Каменный мост Терехов Александр

Тогда они еще не знали, что старик Дашкевич стал бы промахом, жестокой ошибкой, провалом, если бы их действительно интересовало что-то по-настоящему, кроме Большого Каменного моста.

Все заместители знаменитого наркома авиапромышленности давно гнили в земле, дышал один – генерал-полковник Александр Николаевич Пономарев. Найдите его, посоветовал летчик-историк Мейзох, не знаю, правда, где он, я как-то выпустил его из виду. Через два месяца (Tuesday, april 09, 3:02:49 РМ) в одной из квартир США прозвенел, провыл сигнал телефонного вызова, и я соврал ответившей женщине, кто я, и сказал правду, что мне нужно.

«Ты с Шахуриным знаком? – весело кричала женщина, фоном громыхал американский телевизор и лаяла собака; женщина рассмеялась видимой ей картине, и мне в трубку: – Ему через две недели девяносто один. Я-то моложе на шестнадцать с половиной лет. К нему дочь в комнату заходит, а он спрашивает: кто это пришел? Сейчас, попробуете сами. – И снова: – С Шахуриным? Знаком? Восемь раз уже спросила… Попробуйте вы».

Я услышал слабоумный, подушечный голос, похожий на удивленный взгляд в телефонную трубку, и тупо сказал над Тихим или Атлантическим: «Шахурин». Там просипело: «Я о нем помню». «Что помните?» – «Давно было». Впряглась другая женщина: «ЧТО? ТЫ? ПОМНИШЬ О НЕМ?!» «О ком?» – «Папа! О ШАХУРИНЕ!» – «Я о Шахурине помню. Ну, был». Она покричала еще и устало отчиталась: «Говорит, министром был. Попал под какое-то следствие и погиб». Вдруг я услышал, как генерал-полковник внятно произнес: «Когда мы будем обедать?», она вскрикнула: «Папуль, на телевизор не нажимай!», – и я отключил телефон.

Понятно, я не первым зашел в пирамиду императорского слуги, ребята, работающие против нас, все успевают подчистить. Я ради приличия оглядел забетонированный пол и потрогал кирпичные стены.

Музей академии имени Жуковского: две статьи про наркома в многотиражной газете; вот совпадение – человек, знавший Шахурина шестьдесят лет, умер за две недели до вашего звонка.

Музей авиации и космонавтики: ничего нет. Только модель спутника, что Алексей Иванович подарил.

Комитет ветеранов войны: нет, никто его не помнит, неделю искали.

Ветеранская организация завода «Манометр»: секретарь партийной организации, работавший в юности с Шахуриным, умер полгода назад.

– Документы свои предъявите, пожалуйста.

Вышла дряхлеющая баба с двумя бородавками на щеке и отправилась искать ключи от хранилища, а я остался на лестничной клетке и смотрел сквозь заоконную решетку на мокрый, недолгий осенний снег, уже пробитый шагами, – там прыгали вороны и бегали белая и рыжая собаки. Я давно заметил, что сквозь решетку мир становится большим, равноушным и прекрасным. И даже не притягивает, настолько недостижим – просто наслаждаешься непричастно, как долетевшим запахом далекого осеннего костра, девичьим смехом в соседнем купе, игрой пацанов на футбольном поле.

После лязгающих отпираний сейфовых дверок мне принесли, словно наследнику, все, что осталось от наркома Шахурина.

Нож, место создания – г. Златоуст; техника – позолота, гравировка, чернение. Дата создания: 1944. Зажигалка бензиновая, металл, пластмасса, место создания неизвестно.

Фото в белом кителе, МСПО Арбат, 40. 1932.

Фото с надписью «Дорогим Папочке и Мамочке, сердечный привет из Евпатории. Соня». Жену наркома звали Соня. Штампик фотографа: Генрих Летичевский. Тел. Д 1-74-5. 19 6/V 37 – зелеными чернилами. Так, что там про жену, мать убийцы? Софья Мироновна. Учетная карточка члена КПСС № 00034516. Умерла в апреле 1977 года. Партдокументы погашены Ждановским РК КПСС.

Год рождения 1908, еврейка. Родной язык – русский. В комсомоле с четырнадцати лет, в партии с восемнадцати. С шестнадцати лет на ткацкой фабрике аппретурщицей, размеряльщицей и настильщицей. Так, а кто она в период знакомства с Шахуриным? Студентка инженерно-технической академии – там, скорее всего, и познакомились. Потом, ух ты, директор производства в доме заключенных, швейные мастерские с перерывами на временную пенсию и болезни на полтора-два года. С начала войны не работала. Пока не погиб сын.

Да, князья тридцатых годов получали жену-еврейку с неотвратимостью положенного, как дачу, автомобиль и телефонный аппарат для связи с Кремлем, прозванный «вертушкой», – еврейки чем-то выделялись в истощенном эмиграцией женском культурном слое. Профессиональные антисемиты составили длинные таблицы родоплеменных связей императорских слуг (Бухарин, Молотов, Киров, Калинин, Рыков, Андреев, Поскребышев, Буденный, Яков Сталин и мн. др.), густо засадив их Полинами Абрамовнами, Аннами Мироновнами и Раисами Иосифовнами (урожденными Зунделевич), и перечеркали пересекающимися стрелками (евреек не хватало, и некоторые примерили не одну фамилию членов Совета Народных Комиссаров), разоблачая происки «мировой закулисы». Но предвоенные казни таблицу опустошили, а в войну император ввел моду на русских круглолицых и глупых домохозяек, бывших подавальщиц гарнизонных столовых и медсестер.

Что могу сказать, осмотрев тело?

Алексей Иванович Шахурин занимал комнату на четвертом этаже императорской власти, соседствуя с равновеликими «наркомами ключевых отраслей». Выше жило «партийное руководство» (пять-семь человек), еще выше маршалы народного хозяйства (не более десятка) и всех выше – «узкое руководство» (император, Молотов, Маленков, – на тот момент – и Лаврентий Берия) – порядковый номер Шахурина в Империи располагался между 25 и 50.

Уманский хорошо если замыкал третью сотню.

Сознавал ли Володя Шахурин силу своей родовитости? Но что эта сила советского мальчика, этот «серп-молот» красивой девчонке, приехавшей из Вашингтона в нейлоновых чулках?

Прошли все сроки давности, отклеились и раскрошились печати «Совершенно секретно» с пыльных картонных папок, а жизнь Шахурина, как жизнь любого императорского сокола, как была, так и осталась сочетанием абсолютной прозрачности с абсолютной непроницаемостью. Отдал душу делу коммунистической партии, строил коммунизм на земном шаре, до смерти называл императора Отцом (даже после шести лет в одиночной камере по «делу авиаторов») – выполнил свое обязательство перед Империей, обещавшей ему (как и всем, кто признавал свою мнимую вину перед расстрелом) что-то, по силе сравнимое с бессмертием, – обязательство отдать ей, Империи, все и лично, вне железного марша, почти не существовать.

Мне оставалось «почти» – я разровнял на столе холмик добытого песка, вывел на нем пару латинских букв и прочертил зубчатую бороздку, сразу обнаружив главное.

Нарком умер 3 июля 1975 года.

