Тот, кто придет за тобой Иванович Юрий

Часть первая

Глава 1. Спящий

Ребристые трамвайные вагоны с обшарпанными боками и ввалившимися помятыми скулами, с сатанинским грохотом размашисто пронеслись мимо небольшого сквера у Волковской площади.

Ту-дун-тудун, ту-дун-тудун…!

"Не приедет. Уже шестой трамвай прошел....Да, и хрен с ней!". Он встал с насиженной скамьи, закурил и двинулся неспешным шагом по направлению к набережной…

Пасха. Яркий солнечный апрельский день. С улиц города уже сошел снег и уже был убран оставшийся после хриплой, авитаминозной зимы, мусор. Голые, черные, безлистные деревья с побеленными стволами стояли, словно манекены негров с прикрытыми простынями задницами. Их почетный караул напоминал людям о только что благополучно прошедшей ежегодной маленькой смерти планеты и о ее чудесном воскрешении.

Сегодня воскрес и Бог. Воскрес, чтобы доказать, что есть в существовании наших белковых тел некий высший смысл.

Спаситель. Спасатель.

Мы сами придумали себе такого. Доброго и справедливого, не похожего на сурового и аскетичного католического бога.

Наш боженька приходит к нам именно для того, чтобы помогать людям. И мама – Богородица наш любимый образ. Не какая-то там непорочная дева, как у католиков, а именно мама. Женщина. Мягкость. Доброта.

Мысли эти почему-то бродили в голове оставленного нами на время мужчины с Волковской площади, к которому, как вы, наверное, догадались, не приехала на скачущем по стыкам рельсов трамвае какая-то особа женского пола.

Ну, и что тут интересного? Обычная житейская ситуация. Банальная, надуманная самому себе и, естественно, несбывшаяся, человеческая надежда.

Надо ли с ним знакомиться? А почему бы и нет? Он – человек и достоин внимания и, может быть, даже уважения. Он не совсем обычен, но, извините, а где же взять типового представителя человечества? Их нет, и не было, ведь никто из нас не повторяет друг друга ни в физических данных, ни, тем более, в мыслях.

Все знают – каждый человек – отдельная Вселенная, каждый человек – отдельный мир. Все что вокруг его – его часть и, одновременно, сам он – часть окружающей его действительности. М-м-да, муть! Схоластика – психиатрическая философия…

Ну, да ладно, к делу… Зовут его Павел, ему сорок лет и человек он хороший. С чего я взял? Ну, вот думать умеет хотя бы, философии подвержен – мало что ли? Одет, вроде, и неброско, но по стилю – дорогие джинсы и кожа. Росту метр восемьдесят. Терпеливый, сами видели – шесть трамваев прождал. Видать, что одинокий, раз временем своим распоряжается. Баб, видно, любит… Да нормальный мужик, чего вам еще-то? Будем знакомиться? Валяй, писака!…

* * *

По широкой реке плыл маленький красно-черный старинный буксир, с тупым бульдожьим носиком, которым он деловито толкал длинную ржаво-коричневую баржу, притопленную почти до самых бортов и оттого похожую на плывущую плашмя скумбрию холодного копчения. Пароходик пыхтел и отплевывался сизым дымком, который, взлетая из торчащей вверх трубы, уходил назад колечками.

Казалось, что внутри его сидит пожилой капитан с бородой и курит едкий самосад из огромной трубки, ведя неторопливый разговор "за жизнь" со старым механиком. Павлу, наблюдавшему эту пару, буксир и баржу, с бревнышка на берегу, у самого слияния Волги с небольшой городской речкой Копухой, захотелось тоже, вот так, куда-нибудь неспешно плыть, все равно куда – лишь бы плыть, и вести неторопливые беседы со старыми "морскими волками" за кружкой крепкого чая или водки, это уж как получится.

Он вытянул ноги и откинулся на руках назад, подставив свое лицо солнцу. Хорошо! Вот и весна… Он любил весну только за то, что она давала надежду. И , хотя, все мы знаем, что весенние надежды никогда не сбываются, все же в это время года хочется верить, что, может быть, летом удастся как следует отдохнуть, накупаться, поехать на юг или за границу, не экономить на себе, одеться по моде, вдоволь попить пивка, поесть мороженного, покататься на машине и поволочиться за бабами…

Да, черт его знает, чего этим летом удастся! Пашка был свободен, и, несмотря на то, что изредка его глодала какая-то неудовлетворенность от одиночества, в общем-то, все в его жизни было хорошо. Вот и весна наступила весьма кстати…

Расположившись вот так на берегу реки Волги, он задумчиво, невидящими глазами смотрел на водную гладь, как вдруг (извините, закон жанра, так положено – вдруг!) из воды на мелководье, прямо перед ним, послышался какой-то слабый "бряк" или "звяк". Пашка вздрогнул и опустил глаза.

Нечто, а именно, темная, похожая на камень, обросшая ракушками и водорослями бутыляка, а, вернее даже, что-то отдаленно напоминающее кувшин с заткнутым горлышком, легко и весело покачивалось на слабых волнах и скреблось своим пузатым брюхом по речному песку и гальке.

– О-п-па! – тихо выскочило восклицание, в котором смешалось все сразу: волнение, удивление, недоумение, глупая радость и страшное любопытство.

Этот сосуд до умопомрачения был похож на все легендарные и описанные в пиратских романах бутылки, некогда брошенные в воду древними мореходами и, безусловно, таил в себе какую-то страшную неразгаданную тайну. Такая бутыль, просто не могла не хранить в себе чего-то такого этакого: план острова сокровищ, письмо Робинзона Крузо, карту нового материка или послание с тонущего корабля.

– Интересно, интересно, – Павел, палкой подогнал поближе к берегу эту тяжеленную бутылку и взял ее в руки. Впрочем, при ближайшем рассмотрении бутылкой ее назвать было нельзя.

Это был скорее кувшин, причем не совсем правильной формы, размерами не более тридцати сантиметров в высоту и пятнадцати в ширину. Верхняя часть сосуда была заужена и имела на горлышке расширение в виде цилиндра. Все это было до ужаса грязным, в разводах речного мазута, покрывавшего крепкий панцирь из окаменевших водорослей, песка и еще из – черт его знает – каких речных или даже, вполне вероятно, морских отложений.

Не справившись с дрожащими от волнения коленями, Павлуха уселся на бревно и оглянулся. Место было достаточно укромным и в ближайшей видимости людей видно не было.

Паша достал из кармана курточки маленький перочинный ножик-брелок, с сомнением оглядел его. Словно жесткий ананас он стал очищать свою странную находку, пытаясь добраться до его, сладкого своей неизвестностью, содержимого. Это оказалось не очень-то просто. Окаменевшая за годы "скорлупа" не хотела отделяться, но неутомимый исследователь скреб и скреб ее своим крошечным инструментом, отделяя потихоньку слой за слоем и отколупывая маленькие кусочки панциря.

Мысль о том, что этот сосуд можно просто грохнуть о лежащий рядом валун не приходила Пашке в голову. Подобное святотатство не могло зародиться в мозгах этого неглупого человека, вполне законопослушного, работавшего к тому же следователем в одной из важных контор этого города. Может быть, парень и не был типичным эстетом на вид, душа его все же тянулась к гармонии.

Тихонько соскребая дерьмо с кувшина, Павлуха даже запел какую-то белиберду себе под нос.

Что же было в этом кувшине? Да что там вообще могло быть такого необходимого для обывателя, которому не хватало только денег и ничего более? Золото, брильянты? Да нет, конечно! Кувшин с золотом плавать не умеет. Карта с расположением старинного клада на атолловом острове Туамоту в Тихом океане?

А на хрена она, если у Павла даже загранпаспорта не было ( низь-з-зя!), как у лица имевшего определенный допуск. Родной город Романов, родная Романовская область – вот и весь его нынешний ареал обитания. Пятый год в отпуск собирается, дурак, и пятый же год не едет, – служба, жулье, труды-муды, дежурства, беготня от бывших баб к новым, денег не всегда хватает и прочее, прочее, прочее. Так, что не надо нам никого Туамоту, ну его на хрен!

