку с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушками. Она кого-то ей смутно напоминает. Коровьи ресницы с размахом в полметра. Но взгляд, взгляд… Жёсткий, холодный, расчётливый. И… Ну нет! Та была глупая, добрая и толстая. А эта… Эта явно умная, очевидно, не так уж и добра, и тощая, килограммов пятьдесят вместе с конским хвостом толщиной в руку. Хоть сейчас на подиум. Да она на пару сантиметров выше самой студентки-отличницы, хотя та тоже вовсе не гном.

– Не может быть! – произносит вслух студентка-отличница, и красавица-блондинка внезапно отвлекается от Люси и смотрит на студентку. Взгляд её меняется…

– Подружка! – вдруг вопит она. – Чёрт возьми! Сколько лет, сколько зим!

– Семь. Если быть точными. Наташка, это ты?

– Ну а кто же ещё, кто же?! – подскакивает Наташка к девушке-ровеснице и радостно тормошит её. – Пошли, пошли скорее… пошли, тут есть спокойные места.

Она на мгновение оборачивается к той самой Люсе и, не отпуская подружкиной руки, говорит торговке жёстким тоном:

– Вечером сдашь кассу – поговорим. Всё поняла?

– Да, Наталья Николаевна, – коротко, расстроенно и несколько даже по-коровьи обречённо-покорно говорит Люся.

– За ними глаз да глаз нужен! – говорит Наташка подружке, таща её за собой через толпу. Чувствуется, что она тут как рыба в воде и ей в её передвижениях людское потное солёное море – не помеха. – Я тут девять контейнеров держу. Только поспевай!

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда падает звезда, принято загадывать желание. Но будь осторожен: даже если неугомонный приятель м...
Книга в популярной форме рассказывает об истории возникновения и различных источниках образования ок...
Странный мир Средневековья, который местные жители вполне серьезно называют Царством Небесным. Правд...
Параллельный мир или другая планета? Этим вопросом Андрей Новак, наш современник, попавший в мир Сре...
В прошлой жизни его звали Артуром, и был он таким же, как и многие из нас. Немного циником, немного ...
В своем самом автобиографичном романе Пауло Коэльо рассказал о путешествии к самому себе. Как и в зн...