Никто не слышал, чтобы он вспоминал сына. «Про сына они не говорили. Много говорили о цветах на могиле. Там всегда море цветов».

Я со злостью влепил по рыжеватой, холеной морде, по белым кителям: что так-то?! Разок бы пустил слезу! Заскучал бы о нерожденных внуках. Пробормотал бы: эх, Володька б сейчас, если бы жив… Сокрушался бы с товарищем-ветераном по пьяни: вот так и так это получилось, Иван Палыч, что ты будешь делать; и воспитывал-то я его правильно, а все одно душа не на месте, чую вину! Не уберег…

Хоть бы девочку мог пожалеть – Нина такая была, учились в одном классе, пару раз всего видел ее, красивая девчонка… Отец ее, Константин, помню, подошел на похоронах… Глаз поднять не мог на него, сам плачу стою… Ах, Вовка, Вовка… Каждую ночь перед глазами встает!

С точки зрения учительницы начальных классов Шахурин должен был вспоминать сына. Тем более если мальчика убили. Если на имя единственного сына лег напрасный позор.

Но Шахурин молчал, как все. И это молчание, с точки зрения людей правды, могло скрывать все что угодно.

Мне оставалось протереть пальцы спиртом и достать лупу, чтобы рассмотреть малозначимые подробности состояния трупных тканей.

Отец – медник из села Михайловского, дважды раненный на Первой мировой и до гроба паявший медные трубки (нарком тем временем обедал с императором в Кремле) для гидравлических систем управления самолетом.

Сын до революции пахал с двенадцати лет учеником электроинженера в конторе Заблудовского, три года молотобойцем и фрезеровщиком на заводе «Манометр» (любил петь за работой); потом райком комсомола, инженерно-экономический институт, академия Жуковского (в те времена, когда Петровским дворцом на Ленинградском проспекте, отданным авиаторам, заканчивалась Москва), авиационные заводы и вдруг первый секретарь ярославского обкома, а через год – горьковского.

«Я всегда менял Кагановичей». В горьковском обкоме сменил Юлия Моисеевича, в наркомате авиапромышленности наследовал Михаилу Моисеевичу – тот называл «мордочкой» самолетный нос, в авиации не разбирался (все это и последующее, возможно, неправда) и руководил угрозами. Император возмутился: «Какой он нарком? Что он понимает в авиации? Сколько лет живет в России, а по-русски как следует говорить не научился!» – восторг рекордных перелетов через полюс и небольших авиационных успехов начала испанской войны прошел, завиднелось могильное «мы не готовы». Сталин объявил третьему Кагановичу – Лазарю, тогда входившему в топ-25: «Твой брат связался с правыми». «Пусть судят, как полагается по закону», – шевельнулись железные губы (Нет, неправда! – хрипел в завещании столетний Лазарь, уже проржавев, – Я БОРОЛСЯ! я требовал очной ставки! все заводы построил брат, Шахурин пришел на готовое!). Отпущенный с первого допроса, Михаил Каганович, запомнившийся шумливостью и вниманием к отделке кабинета, вышел в коридор, достал пистолет и выстрелил себе в сердце. У имперской авиапромышленности появился новый нарком. В календаре январь 1940 года, если кто-то следит за датами.

Алексей Иванович, как и Уманский, как двадцать пять тысяч лучших русских того времени, отливался по одной мерке «сталинского сокола»: «Отложив все свои дела, я взял лист бумаги, карандаш, сел за письменный стол и быстро, уверенно, впервые в жизни написал „Товарищ Сталин!“». Звонит телефон, прибегает посыльный, скачет сын сторожихи на сельсоветской кобыле, ломается голос ординарца – в руке разворачивается телеграмма: вас вызывает товарищ Сталин, можете выехать немедленно? Летит самолет над дрожащими огоньками, быстро проходит железнодорожная ночь, летит мелкий щебень из-под колес автомобиля, «вся жизнь проходит перед глазами» – призванный просматривает на экране ночи: вонючая тряпка трактирного приказчика, погоняющая постреленка, зуботычина вахмистра на фронте, нищета матери, видение ЛЕНИНА, довольно скомканно и уклончиво про революционные годы (не все маршалы осмеливались признать, что встретили и проводили Октябрь и несколько следующих месяцев, а то и лет на позиции скорняка или писаря в заготконторе), подробней про учебу в гимнастерках, ступеньки рабочих мест, взлет с первой космической в 1937–1938-м… Да, трудности, но никаких убийств по две тысячи в сутки и исчезающих товарищей, просто минимум фамилий, и вот – утреннее спокойное лицо часового у Спасской башни, смутно, но обязательно – немолодой человек с необычно красным лицом в приемной (впоследствии оказалось – товарищ Поскребышев) и глуховатый голос божества (мало кто осмеливался в описании продвинуться дальше размеров кабинета и выше кроя сапог: «фигура среднего роста», «серый френч», «легкий светло-серый костюм военного покроя», «полувоенная форма», «наглухо застегнутая куртка», «шаровары защитного цвета», «мягкие черные сапоги без каблуков, какие обычно носят горцы на Кавказе», – но каждый: «В его левой руке дымилась трубка»). Товарищ, как вы смотрите на то, что мы хотим вам поручить, дело очень важное и новое для вас, но… Мы вас скоро вызовем, до свиданья. Прикосновение руки.

«Ушел я от Сталина как во сне».

Никто не мог объяснить, как это происходило. «Уже наступили сумерки, когда мы покидали Кремль, – пытался сохранить рассудок югослав Милован Джилас, ненавидевший императора. – Офицер, который сопровождал нас, явно уловил наше восхищение. В это время года в Москве бывает северное сияние… Все приняло фиолетовые краски и мерцание – нереальный мир, более красивый, чем тот, в котором мы жили…»

В Москве не бывает северных сияний.

И взмывали призванные в небо – из подполковников в главные маршалы артиллерии за три года: переговоры, посевные, авиационные моторы, смазка стволов, умные академики, тяжелые «ЗИМы», сознательные бойцы, героические труженики тыла, справедливость партийных органов, полное несуществование человека по имени Лаврентий Берия (без которого на самом деле в обороне и науке не обходилось ничего). И даже если посреди полета зиял семилетний тюремный срок, выбитые передние зубы и расстрелянные двоюродные и родные братья, то это бесследно скрывала толща безмерной благодарности судьбе за выпавшее счастье сделать то, что неплохо было бы повторить и молодежи.

Никакой любви. Никаких там детишек и карточных игр, родительских собраний, футбола, красивых баб, просмотров кинофильмов, застолий (лишь хрестоматийная стопка «За победу!» – ее почли долгом описать все, – получается, что они выпили за жизнь); никаких похоронок с фронта и старух в сожженных деревнях, разрухи и людоедства, никаких сирот павших и казненных товарищей… Не поднимая глаз от борозды, растворяясь в цитатах классиков марксизма-ленинизма, в послесловии буквально превращаясь в Программу Коммунистической Партии Советского Союза, они уходили, сильно изменившись в гробах, успев прошептать, пока съезжались крематорные врата, самое главное – пару легенд про императора: хоть и обидел, хоть перестал звонить и вызывать, но в марте сорок шестого взял вдруг и – поставил стул в первый ряд маршалов на парадной фотосъемке в Георгиевском зале – и на этот стул меня молча усадил – своей рукой! – и что может быть выше? – прощайте, товарищи!