Однако воображение нашего Пашки потихоньку разыгрывалось все больше и больше. Методично водя тупым ножом по бокам кувшина, он и вовсе отрешился от действительности, и в мозгу его медленно, как недавно виденный буксир на реке, поплыли пиратские бриги во главе с большим фрегатом, открывавшие пушечную пальбу по колониальному конвою с купеческими шхунами.

Корабли степенно разворачивались бортами, и борта взрывались огромными клубами дыма, летели ядра, валились мачты, накрывая развернутыми, рваными и продырявленными пулями парусами матросов купеческого судна. Суда сближались, и вот уже летели через борта абордажные крючья, жестокая схватка и предводитель пиратов с абордажной саблей в руке уже заорал своим головорезам: "Сарынь на кичку!…". Тьфу ты, это уже из другой оперы…

Паша усердно колупал обшивку кувшина, и вот уже верхняя часть его показала ему большой кусок девственно-коричневой обожженной глины.

– Крынка, что ли?! – бормотнул любознательный исследователь, и как следует колупнул ножиком основание у заделанного чем-то горлышка. Скорлупка треснула, и пробка, а это была именно сделанная из какого-то чуть вязкого материала пробка, пошла медленно, нехотя, но пошла – туда, куда выходят все пробки – наружу.

Вот уже пять миллиметров скрытой в кувшине части пробки, как узкий поясок, показались над горлом. Вот уже как мини-юбочка, показалась розоватая область полуторасантиметровой высоты, а вот уже показались ее розовые ножки. Пашка не выдержал этой пытки пробочным стриптизом, ухватился за голову кувшина и потащил ее наверх изо всех сил. Неимоверные усилия, приложенные неслабым мужиком, дали таки свои достойные плоды. С характерным громким "хлоп-п" пробка выскочила наружу и Павлуха, отшатнувшись от неожиданности, чуть было не свалился с бревна.

Вот он, момент истины! Чего делать-то, господи, вразуми? Переступить порог, заглянув вовнутрь, или оставить все как есть и выбросить находку обратно в реку?

Неожиданно Пашку вдруг охватил озноб – он испугался. Внезапно взмокший, он присел на свое бревнышко, держа открытый кувшин в обеих руках и боясь заглянуть вовнутрь. Что-то внутри его сопротивлялось тому, чтобы до конца выяснить что же там, в этом хитром сосуде.

Павел с детства был приучен к одному: со страхами надо бороться. Их надо было выжигать каленым железом, вырубать корни топором и выкапывать из глубин души большой штыковой лопатой, сжигая все это на ярком костре. Но страхи бывают разными.

Этот был бессознательным, глубинным, страхом животного, которым человек, несмотря на все его интеллектуальные потуги, оставался всегда. Его не выкопать – он слишком глубоко. Страх смерти. Но есть в человеке одно качество, которое способно победить и этот страх – неистребимая любознательность, неумолимо волочащая нас за шкирку вперед, к открытиям, к познанию и изменению мира, к поискам истины или еще чего-то, чего мы и сами себе объяснить не можем… Тяга к вечному движению – отличает нас от всех других существ.

А еще любопытство – это крючок, на который нас ловит некто невидимый для своих неведомых целей. Куда оно обычно заводит? Чаще к страданиям. Обычный расклад. Стремимся к счастью – получаем страдания, хотим как лучше, а выходит как всегда. Догадываемся, что так оно и будет, только вот сделать с собою ничего не можем.

Как начиналось, как развивалось и чем закончилось? Мы задаем себе эти вопросы, сидя у "разбитого корыта" надежд, и, вспоминая начало негативно оконченного движения, недоумеваем, а почему мы не остановили себя, почему дали затащить себя в омут. Ведь было же несколько путей, почему мы выбрали именно этот?

Кто нас толкнул на это? Бесы? Похоже. Если они питаются нашими негативными эмоциями, то это точно они. Непобедимое многоликое зло.

Этим незримым вершителям судеб скучно и они играют в игры-стратегии, ставя на кон человеческие жизни, создавая орды недовольных и передвигая границы. Души людские – разменная монета, эквивалент товарно-денежных отношений. Бонусы, очки. Жизнь – игра, игроки – боги, пешки – люди…

Любопытство, как всегда, пересилило страхи. Павел заглянул внутрь жадно раскрытого черного рта кувшина, освободившегося из плена собственного кляпа и словно готового заговорить своим загробным голосом с глупым человеком, открывшим то, чего тот постичь не в силах. И…!

И, конечно, ничего не увидел. Пусто и темно. Всплыл Корней Чуковский: "А в животе у крокодила – темно, и тесно, и уныло…". Разозлившись на свою недавнюю слабость, Сазонов легонько стукнул кувшином по бревну, на котором сидел, и в тот же час тот лопнул по вертикали, словно давно ждал этого. Лопнул геометрически правильно, так, как будто был склеен из двух частей, и распался. Ударил какой-то теплый и вязкий запах.

Паша редко бывал в церкви, но этот сладковато-удушливую вонь он запомнил намертво. Церкви, попы, черные клобуки, закопченные иконы и мерцание свечей… Хрень какая! Это-то к чему?

Распавшийся надвое кувшин содержал внизу слой застывшей черной смолы, из которой, ровнехонько посередине, торчало жемчужное полушарие, словно аккуратная женская попка, игриво выставленная из-под одеяла, для того чтоб ее чмокнули.

– Ну-ка, ну-ка! – Паша копнул своим ножичком у его основания, и оно тихонько подалось. Еще чуть-чуть, и из вязкого, почти твердого слоя смолы на дне кувшина, вылез на свет маленький матовый шарик, по-видимому, из стекла, размерами чуть больше мячика для настольного тенниса. Шарик был симпатичным и бессмысленным, как обычная стеклянная игрушка или сувенир. Он оказался неожиданно тяжелым для своих размеров, был идеально кругл, без каких-либо изъянов или шероховатостей, очень уютно лежал в ладони и, казалось, излучал какое-то тепло.

Паша подбросил его на ладони несколько раз, подышал на него, затем потер об штаны и вдруг увидел, что на шарике образовался прозрачный секторок градусов в тридцать. Он был готов голову дать на отсечение, что только что этого просвета там не было. Он поднес шар к глазам и посмотрел в прозрачную щель. А зря…!

С ужасом Павел почувствовал, как на его голову села большая хищная птица, прикрыла его лицо своими черными крыльями и прижала к этому окуляру. В глазу замелькали какие-то значки – то ли буквы, то ли цифры, так еще бывает в компьютере, только гораздо быстрее. Оторваться было невозможно, голова закружилась, он оглох и ослеп, и полетел куда-то по искрящемуся мелкими звездочками, темно-синему тоннелю, завихряясь и крутясь волчком, будучи словно засосанным в безумный водоворот бездонного колодца времени и пространства. Сила, тянувшая его туда, казалась огромной.

Его словно всасывали через изогнутую соломинку, как коктейль, как вино, как джин-тоник или водку. Как ни странно, но страха не было вовсе. Все воспринималось как должное, ровно и спокойно. Будто кто-то, успокаивая его, твердил: "Так надо, так надо!" Полет был краток, видно, засасывали его хорошенько, и совсем скоро впереди забрезжил яркий свет солнца, жгущего издалека глаза своими резкими лучами. Его движение стало замедляться, и медленно-медленно, словно космонавт в невесомости он подплыл к выходу.

Жуткая картина пустыни, коричневой с черными вкраплениями камней, выжженной настолько, что казалась нереально космической. Ее обшаривало огромное желтое солнце, как будто что-то высматривая в хитросплетениях растрескавшейся от жара сухой земли. Через мгновение он понял, что оно искало – длинную вереницу людей и животных, казавшихся отсюда муравьиным строем, мерно двигавшихся среди камней. Он обрадовался людям, ему хотелось полететь к ним, но кто-то, мягко и сильно придержал его за плечи, и сразу же все угасло…

Река плескалась у его ног, и пробивающаяся травка легко качалась ей в такт, и заходящее вечернее солнышко слегка пригревало его. Он опять был "здесь и сейчас". Чушь, произошедшая с ним сейчас, не имела никакого объяснения. Шарик лежал на ладони – теплый, мутный, тяжеленький, вокруг была жизнь и, вроде бы, все было нормально.