Молчание Шахурина вышло двумя изданиями под названием «Крылья победы» тиражом 1 000 000 экземпляров и содержало лишь три примера мелкого мемуарного воровства и старческой расслабленности. Например, бывший нарком особенно хвастался, что покончил с «текучкой кадров» на авиазаводах. Возможно, он просто забыл, что в день первого прогула рабочий не получал карточек на хлеб, наутро его вызывали в военкомат и первым эшелоном отправляли на фронт.

Четыреста оставшихся страниц удобно сокращаются до трех слов: количество произведенных самолетов. К июлю 1941 года пятьдесят самолетов в сутки! Через год император в Кремле показывал Черчиллю своих:

«Вот наш нарком авиапромышленности. Он отвечает за обеспечение фронта боевыми самолетами. И если он это не сделает, мы его повесим», – император показал, как затягивается на шее петля, и показал еще: а вот, видите, нарком весело смеется шутке. И нарком смеялся не шутке, а через тридцать лет вдруг отложил в сторону очки, потрогал натертую веревкой шею, приподнимая вздохом тяжелый от орденов пиджак, и, увидев меня в значительном отдалении, глухо сказал: «Рассчитываю на умение читателей увидеть за отдельными фразами нечто большее».

Вот только зачем это тебе, Алексей Иванович, рыжеватый, невысокий человек плотного телосложения? В таких случаях посланные неумолимые люди видят за отдельными фразами то, что надо, а не те тайные зарубки на столешнице, что отмечали количество трахнутых баб или арестованных сотрудником наркомата.

После выпаривания количества произведенных самолетов в донных отложениях просматривается хорошо сохранившаяся любовь к императору: доклады каждый день, приглашения отобедать, звонки в выходные, ближняя дача, дальняя, вот император говорит наркомам СССР: встречи с молодым Шахуриным приносят пользу лично мне (так говорил про многих, у многих кружились головы, а потом кружились головы их единственных сыновей с пистолетами).

Еще проглядывает желание красоваться. Вот на третий месяц войны Шахурин получает Звезду Героя Социалистического труда (№ 14) и через час, сознательно оставив золото на груди (и ведь не вычеркнул из книжки своей даже через тридцать лет «сознательно»), заваливает к императору (зная про него все: презрение к наградам, стоптанные валенки, смерть под старой вытертой шинелью) и, захлебываясь любовной дрожью, упивается криком Отца: «Нацепили всего на себя! может, вам только праздновать?! А работать некому?!»

Страсть к звездочкам, желание удобных квартир, массажных кушеток, так сказать, комфорта; завтракать и обедать дома, хвалиться приличным пальто на московской встрече союзников в верхах, а также: я первым из бауманских комсомольцев надел галстук, «на что требовалась определенная смелость», а всю коммунистическую личную историю передать единственным фактом: на XVIII съезд партии явился «одетым, как Утесов, в сиреневом костюме, белоснежная сорочка и модный галстук», и незабываемое счастье выделяться среди толстовок и гимнастерок прочих партийных воевод страшной предвойны.

Мне показалось: Уманский и Шахурин походили друг на друга чуть больше, чем походят друг на друга просто ровесники – надломившиеся в январе 1945 года мужчины невысокого роста, наевшие животы при сидячей работе, прославленные как любимцы императора, ценители роскошной жизни, рвущиеся наверх, имевшие по одному боготворимому ребенку и потерявшие детей в один день – 3 июня 1943 года.

Сразу за императором стояли трое, иногда меняясь местами, – Вячеслав Молотов, Лаврентий Берия и Анастас Микоян. Дольше всех прожил Молотов. Дряхлость одолела его волю, и великий человек выбрал в собеседники поэта Феликса Чуева и позволил записывать свои старческие, мелочные жалобы на прогулках по временам года.

Молотов ненавидел Литвинова, сменил его, когда стало ясно, что французы и англичане нас кинули, надо срочно договариваться с немцами. Немцы с евреем-наркомом говорить не будут. А Литвинов не понимал, что пакт с Гитлером – наше спасение… Про ненавистного Молотов, прогуливаясь, так сказал: «Литвинова держали послом в Штатах только потому, что его знал весь мир. Человек оказался гнилой. Совершенно враждебный нам. Хотя умница прекрасный, но ему не доверяли… Литвинов только случайно жив остался… Потом Литвинова отозвали и поставили этого… Уманского – он, конечно, такой несерьезный. Другого не было». Чуев перепутал: наоборот, Литвинов, вызванный из забвения, поехал в Штаты на место Уманского, но не важно, важно слово: несерьезный.

А в другой раз Молотов вспомнил Шахурина: за что его посадили? За то посадили, что без ведома Политбюро изъяли они один лонжерон из конструкции самолета для экономии металла – летчики начали разбиваться. «Наркомом был неплохим, особенно во время войны. Но по натуре – неглубокий человек».

Профессор Вилнис Сиполс, изучавший архив Молотова, записи бесед наркома, показал на допросе: «В записях Чуева много слов и выражений, Молотову не свойственных, а свойственных скорее „вояке“ Чуеву, поклоннику армии и нашего великого прошлого. Молотов не выражался так прямолинейно и грубо».

Наверное. И все-таки: про Шахурина и Уманского великий человек сказал одинаково почти: несерьезный, неглубокий…

Но ведь не это имелось в виду, когда мы начинали?

Я положил рядом и сравнил строчка за строчкой два издания «Крыльев победы» (первое вышло в правление Брежнева, когда императора уже допускалось хвалить, но мимоходом и скупо, второе вышло в правление Горбачева, когда редакторы в кабинетах и на небесах умерли, и на место возвращалось вычеркнутое, и все попыталось принять изначальный вид) – удивительно, но у наркома отняли всего несколько строк.

В первом издании лишь однажды скользнуло «семья жила за городом», но во втором (и получается, каноническом) Шахурин трижды написал про жену.

Сына Владимира в своей вечной жизни он не оставил.

Значит, жена. Спрашивать у нее.

Я оторвал бумажный лоскут, написал «Соня» и тупо посмотрел на четыре чернильные буквы. Софья Мироновна.

Отец и сын

Гольцман взглянул на последнее донесение, состоящее из женского имени, и пару минут ждал, пока я скажу первым:

– Один видный антисемит сообщил следствию, что до замужества Софья Шахурина носила фамилию Вовси. Что она дочка Мирона Вовси, профессора из кремлевской больницы. Потом проходил по «делу врачей-отравителей»…

– Не соответствует действительности. Ее фамилия – Лурье.

И после приготовительного молчания:

– Мне, кажется, удалось договориться – тебя примет один… наш ветеран. Завтра. – Гольцман глотал кофе, измученно вздыхая: что за глыбу он отвалил с пещерного входа, кто сидит там среди мокриц и корешков над остывшей золой под наскальными росписями охоты на львов и оленей? – Только он давно ни с кем не говорил. Из дому уже несколько лет не выходит. Чувствует себя очень плохо. Лежит. Но голова ясная. Хотя в датах может напутать. Я сказал, что ты человек системы и что тебя послала система. Но, ты понимаешь, к нынешней системе у него свое отношение. У тебя будет пятнадцать минут. Он большой человек, но ты, не уточняя, кто он, задашь пару вопросов. С ним можешь говорить прямо. Но аккуратно. Не надо как ты любишь: а правда ли, что самолет Уманского взорвал НКВД? – Гольцман безжизненно улыбнулся. – Я не знаю, поможет ли он. Скажет только то, что считает нужным.

– Вы хотите сказать, что он сознательно будет вводить меня в заблуждение?

Гольцман зыркнул с суровым предостережением. Александру Наумовичу казалось – наш офис прослушивают. И всех повсюду прослушивают. С этим я соглашусь.

– Он скажет. Ты запомни. Потом мы вместе постараемся правильно понять.

Гольцман протянул мне два томика и отдельную книгу, ощетинившиеся зелеными закладками.

– Министр иностранных дел Советского Союза Андрей Андреевич Громыко. Мемуары и воспоминания сына. Больше у нас ничего не будет. Я планировал установить и опросить вдову Громыко, пока не умерла… Искали ее на дачах семьи в Перхушкове и Внукове, но наши источники сообщили, что у Лидии Дмитриевны прогрессирующий склероз, можно про нее забыть. Я приказал разыскать дочь через МГИМО, через отставников – работала там ученым секретарем, и муж там преподавал, кажется, этикет, Пирадов, что ли, фамилия, давно умер. Дочь на контакт не идет. Через своих детей передала: папа Уманского оценивал положительно.

Я просмотрел страницы, отмеченные закладками. Андрей Андреевич Громыко, известный врагам Империи как «великий немой» или «мистер нет», к тридцати годам дорос до кресла ученого секретаря института экономики и звания кандидата наук в области сельского хозяйства. Весной 1939 года, когда наркома Максима Литвинова отправили отдыхать на дачу под арест, а его плеяда разлетелась на пенсии, малозначимые должности и нары (за единственным многозначительным исключением по имени К. А. Уманский), Громыко совершил обыкновенный для тех лет соколиный взлет в американский отдел НКИДа (не зная английского, имея лишь опыт руководства педагогами сельской школы), а уже через полгода отправился с Уманским на флагмане итальянского флота корабле «Рекс», впоследствии затопленном союзниками, – в помощь Уманскому? для присмотра за Уманским? на смену? – можно только гадать, что приказали новому секретарю посольства.

Все упоминания об Уманском в двухтомных мемуарах Громыко темны, суховаты и способны подтвердить любые подозрения.

«В Москву был вызван посол СССР в США Уманский, который, видимо, не вполне удовлетворял требованиям центра» (а что ты думаешь сам спустя полвека, владея всеми архивами, что мешает сказать?!).

«Как я понял позже (когда? при каких обстоятельствах? почему?), претензии к нему имелись и у Сталина, и у Молотова (почему такое разделение?). И хотя Уманский в США возвратился, тем не менее по всему было видно, что его работа подходит к концу» (ты ехал прямо на смену послу, но война внезапно воскресила Литвинова, и Уманского сменил не ты, а бывший нарком; ты еще два года присматривал теперь за Литвиновым и его ненавидел, а когда убрали и Литвинова и твоя очередь наконец-то дошла, президент Рузвельт написал императору: «Дядя Джо! Не могли бы вы объяснить, с какой целью вы заменили посла на почтовый ящик», – и император написал на полях синим карандашом довольное «Ха!»).

«К Уманскому со стороны официального аппарата Вашингтона проявлялось какое-то настороженное отношение» (почему? в чем это выражалось?).

«Американская печать распространяла выпады, носившие „персональный характер“» (какие?).

«Вначале я считал, что это следствие какой-то личной неприязни кого-то в госдепартаменте» (а потом? что ты узнал про Костю потом?! Что-то особое, если до сих пор боишься сказать?).

И Громыко смолк. Сокол назвал последнюю главу двухтомника «Партия идет с факелом Ленина», последними его словами стали: «Марксистско-ленинская наука для меня всегда, в том числе и сегодня, была и остается законом в практической деятельности». И умер.

Но сын министра прямо написал, хоть и с чужих слов: «В Вашингтоне появился умный, но недостаточно коммуникабельный Уманский. К тому же за ним укрепилась „слава“ генерала НКВД».

– Где этот сын?

– Директор института Африки. Сидит на Кипре. Может, через пару месяцев заедет в Москву. Только он маленький совсем был, семь лет, младше Нины Уманской – что он может помнить?

Но мальчику что-то рассказывал папа.

Все люди вспоминают, но только некоторым приходится за это отвечать.

Я удивленно вздохнул и прошептал: «Палаццо». Институт Африки забрался в дом Тарасова, углом замыкающий Большой Патриарший переулок (сколько раз нам придется прочесывать вышеупомянутый переулок и следующие два, но кто тогда знал!); дом построил Иван Жолтовский, повторяя композицию палаццо в Тиене, идя по следу своего любимого Андреа Палладио.

Я подержал на языке неживое, цокающее «палаццо», глядя на узкие окна, на тяжелые глыбы. Угрюмый, обветренный дом. Никакого солнца на зеленых листьях. Только морские бури.

А. А. долго казалось, что наша встреча невозможна, но он переоценил возможности живых людей.

На окне приемной цветными стеклами выложили богоматерь с чернокожим младенцем, араба с факелом и полуголого негра с автоматом ППШ. В витринах демонстрировались шляпы, тапки, коврики и музыкальный инструмент, похожий на миномет. Я перебрал книги на столике («Экономика развитого социализма», «Фронт национального освобождения Алжира», «Сражающаяся Африка»), заглянул во внутренний дворик – там в полной тишине шел снег, занося фонтан и мертвые космы плюща, – и уставился в огромный, как пещера, камин: кто занимал эту комнату в доме Тарасова?

– У вас есть пятнадцать минут. Я так понимаю, для вас скорее важен факт встречи со мной, чем то, что я скажу.

Ах так! Вот и останешься таким, каким я тебя запомнил.

Он выдыхал на меня через стол запах старости. Толстощекий, занудливый, он говорил как слепец, не раскрывая глаз, и схватывался за висок, изображая припоминание; за спиной его стояли барабаны с бахромой и черный от времени пест в ступе.

…Жили мы в квартире посла на Шестнадцатой стрит, рядом со школой, во флигеле… Квартира в шесть комнат, три спальни, комната приемов. Большая прихожая… Американцы жили очень здорово, а мы с отцом ходили каждую неделю в кино. Вы книгу мою еще не читали о проблемах нового мышления? Подарить не могу – у меня ее нет. Поезжайте в институт международных отношений, в киоске там есть, поезжайте, купите и обязательно почитайте!

Отец пришел в наркомат в такое время, когда, сами знаете, смена шла большая… Уманский приходил к нам на квартиру на улице Чкалова, меня брал на колени, жена за ним повсюду, как… как уточка за селезнем! Отец Уманского уважал. И тот его уважал. Я вот не помню, знал ли Уманский по-английски? А вот Литвинова отец не воспринимал. И тот отца не воспринимал.