– Устал, наверное, – подумал Паша и сунул шар в карман. Расколотый кувшин он решил бросить в воду, потом несколько тупо встал и на слабо гнущихся ногах медленно прошел на верхнюю набережную, направляясь к остановке. Сазонов не мог ни о чем думать, кроме своего путешествия по синему тоннелю и пустыни с шагающими по ней людьми.

Он шел, размышляя о своем помрачении, двигаясь, словно зомби, по маршруту "центр – дом", так как будто кто-то его вел. Уже темнело. Придя домой, он по привычке выложил все из карманов, и, заметив шарик, осторожно положил его в одну из фарфоровых чашек на полке посудного шкафа. Потом разогрел свои любимые макароны с сосисками и поковырял их задумчиво вилкой – есть, почему-то, не хотелось.

Он плюнул на все, лег в постель и мгновенно вырубился.

Ему приснилась черная птица с черными птенцами и звуки громких труб над качающимся частоколом надраенных до блеска копий, и солнце, огромное жгучее солнце, бьющее своим стальным сверкающим мечом по безжизненной древней пустыне.

Глава 2. Переход

Монотонный скрип огромных деревянных колес неказистых военных повозок, влекомых по пустыне грязно-серыми быками, казалось, въедался в кожу, под волосы, в кости черепа и, словно двуручная пила, медленно распиливал мозги.

Жесткая седая пыль застилала глаза и иссушала потрескавшиеся горячие губы, забивала носы и рты, залезала в глаза, покрывая грубые, обожженные солнцем, лица солдат бледным туманом, и все они – десятый Фретензис (Бурный), счастливый легион Великой Римской империи, были похожи на вереницу старцев-бродяг, уныло плетущихся по иссушенной немилосердным восточным солнцем равнине с редкими голыми кустами и островками пожухлой травы.

Второй день легионеры, не зная отдыха, протыкали измученными тяжелым переходом телами великую пустошь, мерно двигая натруженными и привыкшими ко всему ногами, проходя за день перехода по семьдесят миль. Окрики центурионов, визг колес, мычание быков и звяканье амуниции не нарушали солдатского шага. Было понятно, что несмотря на жару, пыль и жажду, эти люди дойдут до своей цели, чего бы это им не стоило.

Пыль, везде одна только пыль, и жесткий, равномерный шорох шести с половиной тысяч пар грубых сандалий, разрезающих пустыню, словно огромный нож, на две части – жизнь и смерть…

Такой же седой от пыли легат легиона Гай Реций, с высоты своего коня с гордостью оглядывал растянувшуюся по пустыне колонну своих усталых товарищей.

Его солдаты, закаленные в длительных кровопролитных боях ветераны, как зомбированные, двигались туда, куда он их вел, не ропща и не разговаривая. Люди-машины, сила и гордость Римской империи, торжество воинской дисциплины и выучки.

Дух войны жил в этих людях, и глаза их, не смотря на пыль, светились от прошлых и будущих побед. Они были сродни его старому, потертому, но надежному мечу. Ни за какие богатства Гай не променял бы его на новый с золотым украшением генеральский меч, врученный ему еще давным-давно, в Паннонии, и ржавевший где-то среди скарба его слуги.

Цель их была уже близка. Еще сорок миль и они подойдут вплотную к варварскому городу с исковеркавшим четкую латынь названием Геброн, на юго-восточном краю Иудеи, окраине, завоеванной еще во времена славного Помпея Палестины.

Четвертый месяц легион не выходил из боев, усмиряя повстанцев приграничья, четвертый месяц солдатские ноги топтали здешнюю неблагодарную землю, а солдатские руки методично и профессионально убивали врагов. Те ничего не знали о науке тактики и стратегии боев и имели лишь жажду мести за поруганную свою свободу, чтобы возвратить когда-то утерянные земли.

Это восстание не имело смысла, потому что его подавление, уничтожение людей и удержание Римом этих богом забытых и, в общем-то, никому не нужных земель, были предопределены заранее.

– Передай, через полчаса привал на четверть часа. До темноты больше отдыха не будет, – Гай посмотрел в иссеченное шрамами и морщинами запыленное лицо старшего центуриона Марка Либералиса.

– Будет сделано, командир, – хрипло ответил пожилой центурион, его наставник и нянька, его заместитель и друг, хранитель и главная опора – старый вояка, помнивший еще времена самого великого Тиберия.

Для уже седого Либералиса, поступившего в легион еще семнадцатилетним, вся его жизнь была – военная служба. Он, бедный крестьянский сын, прошел весь путь от самого младшего пращника до высокой должности старшего центуриона прославленного десятого легиона. Он умел только воевать и учить этому других, жестоко вколачивая в солдат эту непростую науку.

Должность старшего центуриона легиона – должность неблагодарная. Его ненавидят солдаты, его ненавидят враги. Это очень одинокая должность. Либералис – истинный римлянин, характера был гордого, но привык не задавать лишних вопросов, и уж тем более, не спорить с командиром.

Гай знал, что все будет так, как он сказал. Марк – олицетворение римской дисциплины, сделает все как надо и через четверть часа усталые солдаты, отдохнув немного на твердой песчаной почве, и глотнув воды из походных фляжек, вновь как заведенные встанут по команде старшего центуриона и пойдут туда куда он, Гай Реций, их боевой командир, им укажет. Они не умеют роптать и стонать от усталости, ибо такова есть воля богов и императора, ибо такова есть доля римского легионера – самого совершенного оружия со времен сотворения мира.

– Марк, люди устали, ночью лагерь разбивать не будем, пусть отдохнут. Завтра до полудня мы должны достичь Геброна и атаковать. Надо усилить на ночь дозоры, место для ночевки выберешь сам, – Гай знал, что заместителю его приказ не понравится, так как приказ нарушал незыблемые устои тактики – при длительных остановках на марше, легион обязан строить временный лагерь, такой как положено – четырехугольной формы, с земляными валами и вбитыми в землю кольями.

Это – закон, и сейчас Гай, отдавая приказание на ночевку без лагеря, рисковал и этот самый закон нарушал. В вопросах соблюдения уставов Марк был твердолоб и не терпел малейшего отступления от заведенного порядка, но он был настоящий солдат и умел подчиняться.

– Есть, командир, – бесстрастно, как только мог, ответил Марк. Медвежьей, неуклюжей походкой он направился к младшим офицерам. Хоть он и был недоволен приказом Гая, но отдавал должное уму и военному искусству своего командира, понимая, что хороший отдых легиону необходим, как воздух, иначе вся эта затея с переходом через пустошь окажется бессмысленной. Переход этот был идеей легата, и Марк эту идею поддерживал.

Дело в том, что поход на Геброн, по единственной восточной дороге, привел бы к тяжелым стычкам с многочисленными отрядами местных, использовавших тактику партизанской войны, и своими уколами жаливших тяжелую пехоту легиона весьма успешно. Пробиваться по дороге значило терять людей в изнурительных бессмысленных мелких стычках и, самое главное, терять драгоценное время. Восстание должно быть раздавлено как можно скорее, ибо промедление с этим давало иудеям излишние надежды на слабость Римской империи и плохой пример остальным покоренным народам.

Испытанная римская тактика "выжженной земли" давала свои плоды. Методично уничтожая восставшие поселки и городки, ему удалось выдавить идумейских мятежников из провинции в соседнюю Иудею и прижать их на небольшом островке хрупкого оазиса в пустыне, около их последнего пристанища – города Геброн. Путь легиона был усеян остовами сожженных деревень и бесчисленными крестами на дорогах с распятыми иудеями.

Черная-черная азиатская ночь упала на землю, как брошенный траурный платок плакальщицы, и принесла долгожданную прохладу и отдых натруженным телам. Легион упал, как подкошенный, – неимоверный переход, жара, пыль и жажда сделали свое дело, высосав из людей их последние силы. Солдаты уснули прямо на голой земле, положив под головы мешки с амуницией. Тишина опустилась на равнину, и лишь редкие переклички усиленных дозоров нарушали ее, но и они не могли помешать тяжелому сну усталых бойцов.

А завтра, пройдя еще двадцать миль по пустыне, легион с ходу ворвется в Геброн и займет этот мятежный город – последний оплот восстания, ворвется оттуда, откуда его никто не ждет. Весь переход, задуманный легатом и осуществленный его солдатами, и должен был стать сюрпризом для собравшихся в Геброне остатков восставших иудеев или "идумейских варваров", как их презрительно называли римляне.

Гай Реций приказал не разбивать свой шатер и, лежа на земле, также как его солдаты, под открытым небом, глядел на его яркие, серебряные звезды. Небо тоже смотрело Гаю в глаза и что-то тихо говорило на непонятном наречии, успокаивая и убаюкивая, завораживая своей чистотой и бесконечностью. Звезды разворачивались боком, вставали под невиданными углами, вспыхивали, гасли, падали и поднимались. Римлянин никогда раньше не видел такого изумительного неба. Огромная и чарующая красота его словно распахнулась во всю свою ширь, сделалась больше и ближе, так что, казалось, сами боги заглядывают прямо в душу.

Реций происходил из старинной патрицианской семьи, и род его был славен своими воинами и политиками. В семнадцать лет, начав свою взрослую жизнь при дворе сумасшедшего Калигулы, Гай мгновенно понял, что совершенно не приспособлен к миру интриг, опутывавших чинодралов и придворных лизоблюдов, как паутина. Грязные шашни придворных выводили его из себя, и ему большого труда стоило не попасть под меч дворцового палача.

Гай рвался на войну. Он хотел приключений, и лавры именитых полководцев не давали ему покоя. Однажды по протекции знакомого сенатора, пользовавшегося влиянием у партии войны, он был назначен младшим военным чиновником в провинциальную администрацию далекой Германии, и по прибытии сразу же оказался в самой гуще кровавых событий по усмирению восстания Мервика, жестокого и непримиримого вождя фризов.

Много крови и несчастий выпало на долю пятого рейнского легиона "Алауда", где он бок о бок с другими офицерами сражался в битве при Торриге. После страшного поражения в полном окружении он блуждал в болотистых непроходимых лесах, голодал, хоронил друзей и с боями пробивался к своим бесконечных два месяца.

Несмотря на то, что от легиона осталась половина, Гай, участвовавший во всех боях, даже не был ранен. Его заметили. Консул Друз, командовавший войсками в Германии, помня его отца, взял молодого Реция под опеку и доверил смелому горячему офицеру самое ответственное – командование разведкой.

Северо-запад Германии надолго запомнил молниеносные рейды его небольших конных отрядов по тылам фризских гарнизонов во владениях, отвоеванных у римлян после их зимних неудач. И когда пришло время, легионы Друза покорили северо-западную Германию. Фризы склонили головы перед медными римскими орлами.

С наступлением мира Гай мог бы остаться в провинциальной администрации на хорошем денежном месте, обзавестись домом, семьей, быть богатым и уважаемым гражданином. Но Реций был не таков.

Жажда славы, приключений и непомерное честолюбие, не дали Гаю шансов стать преуспевающим чиновником. Он упросил друга своего отца, легата Либия, оставить его в войсках и взять с собой в Рим, где тот получал новое назначение, и вот, через два года, Гай возвратился в родной город, но уже не несмышленым мальчиком, а мужчиной – зрелым боевым офицером, приближенным триумфатора Либия, чью голову император самолично увенчал лавровым венком победителя.

Столичные приемы и встречи, в честь победителей, внимание прекрасных изнеженных аристократок, игры и бани, пиры, прелестные рабыни-гетеры – все это было как сон.

Прекрасный сон после гноя, дурно пахнущих ран, грязи, пота, ржавых солдатских кольчуг, неистребимого запаха дерьма, сопровождавших армию в походах, вони разложившихся трупов людей и животных на полях сражений. Сон, после вечной усталости и недосыпа, караулов и хриплых, громких криков центурионов, своего вечного недовольства от результата сражения, крови хлещущей из безнадежных рубленных и колотых ран, страха за себя и своих солдат, страха позора, страха плена и еще всего-всего, что бывает на каждой войне с каждым солдатом и офицером.

Как обычно случается с отдыхающими военными, особенно с молодыми военными, его женили, и он даже не успел понять как.

Ее звали Юлией, она была старшей дочерью сенатора Марциала. Ее сосватали ему давно, еще в детстве, они почти не знали друг друга и брак их был скорее вынужденной данью их аристократическим родственникам, но никак не данью любви. Красивая и молодая, высокая, стройная, с гордо поднятой головой, она стояла в храме на брачной церемонии в белой торжественной тоге и казалась молодому жениху мраморным изваянием богини Венеры, такой же прекрасной и такой же холодной.

Семейная жизнь ненадолго задержала Реция в Риме. Он прожил со своей женой три месяца и так и не сумел растопить лед аристократической сдержанности Юлии и какого-то запрограммированного непонимания между ними. С первыми же манипулами Либия, отправлявшегося в экспедицию на берега далекой Британии, Гай в должности командира когорты конных разведчиков с облегчением погрузился на корабль и отплыл навстречу новому, разгоравшемуся в Южной Британии мятежу диких кельтов.

И вот судьба офицера, которую Гай выбрал сам, замотала его по пределам империи. Где, то тут, то там разгорались подлые мятежи и вторгались дикие варвары. За двадцать лет после своего крещения в Германии он умел все – управлять большими массами людей, править в завоеванных городах, вершить суд во славу империи и великих Цезарей и думать.

Во времена тусклых зим, в тоске длительного мира и тишины дальних приграничных гарнизонов, он любил читать книги греческих историков и философов, которые ему доставляли знакомые купцы из метрополий. Ему нравились их свободные мысли, дающие пищу уму в его вечном голоде знаний. В книгах древних он находил умопомрачительные ответы на вопрос о том, что есть человек.

Оказалось, что человек всегда был таким же, как сейчас, и лишь глупая гордыня невежд заставляла считать предков ниже. А они были не хуже: также любили, страдали, мечтали о том же, воевали, строили. Вся имперская неополитика была давно пройденным этапом для древних греков, македонцев, персов, египтян. Все новые идеи оказывались хорошо забытыми старыми.

Он чувствовал, что человек не один в этом мире. Как и многие, Гай искал нечто, что беспардонно вмешивается и в общее, и в частное. Но где это искать? Что это? Какое оно? На эти вопросы ответов он так и не нашел.

Религиозность, присущая восточным людям была не в чести у римлян, а уж тем более у римских солдат. Лишь учение греческих стоиков было близко Рецию по духу, и только его он считал более или менее достойным того, чтобы считать проводником по жизни. Учение призывало с честью служить людям, не требуя наград и постоянно готовя себя к достойной смерти. Оно было понятно, потому что было похоже на его собственную жизнь.

Однако, фанатизм веры был ему чужд. Он не верил в богов, хотя и допускал наличие в мире какой-то глобальной силы, регулирующей движение жизни по каким-то, только ей одной известным, законам. Но то, что этой силе не было никакого дела до отдельного человека, его желаний, целей, его страданий и радостей, до него, Гая Реция, – это он знал наверняка.

Свою жену Юлию Реций за все годы службы навещал нечасто. Правда, его посещения не проходили даром, и в Риме у него выросли двое дочерей. Жена так и не стала для Гая другом и соратницей.

Его приезды в доме были отмечаемы торжественно и чинно, с необходимыми церемониями. Это были даже не приезды, а "прибытие посла далекой, но необходимой родине страны". Юлия была верна, покорна и вежлива, но он чувствовал, что она ждет его неминуемого отъезда в дальние страны с радостью и считает дни до этого благословенного дня. Им было холодно вместе, и гладкий белый мрамор ее роскошного тела замораживал все его нерастраченные в вечных походах и ищущие выхода любовные чувства мужчины.

Сегодня ночью, завернувшись в расстеленную на остывающей земле кошму и, глядя на огромное, волшебное ночное небо, Гай вдруг ощутил страшное одиночество. Рядом лежали его боевые товарищи, но он был один, один на целой планете и никто не стал ему по-настоящему близок и он никому не стал ни любимым, ни добрым отцом, ни заботливым сыном. Он смог стать только командиром, командиром людей – убийц, исполняющих на флейтах копий и мечей одну и ту же мелодию, мелодию смерти и разрушений, извлекаемую из гаммы мирового порядка чужой безжалостной волей. Завтра он поведет этих людей в бой, и многие из них умрут.