(Нина! – направлял я его. – Нина!!! – так что он вздрогнул.) Запомнил ее, особенно на каком-то приеме в посольстве. Очень веселились, сидели рядом, и она болтала. Вообще любила на себя обращать внимание.

Потом узнали, что сын какого-то военного, генерала, застрелил ее из ревности. Я впервые столкнулся с таким ужасным явлением, когда кто-то из тех, кого ты знал, убит.

(Ты помнишь, как погибли ее родители?) Отец с матерью говорили все время: какой-то рок навис над этой семьей. Рок. Они повторяли это слово. Хотя отец был материалист и верил в марксизм как в живое творческое учение, и марксизм изучал только по первоисточникам.

– Если позволите, еще буквально один уточняющий вопрос: вот вы написали, что про Уманского говорили в Америке, что он из НКВД…

– Вряд ли это правда… Этой темы я не хотел бы касаться. Когда мы становились дипломатами, мы давали присягу. Может быть, это кому-нибудь покажется смешным, но я считаю, что не должен делать вреда своей стране.

Я с отвращением отвернулся и вытер руки ветошью. Почуяв свободу, он потрусил за мной, поспешая: нормализация отношений с Китаем была испорчена идеологическими претензиями, в наших генералах сидел синдром 22 июня, если бы КПСС в шестидесятые года разрешила бы фракции, в Швеции нет бедных, у нас был социализм нечаевского толка, в США такие гетто, история – это не железная дорога, и нельзя судить прошлое нынешними законами (я в каждой паузе брезгливо вставлял: «Ну, спасибо, что нашли возможность со мною встретиться»), а вообще вы где работаете и какие вопросы ведете, вы не решаете вопросы собственности на землю в Одинцовском районе… Я выбрался на сухое место в приемной и выдохнул секретарше:

– Впустую потерянное время.

Она спокойно откликнулась:

– А вы чего ждали?

Все заснули, у меня не получается, долго, я ходил по себе, простукивая днище и холодные борта, за ними шуршала и плескалась вода… Я бы хотел, конечно, на прием, если бы такой доктор… Не узкий специалист, а вообще… По всему. И очень хороший. Я бы вот… Например, я путаю слова. Я вчера вместо «пельмени» сказал «котлеты». Как-то речь иногда… отдельно от головы, ускользает – язык выбирает слова сам, будто я не все время теперь могу думать, отключаюсь. Иногда на вещах, если повернешься, посмотришь – вижу огоньки. И сразу гаснут. Раз! Погасли. Мне кажется, хуже слышу. Кажется, на левое. Двадцать три. Шестнадцать. Дед плохо слышал. Отец. Травма шейного отдела позвоночника, не вполне свободно поворачиваюсь всем корпусом. От операции отказался. Хотели вставить титановые пластины, две, но я отказался: полторы тысячи долларов. К мануальщикам не хожу. Сказали, очень мне полезно плавать на спине. Не хватает времени! Девять коронок на зубах. Стараюсь не запускать. Линзы однодневного ношения. Минус пять. В прошлом году первый раз была аллергия на цветение – никогда раньше не было. Пролапс митрального клапана. Грыжа пищевода. Киста в правой почке. Простатит. Недоразвитая нижняя челюсть. И еще, знаете, многое забываю, а сперва начал меньше видеть (на скошенном мною поле остаются косматые островки, а что именно в них – не вижу, и поле все теряется в тумане) – проходит день, и невозможно вспомнить, о чем ты думал.

Тревожит в основном вот что: почему никто не бегает по улицам и не кричит. Хотя люди куда-то все время деваются. Все люди куда-то все время деваются. Вот это меня тревожит. И никто не бегает и не кричит, как будто уйдут не все, не мы, но ведь люди уходят все, и на нас уже не рассчитывают; в телевизоре курят, моют головы, целуются и водят машины только молодые. Повышенная потливость. Обостренный рвотный рефлекс. Трубку я не могу глотать, чтоб глянуть, что внутри. А надо. Профилактика. А вам уже сказали, что все уходят? – без пощады, и самое главное: Я. Но почему-то никто не бегает и не кричит. Хотя кто-то там понимает. Что могут побежать. Ведь не зря – заметили? – по радио вкрадчивые, ложно-участливые голоса просят граждан вовремя сообщать о лицах в пачкающей одежде нарушающих спокойствие; там-то понимают, что как только все поймут, все сразу начнут бегать по улицам и кричать… но как-то все здесь не понимают, я понимаю, но вот тоже – только не сплю. Но сплю плохо, давно. Плохо засыпаю.

Иногда болит затылок, вот тут, слева. Особенно во время близости с женщиной, травма шейного отдела позвоночника, видимо, затрудняет кровоток, зато справа компенсирует. Да нет, и зимой. Нет. Не замечал. Нет. У родителей не было. Прадед умер от воспаления легких. На постоялом дворе не хватило места, люди ехали со свадьбы, он лег на пол. Я. Ничего не буду пить. Хвойные ванны я пробовал. Я спортсмен. У меня хорошо тренированное сердце. Регулярная половая жизнь. Я никогда не волнуюсь, я давно не работаю, занимаюсь только собой. Семью мне заводить уже поздно. Нет, детям нужна нормальная семья, это поздно уже.

Я только хочу спать, как спал в детстве, просыпаясь и снова засыпая в утренней истоме, под дождь, метель, в нагретой солнцем постели, вздрагивая ресницами и засыпая, – вот так научиться не вскакивать, как только свет разлепит глаза, и ты мигом вспомнишь, что с тобой скоро сделают.

Дачник

Женщина, похожая на иностранку и не похожая на женщину, пошла вперед:

– Заодно я… лекарства, – тащила поднос с пузырьками и чашками, с легким неодобрением напомнив, что говорить можно недолго – поменьше вопросов! Я семенил за ней по обжитой, поделенной наследниками даче, не запоминая ничего от напряжения и свободы от вступительной лжи ответов на неизбежное: кто вы? как вы меня нашли? зачем вам это надо?

– Садитесь здесь, – она склонилась над великим мастером, балконным жильцом, я оказался лицом к лесу. Оттуда неслось однообразное кипение птичьих голосов, а на балконе подсчитывались капли, искалась такая желтенькая капсула, пошевеливались темные руки в кровоподтеках от капельниц, и ложка исполняла свой долг, вызывая пузырчатое бульканье и клекотанье старческого горла, завершавшееся промакивающим прикосновением салфетки; сейчас женщина отодвинется, и я скажу…

Втайне от Гольцмана я полночи запоминал фотографии и учил имена людей правды, попавших на свет: комиссары госбезопасности, начальники отделов, руководители главков и управлений, резиденты – им давно полагалось умереть, но они жили волей какой-то высшей необходимости. Написав в царствование Никиты Хрущева на исходе десятилетних тюремных сроков «за пособничество Берии» бумажные мольбы Инстанции дозволить с учетом прежних заслуг (мы все-таки ликвидировали Троцкого… а создание атомной бомбы?) встретить дома вплотную приблизившуюся смерть, с приложением истории неизлечимых, дожевывающих их болезней в полторы страницы машинописного текста через один интервал, копии анализов и кардиограмм, они вышли. И жили еще полвека другими жизнями, и, избегая «пишущих» и суеты, смотрели с балкона в ожидании прилета сороки или беличьих перепрыжек.