Это будет утром, а пока надо спать…

Утро наступило неожиданно, резко ударив по ушам громовыми, нервными звуками сигнальных рожков дозорных и резкими криками центурионов. От этих звуков, бессовестно вторгнувшихся в утренние сны, солдаты вздрагивали и вскакивали на ноги, механически хватая оружие. Началось…

– Командир, вокруг все чисто, можно выходить, – старший центурион Либералис подошел к консулу и присел рядом.

– Не торопи, пусть поедят спокойно. До вечера никто из них пищи не увидит.

– Ничего, злее будут.

– Это точно…Ну, пошли, проверим готовность…

Через полчаса легион вновь тронулся в путь. Ему предстоял последний, самый важный переход во всем этом походе. Солдатам надоело их безводное монотонное шествие, им хотелось поскорее дойти до цели и поставить на всем этом бардаке с идумейским мятежом желанную точку. Увеличенный ночной отдых дал свои плоды – Десятый Фретензис, легион Великой римской империи легко преодолел оставшиеся до цели двадцать миль и задолго до полудня подошел вплотную к городу.

Глава 3. Открытие

Утром, после пробуждения, Павел не помнил из речного происшествия ровным счетом ничего. Какие-то смутные образы качались тенями, а в области солнечного сплетения ощущалось какое-то жжение, словно образовалась какая-то дыра, пульсировавшая и дрожащая. Боли не было, нет. Наоборот, казалось, что выходящий из дыры пучок плазмы, добирался до вещей и делал их более понятными. Все стало объемнее и четче. Словно фотография вдруг превратилась в голограмму.

Дома, трамваи, машины, деревья и люди стали какими-то выпуклыми. Казалось, что ему видно их проекции сбоку, сверху и даже сзади. Мозг, как компьютер, чуть останавливаясь на объектах, обсчитывал их и выдавал информацию. Сейчас эта информация была бессмысленна, но Павлу было легко и радостно на душе, потому, что он ЗНАЛ. Знал и все… Он вдруг осознал, что даже мог бы рассказать что-нибудь о встреченных им людях, о возрасте деревьев и о многом другом, встреченном в это утро. Стоило ему чуть заострить внимание на чем-то, и он уже знал, что это такое и с чем его едят.

Его не оставляло ощущение чего-то постороннего в его теле, какой-то веревочки натянутой до предела от темечка до задницы. Веревочка представлялась в виде шпагата, с махровой поверхностью и почему-то казалось, что она вот-вот порвется. Но новые ощущения были приятны, бодрили и придавали серой однообразной жизни что-то новое. Наверное, знание чего-то такого, что не знают другие люди. Впрочем, он никак не мог поймать мысль, что же это за знание и чего он вообще знал.

Чувство это потихоньку растворилось без следа в тусклом служебном кабинете, который он занимал вместе со своим приятелем-коллегой Сергеем Панченко. Едва он вошел в дверь, тот, подняв свою следственно-типичную, начинающую лысеть голову хмурого очкарика, удивленно поднял левую бровь.

– Чо, это ты? – Серега, оторвавшись от своего утреннего "клопа" в компьютерной игрушке, без всякого "здрасьте-мордасьте", так, как будто Пашка выходил покурить, а не вернулся после выходных, в обычной своей манере пробормотал, – морда у тебя какая-то довольная.

– Привет, Серега! Так, весна, наверное.

– То-то я гляжу, сияешь весь, как медный таз, – приятель угрюмо, как теща зятя, оглядел Пашку и забрюзжал, – все скачешь, скачешь… И когда только остепенишься? Что какую-нибудь матрешку новую трахнул?

– Михалыч, ты чего сегодня белены, что ль, объелся? – Пашка, подыгрывая, нарочно сделал обиженную физиономию, – вот, блин, с хорошим настроением человек с утра, а ты?

– Ага, с хорошим… Колись, давай, сколько палок кинул?

– Иди ты на хер, озабоченный! Самому что ли не дали?

– За меня не беспокойся… Здорово, что ли! – вдруг, неожиданно, как лампочка, улыбнулся друг и протянул Сазонову свою сильную жилистую руку. Худой, как щепка, в тяжелых роговых очках типа "колун", с вечно хмурой физиономией а-ля Суслов, Серега был на самом деле парнем мягким, добрейшим и юморным. Все небольшое общество следственной части знало, что на Панченко всегда можно было положиться.

У него, конечно, были свои "антиобщественные" недостатки: он плоховато пил с коллективом водку, спешил пораньше до дому, был слегка ( в меру!) прижимист, но зато он был честен, смел, мог заменить на дежурстве, помочь в деле, мог зажулить нужное для отдела оборудование, мог напоить чаем, мог с унылой рожей рассказать такую хохму, что народ икал по полдня, да и мало ли что еще мог следователь Серега Панченко.

Не успели друзья и поболтать, как рабочий день начался. И вот уже нахально зазвонил телефон, потом вызвал недовольный чем-то начальник, потом еще что-то, и так пошло и поехало, как идет и едет оно всегда – само собой, как бог на душу положит, и вкривь и вкось, по-русски, как бык, извиняюсь, поссал…

– Я в ИВС, Широкова допрашивать, – Павел засунул в свой потертый дипломат бланки протоколов и пока еще тощенькое уголовное дело, – не кашляй, дедушка.

– Шлепай, давай, я в полпервого приду туда. Кабинет мне забей.

Изолятор временного содержания, правильно именуемый ИВС, а также неправильно, в народе, – КПЗ, предвариловка, клоповник, гадючник и тому подобное, находился в областном УВД, чье огромное старинное здание с колоннами тот же народ, почему-то, назвал "Серым домом". До него было метров сто пятьдесят – хорошо, удобно, рядом, но… Россия.

Ну ладно бы, одних преступников у нас на родине не уважают. Они, вроде как, заслужили. Так ведь, нет! А следователи, да опера-то в чем виноватые? Этих-то за какие-такие прегрешения в те же самые условия крошечных, вонючих и проблеванных камер, гордо именуемых следственными кабинетами.

Туда – в апартаменты два на полтора, со сломанными форточками, с колченогой, прожженной мебелью 30-х годов, с огромными консервными банками-пепельницами, без какой-либо сигнализации для конвоя и вообще без розеток, с одной крошечной лампочкой на двадцать ватт, висящей где-то в поднебесье высокого потолка.

Где, я вас спрашиваю, зеркальные стекла в огромных и светлых следственных кабинетах, где нормальная офисная мебель, где записывающая аппаратура, стенографистка? Какая может быть здесь психология в работе? Дыра эта вселяет в подследственных лишь отторжение и безысходность. За ней приходят злость и противодействие. Человек замыкается и входит в ступор. Потому что не верит. А без доверия не будет контакта, не будет искреннего раскаяния и желания поговорить. Круг. Тупик.

Самое смешное, чтобы туда попасть и вытащить на допрос "своего" клиента надо выстоять очередь и, отругавшись с ивээсниками и другими следаками и операми, наконец-то попасть в вышеописанное вожделенное помещение, становящееся для "счастливца" к тому моменту ничем не хуже сказочного дворца. И уже не замечаешь этой убогости и средневековой опустошенности – главное добрался до своего рабочего места.

Пашка часто шутил, что за свою семнадцатилетнюю службу следователем он отсидел в ИВС и СИЗО столько, что если его все-таки будут сажать в тюрьму (а сажать этого брата всегда за что-нибудь да найдется!), суд просто обязан будет скостить ему срок лет на пять – не меньше, руководствуясь прежде всего принципом справедливости наказания. Ведь отсидел-то он их в следственных вонючках – без вины виноватым.

– Здорово, Широков, – Сазонов встал и пожал руку Витьке Широкову, сорокалетнему "синяку" из деревни Голотино, хмурому и поникшему от постигшего его нежданно-негаданно горя. Две недели назад, ночью, после длительного пития гидролизной жидкости (10 рублей бутылка), Витюха зарезал троих своих собутыльников ножом для убоя скота.

Весело погуляли ребята – на каждом из убиенных, таких же деревенских алкашей, судмедэксперты насчитали не менее чем по сорок ножевых ранений. Множественные повреждения изменили их лица так, что узнать терпил никто из деревенских просто не смог.

Фото потерпевших в виде открыток-страшилок ходили по рукам, по видавшей всякое областной прокуратуре, и бессовестные мужики пугали ими девчонок из канцелярии и отдела общего надзора.