– Пятнадцать минут. Категорически! – И женщина пропала, оставшись за моей спиной. Это ничего. Я никогда не бываю один.

Мастер, безрукий, холмом закутанный в серое одеяло по горло, созерцал апрельский ошалевший лес; наползающие друг на друга синеватые губы, похожие на дождевых червей, улыбались.

Я тоже обернулся на деревья, не заметил там ничего, может, какие-то тени? Поблуждал взглядом: раздавленные, мясистые уши в мшистой седой поросли, избитая пожеванная кожа, синие жилки в пористом носу, прогалы в желтых зубах… Узнать в мастере кого-то сразу оказалось делом безнадежным (хоть бы звание пробить?), надеюсь, мне засчитают только чистое время. Он улыбался. Кричать или не кричать? – я сделал громкость на «умеренно»:

– Константин Уманский. Вы? лично? его видели?

– Один раз. Зашел к Берии, у него сидит… Только вернулся из Америки. После Перл-Харбора, – он заговорил с щеголеватой отчетливостью, не повернув ко мне головы, упиваясь подзабытым ощущением собственной силы, приготовившись вылепить из меня нужную фигурку для закрепления нужных очертаний прошлого. (Уже соврал, Уманский вернулся из Америки задолго до нападения японцев… Кто же?) – Советовал: распустите Коминтерн… И не давить церковь. Тогда американцы помогут. Мы выполнили.

Сейчас ты запнешься.

– Он работал на НКВД?

Но без помехи играла записанная в студии музыка:

– Еще со времен работы в телеграфном агентстве. Американцы расшифровали… «Венона» – слышали про такую? Там Уманский «Редактор». (Ну нет, американцам действительно удалось расшифровать тысячи сообщений разведки ГРУ, военно-морской разведки и письма НКИД, операция «Венона», но начали они свою убийственную работу, когда Уманский два года уже лежал пеплом на Новодевичьем! За что при жизни Костю считали генералом НКВД?) Не дипломат в обычном смысле… И отозвали, чтоб он не раздражал… Использовали в сложных зондажах. Много заслуг. Установление конф-фиденциальных… с Гарри Гопкинсом. (Так и Литвинов…) Беседы с Хиссом (так и Литвинов!), – мастер с некоторым удовольствием шевельнулся. – Хисса… в конце сороковых… в связях с нами. (Так кого только не обвиняли в связях с советской разведкой в конце американских сороковых! Да кто ж ты?! Барковский? Павлов? Мукасей-«Зефир»?!) Работал по чехам… С Бенешем. Но самую большую… в Мексике. После Тегерана… мы вдруг… мировая держава! А Мексика – это мостик в Латинскую Америку. Все деньги… через него… Колоссальная самостоятельность… в привлечении резидентуры… Часто наведывался в Штаты… Постоянно унижал Громыко. Просто издевался над ним. – Вдруг он замолчал, словно осознав, что говорил слишком быстро и не заполнил целиком отведенное время. И я тоже растерялся, и чтоб заполнить опасную тишину:

– Как он погиб?

– Самолет взорвался на взлете. Авиа… – потрудней ему стало говорить, – катастро…

– Резидентуру в Мексике возглавлял Василевский. Мне говорили, он большой специалист по диверсиям… И после гибели Уманского его сразу отозвали и повысили. Начальником военно-технической разведки…

– Хэх, как вы… Не он. Лев запрашивал разрешение… лететь с Уманским… Тем же самолетом. Ему отказали… – Слегка удивленно, но, стараясь не снизить монотонного темпа, старик разъяснял будущему. – В Мексике Лев работал неудачно: американцы его вычислили. Отвечал за освобождение Меркадера… Что Троцкого ликвидировал… Провалил! Нужно было в очень короткое время дать очень большую… взятку чиновнику… сидевшему на помилованиях… Время упустили. А местным боевикам Лев не поверил… А из Штатов пришла мощная телега о его разгуле… А из Мексики… совпало… телега от Дашкевича… что Лев… с какими-то бабами, – мастер неодобрительно прижмурился и сглотнул. – Привык… на широкую ногу еще в Париже – автомобили, особняки… И в этом они с Уманским… полное понимание. Дружили. В личных отчетах Меркулову… друг друга хвалили.

– Кто это – Дашкевич?

Я взглянул на мастера безобидно, но он молчал вглухую.

– Вы встречали потом Василевского? Он вспоминал Уманского?

– Ну, пил он в людных местах. Не скрывался… Вообще Лев хвастливый был. Но аккуратный. Закрытый… Смерть Уманского вспоминал.

– Почему?

– Любил вспомнить. И все. – Мастер натужно повернул голову и попытался взглянуть куда-то поверх меня. В спину ткнула маленькая жесткая ладошка: вышло время.

– Что вы знаете про обстоятельства смерти дочери Уманского? – быстро проговорил я и поднялся уходить, понуждаемый змеиным шипением в ухо. Старик, увядая, засыпая, прошептал еще менее внятно:

– Да, да… Генерального прокуро… Бочкова сняли… Хотел замя… шахуринское дело… скомпрометировано… огромное количество… – и он заснул; просто сползлись и склеились распухшие веки.

– Что такого особенного? Ну – дети. Несчастная любовь! – прокричал я, выдавливаемый с балкона челядью под бухтение «да что же это такое! вон как вы его довели! мы же договаривались!» – Извините, я не расслышал! Можете повторить?! – Меня выводили другим путем мимо бронзового бюста посреди гостиной, мимо лосиных рогов, мимо «выпьете чаю?» Сырая, черная тропинка довела до ворот, я сел в машину и достал запищавший телефон. Гольцман.

– Да. Только что вышел. Что-то есть, упомянул Дашкевича. – Я заорал: – Я ничего не понял, я не понял, где он врал!

Не заметал ли он за Василевским следы и дело только в этом? И лишь выбравшись на Рублевку, отъехав, поостыв, я разобрал, чт старик попытался просипеть мне в ответ:

«Любовь ни при чем».

А что же?!

Лев Василевский, полковник, сверстник Уманского, резидент в Париже, командир диверсионной группы в Испании, руководил нелегалами, просвечивающими атомный проект США в образе первого секретаря посольства Л. П. Тарасова. По стечению счастливых обстоятельств он избег расстрела и тюрьмы: одного из лучших исполнителей Империи всего лишь исключили из партии «за связь с Берией». После реабилитации сделался литератором, автором полусотни книг и, в ряду других, перевел любимую книгу моего детства «Одиссея капитана Блада» (в соавторстве с Горским, резидентом в Лондоне); я, украсившись сединой, из книги не помню почти ничего: побег из тюрьмы, абордаж, штурм форта, прекрасная пленница.

Почему после тюрем, срывания погон за «серьезные нарушения социалистической законности» и «дискредитацию себя за время работы в органах», после хрущевских безумных сокращений, ненавидимых всеми родами войск, подземные гвардейцы императора тихими подводными чудовищами скользнули в сценарии кинолент. «Рассказы о Ленине», редакторство в «Международной книге», перевод авантюрных романов? Неужели черные и серые полянки клавишей печатных машинок оказались единственной землей, достойной их умения влезать в чужое обличье, их горьковатого знания особости своего одинокого пути, навыка нахождения тайных пружин, таланта внушать людям то, что они обязаны запомнить по свободной воле? Никто не знает.