Пьяный же Вовка Корсаков в трамвае, якобы перепутал эти фотографии со своей ксивой и сунул самую красивую под нос кондукторше – бабульке лет семидесяти, сопроводив ее казенными словами: "Вы узнаете этого гражданина?". Бабка, внимательно, очками разглядела гражданина, естественно его не узнала, и неожиданно, пронзительно завизжав, схватилась за сердце, немедленно грохнувшись на сиденье. Народ – к ней, а Вовик – вон. Интересно, выжила ли старушка? Вот такие вот уголовные дела…

– Ну что башку-то повесил, Витька? Уж не задумал ли чего нехорошего? Я тебе сигарет принес, и пожрать еще. Рубай, – Павел вытащил из пакета три пачки "Примы", мягкий душистый батон, полкруга краковской колбасы и литровую бутыль "Мастер-лимон", – пожри пока, дурень.

– Спасибо, Павел Андреич, – Витюха, трясущимися руками осторожно взял батон и колбасу, – это все мне? Задаром?

– Да жри ты, дурак, – Пашка весело гоготнул, – зарплату, вон, вчера выдали, я богатый!

От того, как по-хорошему засмеялся следователь, от ощущения какого-то спокойствия, исходящего от Сазонова, от его простоты и уверенности, упавший было совсем духом Широков как-то сразу почувствовал, что-то похожее на надежду.

Он – простой тракторист из колхоза, восемь классов, туповатый, незлобный, работящий. Ну, спился до чертиков от деревенской беспросветной тоски, от невозможности жить так, как хочешь, от бессмысленности собственного существования на белом свете, от потери семьи и от волчьего одиночества. И что, уже не человек? Один из многих миллионов безжалостно раздавленных сапогом государства людей, в мгновение ока, из вчерашних тружеников, превратившихся в люмпенов, нищих и бомжей, – он тоже имел право на сострадание и жалость.

Витюха Широков вдруг заплакал, как ребенок, от нахлынувшего на него неожиданно теплого ощущения стыда и простого человеческого участия и прощения, давясь колбасой и стискивая мягкий, пахнущий домом, батон.

– Плачь, Витя, плачь, – смущенный мужичьими слезами, Павел, стоя рядом с подследственным, похлопывал его по вздрагивающим плечам и всклокоченной дурной башке, – плачь. Ничего, жизнь-то не кончилась, Витя. Теперь чего уж, терпи…

Сазонов знал – взрослые мужики плачут. И иногда, как дети, – навзрыд, и из глаз льются настоящие, большие как горошины, слезы. Впервые увидел это у своего отца, дико, как зверь, тосковавшего по рано умершей от рака матери. Батя даже выл, как-то по-волчьи, будучи пьяным. Сорок лет ему было в то время.

Странный это возраст – сорок лет. Тяжелый и опасный. Мужчина вдруг понимает, что все хорошее уже прошло, что пока он считал себя молодым и к чему-то готовился, нежданно-негаданно пришла и замаячила на горизонте сама смерть. Смерть не только физическая, смерть духа, если хотите. Мужик начинает двоиться, с одной стороны он ощущает себя молодым и сильным, а с другой стариком.

Приобретенный за годы опыт и не отпускающее его чувство «дежавю» начинает подминать под себя устремления. Жизненный негатив, словно фантастический лангольер, начинает жадно пожирать несбывшиеся мечты, и нет никакой надежды на спасение от него, и на изменение этого мира к лучшему.

Надо привыкать к тому, что он имеет, а привыкать не хочется, ибо мужчина по натуре бунтарь, ему мало того, что есть. Он не желает мириться с неизбежностью того, что вот эта жизнь – и есть то, на что он имеет право и больше ничего не будет. Говоря попросту, встает ребром вопрос: И ЭТО ВСЕ?

Мужик начинает выпрыгивать из болота, делать зигзаги, рубить канаты и взрывать мосты. Он хочет оставаться действующим и не хочет становиться бывшим. Многое пытается начать заново, чтобы было чем заняться в оставшееся время. Отсюда резкая тяга к молодым женщинам, к загулам, кабакам, андреналину и излишним "понтам".

Но проходит время, и он понимает, что и это все не то. А что же такое это "ТО"? Кто не успокоится – продолжают жрать сами себя и приходят к депрессиям и нервным срывам. Ну, а там, недалеко и до отчаяния. А отчаянье – это уже настоящая, а не выдуманная смерть.

Лохматый затылок Витьки продолжал трястись, а Павел вдруг увидел внутри себя некую черную точку. Точка сидела ровно посередине его, Пашкиного, черепа и наливалась каким-то сиянием. Он пристально, внутрь, посмотрел в эту точку и вдруг его сознание осветилось точной картиной произошедшего со своим непутевым подследственным. Он теперь знал, знал все. Как, почему, за что? Мотив, цель, средство. Все. Кино в цвете, правда, немое, не спеша проворачивалось в его мозгу.

Колхозная общага : закопченный потолок с висящей сиротливо на изогнутом шнуре лампочкой-сороковаткой, ободранные обои на стенах, с пробитой местами штукатуркой, колченогий стол со следами поставленных прямо на мутную от трещин полировку сковород и чайников, грубые табуреты, три одинаковых железных кровати, прикрытых кое-как коричневыми застиранными одеялами, из-под которых выглядывает грязно-серое рваное белье, замусоренный и лоснящийся от грязи жирный пол с батареей пустых бутылок у зияющего пустотой окна, частично заколоченного, изрисованной матерными словами, фанерой.

У стола три пьяных урода, с давно немытыми мордами, грязными всклокоченными головами, в одинаковых старых серых ватниках. Звука нет, но видно, что они громко говорят, толкают друг друга. Их сальные губы с прилипшими к ним крошками и кусочками капусты шевелятся как улитки. Он подходит к ним, садится – уроды оживляются, на стол устанавливается бутылка – все радостно потирают руки и лихорадочно подставляют стаканы.

Мужики пьют, рты раскрываются еще больше. Потом все опять пьют, кто-то уходит и приходит, они пьют еще и еще, и все постепенно покрывается туманно-грязной пеленой, двоится и даже троится. Теплая тупость охватывает его, давит на голову сверху как двухпудовая гиря и тихая ненависть расцветает внутри, охватывает его неумолимо, это ненависть к себе, к этим животным, к этой грязной, заблеванной дыре, к этой отраве, к этой ублюдочной, скотской жизни, от которой нет и не будет спасения.

"Ненавижу! Ненавижу!!!"

Кто-то чужой, сильный и злой кричит, командуя истошным голосом армейского сержанта в его душе и, как цунами, внутри поднимается неконтролируемая ярость, бешенство, болезнь и… уходит контроль, что-то лопается в башке и происходит пробой, вспышка. Хочется, ах, как хочется изрезать, исполосовать эту грязную картину, разбить это мутное зеркало, с мерзкими склизкими трупными рожами.

Голос визгливо вопит: "Давай, руби этих упырей!" и вот, рука хватает со стола большой разделочный нож и сама всаживает его в горло сидящего рядом недочеловека, потом он перегибается через стол и бьет другого и третьего. Вампиры валятся как снопы, и брызжет кровь, пульсирующими толчками, выталкиваясь из огромных ран, выплескиваясь на грязную клеенку стола, на стены, на изрисованную фанеру щербатого окна, а рука, как что-то отдельное, чужое, бьет и бьет без устали по этим уже недвижимым куклам в человеческом обличьи.

Павел вздрогнул. Смотреть дальше не было желания. Все было понятно. Пашка знал это давно, но вот так видел через убийцу "таинство убийства" впервые. Это было мерзко и гадко, словно прикосновение к холодной, покрытой скользкими слизняками, стене темного подвала. Брр!

Глядя на трясущегося от плача Витюху, следователь понимал, что если он направит того на стационарную психиатрическую экспертизу в Костромской спецдурдом, то, чем черт не шутит, может и признают Широкова невменяемым по причине патологического опьянения, вызванного неуемным потреблением суррогатов. Для этого надо было убедить свое начальство, получить санкцию прокурора, но вот только что он мог им в оправдание подследственного сказать? Но надо попробовать.

– Витька, я тебя в дурку направлю на экспертизу, поедешь? – Пашке хотелось хоть что-то сделать для того, чтобы этот мудак, сохранил крошечную надежду и не повесился в камере от безнадеги.

– Н-не трудись, Пал Андреич, мне все равно крышка, – Витька поднял лохматую нечесаную башку от стола, – не хочу я жить, вот такая вот штука. Да я уже давно помер, только ты этого не видишь. У меня внутри спеклось что-то. Черное какое-то нутро у меня. Не прорастет там ничего, как не старайся и сколько не живи. Все без толку. Поздно, все уже поздно. Прощай, и спасибо тебе, Паша, хороший ты, видно, мужик. Давай, подпишу чего тебе надо и отпусти ты меня, Христа ради, в камеру.

Выйдя из затхлого и страшноватого помещения внутренней тюрьмы УВД, Сазонов, обрадовался яркому солнышку и весеннему легкому и свободному воздуху. Смерть коснулась его через еще живого, но уже мертвого Витюху, и ощущение это было не из приятных. Смерть ушла – остались весна, жизнь и надежда. У Широкова ничего этого уже не было.

Улыбнувшись солнышку, Павел почувствовал себя как ветхий старик на похоронах сверстника, непроизвольно радуясь, что в гробу не он. Широким шагом он направился к себе в контору, и только переступил порог кабинета, как Серега, блеснув очками, прокаркал: "Топай к Масляному срочно! Ищет. Задрал на хрен!".

Глава 4. Испытатель

– Вот какое дело, Паша, – заместитель прокурора области – начальник следственного управления Морозов, кличка – «Масляный», вздохнул и, сняв очки в золотой оправе, стал протирать их чистым платочком. Руки его, нежные и холеные, с розоватой кожей и гладкими ногтями, бережно протирали хрустальные стекляшки. Казалось, что эти руки не трут, а ухаживают за очками прокурора – важным атрибутом его имиджа строгого и интеллигентного юриста, служителя закона, государственного деятеля, как говориться, с чистыми руками, с горячим сердцем …, ну и дальше вы знаете.

Эта вечная показуха, какие-то золотые блестящие вещи на столе, вечные портреты близких в элегантных рамочках, экзотические цветочки в горшках, красивые подарочные картинки и вымпелы, жалюзи в тон, навороченный компьютер, видео и прочее, прочее, прочее, раздражали рабочих лошадей отдела – вечно замотанных следователей, "лохматящих" показания жуликов на допотопных машинках и списанных компах, сидящих на старинной мебели, в узких и тесных кабинетах, заваленных всяким дерьмом вещественных доказательств: от банальных гранат с автоматами, от вонючих кровавых тряпок и башмаков до небанальных ушей убиенного Старчикова в банке с водкой, и до небанальных же пачек изъятых рекламных фашистских плакатов типа "Мы спасем Россию!" и "Чемодан – Вокзал – Кавказ".

Вообще-то, следователи следственной части облпрокуратуры не могли считать себя обойденными судьбою, ибо в районных прокуратурах и РОВД условия были намного хуже. Они, прошедшие "районку" с ее бесконечным конвейером уголовных дел, сидевшие, бывало, и по трое в каморках с одной пишущей машинкой на всех, были почти счастливы здесь, в этом "храме предварительного следствия" с хромой мебелью, а-ля товарищ Сталин.

А Масляного следователи не любили. Он был одним из них, из следаков, но при первой возможности, предав это неформальное братство,"продался за кресло" и бодро пошел вверх по служебной лестнице.

Морозов использовал запрещенные приемы и, наступая своим вчерашним братьям на головы, жестоко расправлялся с непутевыми следователями за обычные, в общем-то, ошибки, заморочки и прегрешения. Короче, показушник, карьерист и вдобавок церковный ханжа, разглагольствующий о чистоте, любви, справедливости и лихо шлепающий печать (по высоким политическим соображениям!) на постановление об аресте заведомо невиновных.

Этот не прикроет грудью, нечего и надеяться. Молчалин, дорвавшийся до власти. От него Пашка всегда ожидал какой-то пакости, причем пакости мерзкой, но преподанной так, что со стороны казалось – тебе оказывается большое доверие и благодеяние.

Боже, как Морозов был не похож на своего предшественника Григория Ивановича, – Иваныча, как его звали все без исключения. Тот, горький пьяница и матершинник, был из реликтовой породы Иванычей, Петровичей и Семенычей – вечных замов, завгаров, цеховых старших мастеров, прорабов, людей, знавших свой предмет назубок, имевших огромный опыт, знакомых с каждым дворником, рвущих глотку за своих подчиненных на начальственных коврах, не боящихся брать на себя любую ответственность, умевших и карать и награждать, людей, на которых держалось абсолютно все. Они, несмотря на свою жесткость и резкость, были любимы своими "верными солдатами" за одно главное свое качество – справедливость.

– Тут такое, понимаешь, обстоятельство, – зам прокурора наклонился поближе к Сазонову. Изо рта пахнуло чем-то тухленьким, и "Масляный" сокровенно почти зашептал, – есть матерьяльчик один по коррупции. Ты ничего не слышал?

Морозов эффектно откинулся назад и издали, сквозь очки, внимательно посмотрел на Павла.

– Да, не темните, Олег Игоревич! Что случилось-то?

– Демин погорел. Есть данные, что сегодня вечером ему взятку дадут. Тебе ехать в Лопатин и руководить операцией. В общем, возбуждай уголовное дело, задержание, обыски. Санкции я тебе дам. Надо с корнем вырывать из наших рядов эти гнилые корни, позорящие наше светлое имя…

Демин Женька, прокурор Лопатинского района был его хорошим знакомым. Когда-то они вместе пришли в прокуратуру, их направили в сельские районы. Проработав в своем четыре года как молодой специалист, Пашка вырвался в город, а вот Женька не смог, пустил корни, женился и осел в своем Лопатине – заштатном районном городишке с двадцатью пятью тысячами жителей, не известном в этом мире никому, не имеющем никакой музейной ценности, с двумя хилыми заводиками и половиной населения – хроническими алкоголиками и безработными. Тоска-а…!

Женька в последнее время, после того как его назначили районным прокурором изменился – постарел как-то, и похоже было, что начал попивать. Видно что-то сломалось в его душе – ушла молодость, а с ней и надежда на изменение своего положения. Он до последнего не соглашался на должность прокурора, мечтая уехать в город, мечтая, что вернется в большой мир, но на него у начальства были другие виды и в город его упорно не пускали, не желая оголять район. Заменить Демина – опытного следователя, универсального умного юриста и просто надежного руководителя было не просто некем, а некем в кубе.

Его таки сломали, и он дал согласие на должность прокурора Лопатинского района – этой зачуханной дыры в сотне километров от областного центра. Чем он соблазнился, как его обработали – не ведомо, да только сломался парень здорово. Поседел как-то вдруг, стал каким-то пришибленным и потускневшим, сереньким, бесцветным. Пашка понимал Демина, его самого когда-то отчаянно "рвало на родину".

Знакомство с тоской районного масштаба, такой огромной и мощной, словно неподвижное, жирное, черное болото с натянутой на поверхности рясочкой, было и у него. Тогда он решил: или-или. Чтобы вырваться, Павлуха был готов на все – даже на увольнение. Он сумел обострить ситуацию и вырвался из сельского болота, причем, ни разу об этом не пожалел.

А вот Женька Демин не смог вовремя, хотя и держался до последнего. Но…мечты не стало – вот и сломался. А пить стал? Так что ж, кто без греха в нашей-то системе? Глядя на совещаниях в пустые деминские глаза, Павел видел в них одно – близкую беду.

Масляный, распаляясь и заводя сам себя, все что-то жарко и пафосно говорил о чистых рядах, о совести, о долге, дошел до доверия Президента, которым облечен гражданин, носящий гордое имя – работник прокуратуры… и т.п. и т.д. Слушая этот тупой, пантовый треп начальника управления Сазонов почему-то подумал только об одном: как он сможет помочь Демину?

Как подать знак дураку и не сгореть самому? Материал накопало управление ФСБ. С ними не договоришься. За "палку" в отчете те и маму родную посадят – им все равно. Их пустые, ледяные и равнодушные глаза, контрастирующе выделяющиеся на добродушно улыбающихся лицах, сделавшиеся постоянной визитной карточкой гебистов, не давали поводов для сомнений в том, что они презирают иных людей, называя их "объектами и фигурантами". Любые их заверения в истинной дружбе после совместных возлияний были направлены только на одно: узнать от человека что-нибудь интересное, впрочем, его же и компрометирующее.