Я отбросил телефон и вдруг сквозь сосны, березы, обочины увидел убегающую тень – Дашкевич, Дашкевич! И моя башка загудела, как трансформаторный шкаф, – так вот он кто, Дашкевич, ветхая, упрямая скотина на неясной должности в «Иностранной литературе»; то-то он испугался, когда я позвонил! Я шел, я бежал подземным переходом, с суровым недоверием вглядываясь в нищих, я томился в очереди в «Домодедово» на паспортный контроль и, повинуясь пограничнику, снял бейсболку с надписью «Российский футбольный союз» для лучшего сличения морды с паспортным фото, я катил в вонючем поезде на Луганск, припоминая радость угадывания приближающихся станций. Подкарауливание километровых столбиков, жадное вглядывание в чужую жизнь и мгновенное ее забвение – и я замер у магазинной витрины: сердце куриное, язык свиной, сердце утиное, филе грудки цыпленка, – разглядывал продающуюся рыбу, камбала похожа на грелку… Завтра же брать Дашкевича. Брать в полдень, на рабочем месте, как только дотелепается до кабинета; несколько прямых вопросов, зажать в углу и запугать, чтоб забоялся сдохнуть без «скорой»… Я разглядел под носом «Музей авиации и космонавтики», заставил работать всех: кассира продать билет, гардеробщика проснуться и принять куртку, хранителя открывать залы и включать свет. Из подшивок вынимались давно известные следствию вырезки про Шахурина, я напряженно прочел «Ломоносов – изобретатель первого вертолета» и покосился на низкорослую куклу космонавта в кресле, страшно похожую на мертвого фараона, и, наконец, Гольцман позвонил:

– Твое предположение подтвердилось. Август 1944-го, журнал «Харперс мэгэзин», «Советские ухаживания за Латинской Америкой». Читаю: «Отделение Телеграфного агентства Советского Союза в Мехико, имеющее колоссальный штат, возглавляет Юрий Дашкевич, пятнадцать лет своей журналистской деятельности находящийся в контакте с секретными агентами ОГПУ в разных странах». Это он.

Утром мне нужен его адрес. Кто прописан. Соседи. Поставить одного человекавозле дома, и пусть ведет до редакции – там я встречу. В июле я сорвал и кусал одуванчиковый стебель, вспоминая забытые запахи жизни, и с удивлением обнаружил в середине его желтых густых лепестков еще какие-то пушистые закрученные вихры. (Похоже было на то, словно поднялся ветер, он шумел, как штормовое море, словно я жил в доме на берегу, и ветер врывался в окно, и море шумело громче), чуть затихал и обрывался резко совсем, а потом вспоминал и врывался ко мне опять, забрасывая на стены желтые квадраты автомобильного света – плотный, ледяной шум. Только это все равно не море. Если выйти на крыльцо, не будет запахов водорослей и соленой воды, зелени и тепла, они есть даже в самой холодной южной ночи, нет черноморской неправдивости жизни, когда все слишком ненадолго. Настолько, что бессмысленно запоминать названия улиц и имя-отчество старушки, торгующей творогом по утрам.

Теперь надо… Больше я ненавижу только бриться и стоять в очереди за билетом на одну поездку первого числа каждого месяца.

– Я так рада, что ты позвонил.

– Алена, у тебя завтра утром, кажется, будет работа. Между десятью и двенадцатью. Возьми удостоверение центра социальной помощи.

– Опять пожилой? Мне так надоело… Почему они ничего не помнят?

Скоро я не лягу, меня не отпустят; ничего даром! Я слез с дивана, беззвучно матерясь:

– После убийства Уманской прошло пятьдесят шесть лет. Я в сорок лет не помню, что было в двадцать, что говорили друзья после футбола. Они ничего не говорили! Слова умирают. Память вымирает. Хотя, к сожалению, не до конца. Тогда что мы можем требовать от стариков? Мы-то знаем, чем кончилось у Шахурина и Уманской, а они не знали… И не обратили внимания. Ничего, пусть хоть врут – все пойдет в дело!

Беда, что никто не видел детей мертвыми. Как лежали? Положение тел…

– Хочешь, я приеду? Приготовлю что-нибудь поесть. Хоть раз поужинаешь по-человечески…

Одно и то же, заунывный скрип засохшей древесины…

– Да нет, я уже поел. Лучше так приезжай.

– Я не в твоем вкусе.

– Нет у меня никакого вкуса. Когда любишь, разве смотришь на волосы, глаза, руки?

Мой вкус: высокие, толстожопые, с маленькой, гладко зачесанной головкой. Огромная грудь, короткая шея. И черные сапоги чуть ниже колена на среднем каблуке.

Она перешла, наверное, на балкон, подальше от спящего мужа, от ребенка, взяла сигарету – будет курить и глядеть на автодвижение по Фрунзенской! Ей не хочется спать, происходит самое главное в жизни, ради чего она дышит, – она вздохнула, радуясь своей силе:

– Я так не могу. Я не хочу стать просто очередной.

Я нашел пульт от телека и зажег пятую кнопку: ЦСКА – «Сатурн», в записи, середина второго тайма, уже 1:0, Русев на шестой минуте, ненавижу Русева, такой тупорылый, не понимаю, зачем такую дубину Ярцев брал в сборную… В «Сатурне» только один нормальный – Быстров. Ну, Есипов.

– Да нету никого больше. Ты же знаешь, что я кроме тебя никого не люблю, – я пересел к компьютеру, дощелкав мышкой до «Частные фотографии. Только для взрослых», «Хочу анальный секс. 1 час – 600 рублей», «Тетя трахается с племянником. 150 фото и 25 минут видео».

Ее голос подтаял, намок, она шептала, наверное, зажмурившись:

– Хотя мне стало больно видеть какие-то вещи, которые, как я внушаю себе, должны оставлять меня равнодушными. Я терплю ежесекундную боль…

Я прошелся по именам: голая Лилия жрала какой-то паштет из одноразового корытца, выставив складчатый бок. Тощая рыжая Елена прижала к отсутствующей груди медвежонка. Дебильномордая Кристина намазала себе толстые круглые груди плотной пеной, напоминающей крем для бритья.

– Мне даже больнее твои намерения. А не тогда, когда я о ком-то узнаю… А я все всегда узнаю о твоих… Ты думаешь, они молчат? Но ничто не помешает мне сделать то немногое, что в моих силах, для одной твоей улыбки, свободной минуты, спокойного дня… Ты молчишь. Ты не веришь…

Света делала вид, что потягивает компот из белой чашки, а свободную руку запустила в расстегнутые шорты. Катя села белым днем на детские качели и растопырила ноги, показывая отсутствие трусов. «Влажные киски. Видео».

– Алена, я так мало могу тебе дать. Но я хочу тебе сказать, когда я думаю про тебя, ничего не страшно. Как хорошо, что ты есть на земле.