Эти парни не верили никому, никого не жалея. Вот и сейчас – его уведомили о начале операции за два часа до ее начала, причем час из этого времени уйдет на дорогу до Лопатина. В коридоре (он уверен) его уже ждет знакомый опер – прикрепленный гебист Константин Болонин. Улыбаясь, он будет жать ему руку, дружески похлопывать по плечу и преданно заглядывать в глаза. Он посвятит его в тайну и будет следить за Пашкой до конца операции, и вообще за ходом всего дела. И если что, – то выводы поручат сделать именно иуде Масляному. А уж тот сделает их так, как надо. "Железной метлой поганые кадры долой!". Долой, сука, за полгода до пенсионной выслуги. Сволочи!

Сазонов знал этих ребят хорошо. В свое время, когда их шарагу здорово урезали и лишили безопасность следственного аппарата, Пашка был выбран ими для расследования дел по их материалам. В том, что выбрали его они – он не сомневался.

Можно иметь большие звезды прокурора, осуществляющего независимый и неусыпный надзор за следствием и оперативно-розыскной деятельностью, быть мэром или губернатором во власти, разглагольствующим под объективами прессы, толстым и удачливым предпринимателем, только одного нельзя никогда забывать – кто в этом "доме" хозяин.

Серенькие, улыбающиеся люди с ледяными глазами на то и поставлены, чтобы ты, сука, знал свое место и не зарывался, не хапал больше, чем тебе разрешено и не копал там, где тебе не положено копать. А впрочем, может это все отголоски вколоченных в наших дедов энкавэдистскими сапогами истин тридцать седьмого года? Как знать, как знать.?.. Но шутить с этим радостным народцем Пашке никогда не хотелось.

Вместе с фээсбешником Болониным, дружески предложившим пройти в здание их управления, для обсуждения намечающейся темы, Пашка решил зайти в свой кабинет за бланками протоколов. На двери криво висела приколотая бумажка: "Не входить, идет допрос", чего никогда в их конторе не практиковалось. Заинтригованный Павел, естественно толкнул дверь и несколько опешил, затормозив у порога.

На стуле возле Сереги сидела молодая и страшно сексуальная женщина, этакая блестящая богатенькая стервочка, а-ля "Рублевка.ру". Видимо – вдовица замоченного недавно мутноватого банкирчика Никифорова, в известном миру звавшегося когда-то Леша Пробитый.

Она была в короткой юбке и элегантной легкомысленной блузке, расстегнутой, пусть несколько смело, но очень умело. Не было видно почти ничего, но все угадывалось мгновенно. Нога ее в изящных туфельках и телесных чулочках покачивалась в такт с Серегиной ручкой с обгрызенным концом. Легкая кожаная курточка и сумочка были небрежно брошены на Пашкин рабочий стул, а в окно был виден ее серебристый "Лексус RX300".

Оба странно молчали. Их головы, внимательно и заговорщически склоненные друг к другу, напоминали склоненные головы апостолов на картине "Тайная вечеря". Заговорщики. Интим. Двое. Пашке захотелось немедленно уйти, но сука Болонин напирал на него сзади и, вытягивая голову, любопытно разглядывал посетительницу.

Она медленно повернула свою красоту в их сторону и оглядела их с видимым презрением и сочувствием, присущим людям высшего общества. От ее взгляда обоим захотелось немедленно проверить пуговицы брюк, и руки сами дернулись книзу. Вслед за женщиной также медленно блеснули тяжелые очки Сереги, и аналогичный взгляд вонзился в их глупые и сексуально озабоченные физиономии.

Было понятно, что здесь сейчас происходит не допрос, а сеанс черной магии, эротическая дуэль, борьба под одеялом и еще черт его знает что. Кто-то кого-то хочет развести, и исход этой разводки совсем не известен заранее. По сведениям Сереги, бабенка эта требовала признания ее потерпевшей по делу, чтобы иметь доступ к материалам, а тот упрямо этого не хотел, отрабатывая версию, что заказ на Пробитого исходил от нее. Многое, очень многое указывало именно на это.

Пашка интеллигентно крякнул и, не здороваясь, молча, взяв со шкафа несколько бланков, тихо вышел из кабинета, таща за собой Болонина. Сереге он не завидовал. На сегодняшнем допросе будут пытаться поколебать, а может даже уронить многие непокобелимые принципы Серегиной жизни. Его, Пашкины, принципы были давно убиты и похоронены такими вот женщинами-стервами, коих он только и замечал среди других, и кои умело превращали его жизнь с ними в ад. А Серегина стерва была всем стервам стерва, это Сазонов как спец по бабской части мог сказать безошибочно.

Коридоры управления безопасности встретили пустотой и загадочностью. Веяло тайнами, интригами, пыльными доносами, шуршащими пленками звукозаписей телефонных перехватов и встроенными видеокамерами.

Павел дернул дверь Самохина, начальника отдела должностных преступлений и без стука вошел в просторный кабинет полный оперативного люда.

– Вот, товарищи, и областная прокуратура, – Игорь Самохин, по кличке Братец Кролик, встал из-за стола, – Пал Андреич Сазонов, если кто не знает, – следователь по особо важным делам. Здорово, Паша, проходи, сейчас обсудим перспективу и наметим рамки операции.

– Давай наметим, вываливай, – Пашка знал Игоря Самохина давно. "Братец Кролик" его звали только свои за аналогичное обращение к подчиненным: "братцы кролики". Опером тот был резвым и хватким, умел и сам добыть информацию, и анализировать чужую, и удачно реализовать ее. Много дел они своротили с ним вместе.

Игорь был нетерпелив и азартен, основной его поговоркой было ленинское: "Давайте ввяжемся, а там посмотрим!". Надо сказать, рисковый стиль начальника отдела приносил пользу очень часто, ну, а если ошиблись, – извини парень, уж больно ты на преступника похож, не обижайся. Впрочем, как заметил Сазонов, на эту контору люди почему-то не обижались, видимо, так и не вышла из человечества память о не столь уж и далеких годах светлого коммунизма и его верных опричниках. Себе дороже.

Обсуждая рамки операции, обычные, в общем-то, по делам о взятках, Павел увлекся, профессионально делая замечания о дислокации. Он чуть не забыл, что обсуждаемый "объект" – есть его хороший приятель Женя Демин, такой же, как он сам прокурорский работник, и что работать надо опять против своего, и все это привычно мерзко, противно и очень похоже на предательство.

Что греха таить, подобных ситуаций было в его следственной жизни много. Система, как страна: – то ухабы, то пригорки. Не все было в ней гладко, ох, не все! Но в случае с Евгением жрал сердце какой-то червяк, душило какое-то нехорошее чувство, может, чувство жуткой несправедливости происходящего.

Что у них было? Кто-то настучал, что к Демину приезжал адвокат из Москвы – лицо кавказской национальности с каким-то пожилым приличным бабаем в галстуке, и имели они долгую, на час с лишком, беседу. Пили чай и оживленно разговаривали о том, что надо бы выпустить из-под стражи некоего Вагита, парящегося сейчас в СИЗО на нарах за чек героина. "Барабан" (кто он – узнать не удалось, но кто-то подозрительно знающий слишком много) слышал разговоры о посильной материальной помощи прокуратуре Лопатинского района в лице ее руководителя Демина. Беседовавшие забили стрелку на сегодня на шестнадцать ноль – ноль.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

«– Желание! – закричал опомнившийся граф: – Загадывайте желание, скорее!...
«Наша страна – аксолотль. Навечно застыв в фазе личинки, она непостижимым, не поддающимся разумному ...
Эта книга знакомит читателя с жизнью и трудами приснопамятного протоиерея Александра Введенского, ис...
В сборник вошли сотни афоризмов о взаимоотношениях народа и власти, о проявлениях власти и властност...
Всем известно, что блюда из пароварки очень полезны. Они хорошо усваиваются и малокалорийны. Еда на ...
Спички являются самым простым и доступным материалом для изготовления поделок. Из них можно выполнит...