Алена рассмеялась, словно сдерживая слезы:

– Ну что ты, глупый… Ты дал мне весь мир. Ты лучшее, что у меня есть, даже если тебя у меня нет. Не надо ничего взамен.

«Я трахаюсь. А ты? Жми здесь!» Анжела. Ну вот хоть что-то.

Имя: Анжела. Город: Санкт-Петербург. Число фотографий: 16.

Фото 1. Сидит на гостиничной кровати, жилистые ладони расстегнули брюки, на пальце кольцо, впалый живот, видны ребра. Светлые волосы по плечам, рубашка спущена. Черный бюстгальтер с бантиком между чашек.

– Я так хочу, чтобы ты была счастлива.

Фото 2. Пересела боком, расстегнула бюстгальтер, за одну грудь держится рукой. Бледная нечистая морда, толстоносая. Хронический гайморит.

Фото 3. Обе груди повисли, куда-то спрятала бюстгальтер. Грудь небольшая, но, видно, плотная. Левый глаз либо распух, либо косит. Как-то пьяно смотрит. Рот не закрывается.

– Са-ша, – Алена выдохнула и помолчала, плачуще вздыхая, – ми-лый! Я же вижу – ты просто ищешь любовь. Кто-то обидел, напугал тебя очень давно, и ты решил, что любви нет. Но она есть. Я живу ею, дышу. Пойми, даже если на всем свете только один человек, который тебя любит, как я, до конца, то это уже огромное счастье. А я тебя люблю так… Я запираюсь в ванной, включаю воду и плачу от счастья, что ты есть. От боли, что не могу быть все время рядом… – Что ты молчишь? Тебе тяжело, родной. Я знаю, тебе так тяжело… Столько ты несешь в себе…

Фото 7. Снова натянула штаны. Только пальцем вытащила показать из-за пояса кружевную резинку трусов.

– Ты боишься привязанностей потому, что боишься расставаний, этой маленькой смерти. Но, милый мой, мы живем здесь, сейчас, и все, что мы чувствуем, – это настоящее. Только от нас зависит, сколько проживет любовь. Я буду любить тебя всегда, пока дышу. Даже если больше не позвонишь и не позовешь. И забудешь, как звали. Я буду тебе сниться. Буду оберегать тебя. Стану травой под твоими ногами. Устал ты от меня?

Фото 9. Села, выпрямилась, расставила ноги, показывая трусы, черные кружева. Красивая грудь.

Фото 10. Опять легла на бок и схватилась за груди. Осталось шесть фото. Так трусов и не снимет!

– Что ты… Ты единственная женщина, которую я хочу видеть рядом с собой каждый день, всегда и слышать каждое мгновенье… Но, я боюсь, дома там тебя потеряли… Беги спать, малыш…

Фото 11. Наконец! Задрала скрещенные ноги и, прямо уставившись в объектив, потянула вверх за веревочки и шнурочки трусы.

– Спокойной ночи, любимый.

Фото 12. Свалилась на бок, ноги зажали лобок, незагоревший лоскут внизу живота.

– Спокойной ночи, любимая…

– … Почему ты не кладешь трубку?

– Ты первая.

– Нет, ты!

Фото 14. Завалилась назад, выставила пузо, хвалится криво выбритой дорожкой светлых волос. Ноги сомкнуты.

– Лучше ты.

– Хорошо. Давай я считаю до трех и кладем одновременно! Раз.

Фото 15. То же самое, только крупнее.

– Два. Три.

Фото 16. Упала, ну вот, навзничь, груди обмякли и расплылись в стороны, меж худых ляжек расклеились пирожком, слойкой натертые, мясистые, мягкие, припухшие… Я положил трубку, дождавшись гудков. Все…

Соня

Пока волки, по брюхо проваливаясь в снег, гнали к оврагу старого, изнемогающего Дашкевича, нашлось время посмотреть в окно, заметить, как сам собой собирается в щепотки тополиный пух на столе, и я заново почуял тревогу и даже страх: уже давно, с первых месяцев нашего пути, на ночевках, перед сном мне постоянно казалось: что-то еще. Обстоятельства гибели влюбленных подростков на Большом Каменном мосту 3 июня 1943 года скрывали что-то еще: темное, большое, каменное, что делало невозможным наше движение кратчайшим путем. Я успокаивал себя: там ничего нет, всего лишь «другое время» или «другие люди» – вещи, естественным образом не преодолимые…

Но подступали светлые июньские ночи, и невольно предчувствие ужаса возникло опять: что-то нас ждет там еще – я заставлял себя подняться с постели, пройти вперед по черному коридору, выставив подрагивающую руку в пустоту, и шарить: что? Это что-то не связано с личностью убийцы. Что-то рядом. Эту красивую историю неспроста никто не хотел вспоминать, ни один человек не согласился помочь, никто не говорил прямо. Что ж там еще?

В лучшем случае, бормотал я, промывая черешню в синей миске, это «что-то еще» – нить. Нам все равно пришлось бы потянуть за нитку, нанизавшую на себя все эти бусы, связавшую всех, и установить, чем причастен Филарет, строитель Большого Каменного моста, к взрыву самолета посла, направлявшегося из Мексики в Коста-Рику, – без нити Инстанция не согласует наше возвращение.

Но ночью, с омерзением вслушиваясь в спускающееся комариное нытье, я чуял: нет. Это – другое. Нас ждет что-то еще. Еще какие-то кости, придется нам долго идти, пока мы доделаем работу.

Я пытался не пропустить первый шорох, это «что-то еще» себя обязательно выдаст, попытавшись нас пожрать.

Соломон Сандлер, заместитель наркома авиапромышленности по тылу, разглядел в полувековой дали новогодний праздник и бледную девочку Таню – не танцевала, стояла в стороне. Помнится, Шахурин имел незаконнорожденную дочь, но по адресным базам Министерства внутренних дел Российской Федерации Татьяны Шахуриной не существовало.

Сандлер еще вспомнил: после тюрьмы Шахурин написал бумагу о своих ступеньках в ад. Все, кто читал, заливались слезами. Бумагу забрали братья. Пять братьев.

– Может быть, Соня, – шептал я. – Софья Мироновна Шахурина, урожденная Лурье. Про Софью Мироновну все как-то плохо вспоминают…

– Вот и я плохо. – Девяностопятилетний Сандлер едва ли видел меня, он сросся с креслом. – Пользовалась своим положением. Собрала вокруг далеких от авиации людей – артистов! Брата директором завода на Урал пристроила, другого брата – директором треста в Москве. И одевалась пышно. Поразила нарядом на банкете в честь Победы…

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Наши желания, стремления, а в конечном счете и жизнь слишком зависят от биологических процессов орга...
Этой рукописи 2000 лет, и в истории человеческой цивилизации для нее нет места.Те, кто нашел ее, обр...
Нумерология прочно вошла в нашу жизнь, хотя мы и не замечаем этого. Каждого человека окружают различ...
В Америке есть небоскрёбы, Голливуд, Белый дом и есть одинокие ковбои, Том Сойер, девочка Элли, Элви...
Екатерина Мириманова – создатель новой популярной системы похудения «Минус 60» – привыкла доверять с...
«Смерть на брудершафт» – название цикла из 10 повестей в экспериментальном жанре «роман-кино», призв...