Нулевой том (сборник) Албитов Андрей

Я вскакиваю как ошпаренный, впрыгиваю в халат… Невозмутимо открываю дверь, не говорю ей ни слова и хладнокровно ложусь обратно. Лицом к стене.

А жена как начинает с порога рассказывать, как она промерзла на съемках, какая бессмысленная вещь эти съемки, что за люди – ужас! То хоть не верь. Уж больно она старается. До чего она энергично рассказывает как раз про то, в чем я сомневался.

Но от нее не пахнет спиртным. И у нее действительно замерзший вид. Да сегодня и немудрено замерзнуть. Особенно если съемки на улице.

Наверно, она думала о том, как я думал, думаю я. Наверно, поэтому так старается…

Я успокоился, но нельзя же так сразу менять настроение у нее на виду. Поэтому я сохраняю строгость. Да и вроде раз все в порядке, то о чем еще говорить… Все в порядке, все – как было.

А жена, видимо, еще не знает, что я успокоился. И еще говорит, сбивчиво, много.

– Чего же ты молчишь? – говорит она наконец. – Тебе что – неинтересно? Ты никогда мной не интересуешься…

– Нет, отчего же, – говорю я.

– Издеваешься, да?..

– Очень нужно, еще издеваться…

– Вот-вот, тебе ничего не нужно! Тебе все равно… Думаешь, домой хоть придешь… Промерзла вся… – всхлипывает жена.

У меня на душе уже кошки скребут – жалко.

– Возьми на столе, – говорю я, не отрываясь от книжки и не отворачиваясь от стенки. – Согреешься.

– Ага, значит, ты уже распивал свою маленькую?

– Какую маленькую?

– Ну, ну, что ты прятал от меня за книжками?

– Нет, там ровно маленькая, – говорю я.

– Как же это ровно маленькая?

– А вот так же. Никогда ты ничего не сообразишь… – Я встаю и переливаю остатки ерша во фляжку.

– Откуда у тебя фляжка?

– Обменял.

– Где?

– В магазине.

– Как?

– А вот так, свою маленькую – на фляжку.

– Ну уж это ты не ври. Чтоб ты да обменял. Да ты же у милиционера дорогу спросить постесняешься. Это я бы обменяла. А где уж тебе…

– Обменял вот.

– Перестань! Я тут на улице из-за тридцатки мерзну. Копейки на себя не трачу. А ты…

– Да ты что! Да я что – оправдываться должен! Да? А сама где-то с актеришками по кабакам шляешься?..

– Да ты… ты… Ты – знаешь кто?! – говорит жена.

– Ладно, знаю, – говорю я. – Выпей лучше – согрейся.

Отхлебывает.

– Да это же не «Старка»?!

– А что же?

– Лимонад.

– Много ты понимаешь. Это ерш.

– Так, значит, ты еще и лимонад купил? А где же остальное?

– Что – остальное?

– Ну когда разбавил… Где еще маленькая?

– Распил.

– Где?

– В общежитии.

– Когда ты успел?

– Успел.

– Так ты еще сколько пропил?

– Нисколько.

– А как же фляжка?

– Обменял.

– Опять то же… да сколько вас пило-то?

– Пятеро.

– Что тебе, трудно правду сказать? Трудно, да? Что ж это вы, впятером, что ли, полмаленькой пили? Так, что ли?

– Ну да.

– Издеваешься, да?.. Ничего не понимаю…

– А чего тут понимать! Все ясно.

– Ничего не ясно!..

– Давай лучше спать, – говорю я.

И вот я лежу лицом к стене – и надо же мириться. И я начинаю объяснять, как я был в институте, и как шел из института, и как заглянул в магазин, а там были фляжки, и вот – глупость, конечно, – но очень она меня заинтересовала, фляжка, и я сходил домой, нашел там… и вдруг мне становится так скучно! Что же это я? Куда уходят дни? И как же действительно можно это все объяснить?

1960

Юбилей

Ночью он, как обычно, проснулся и, лежа на спине, разглядывал призрачный отсвет на потолке. Он, как всегда, подумал, что до сих пор может понимать этот отсвет, и радоваться ему, и ощущать таинство почти так же, как в детстве. Просто смешно, но даже сейчас, если не глядеть на пергаментную грудь и руки и не двигаться, то есть не чувствовать слабость, а так вот спокойно и прохладно лежать и смотреть в потолок, он мог представить себя ребенком. Когда одеяло почти не давит, и не жарко, и ты один, а на потолке тот же отсвет, – это было точно то же ощущение, как в детстве. И если так смотреть на потолок, а потом закрыть глаза, он мог словно бы перемещать себя по комнате и поворачивать кровать: то он лежит головой к окну, то к двери, – и тогда: то он лежит лицом в комнату, то к стенке. А на самом деле он лежит и лежит себе на спине и не шевелится. И если так себя покрутить, то и действительно уже не представить, как ты лежал на самом деле. И тогда приходила мама, молодая, с высокой прической, и тихо гладила ему волосы и лоб, а он, не просыпаясь, чувствовал это. Ощущение было таким точным на этот раз, почти резким – он открыл глаза и медлил повернуть голову и посмотреть: не то что боялся, а слишком странно было так точно и резко почувствовать прикосновение. Он все-таки повернул голову – утонули в темноте книги, темной массой стол – и вздрогнул: всё цветы, цветы – корзины, много – белели и темнели в ряд на полу и выше, в ряд, на табуретках.

Он похолодел, но не сильно, и его поразила мысль, что он умер. А цветы – ему. Он лежит, ему не холодно, не жарко, не тяжело – как-то неощутимо ему, Все ушли и погасили свет.

Писатель Борис Карлович Вагин, умер на 71-м году жизни.

После юбилея – это уже не оригинально, подумал Борис Карлович.

Началось это с неделю назад. С того самого телефонного звонка. А потом визита. Представитель наседал и наседал. Борис Карлович вяло отказывался – представитель чувствовал это и наседал сильнее. Собственно, и раньше Борис Карлович слышал об этом юбилее. Теперь он понял, что и тогда опасался его и именно поэтому не думал о нем. Борис Карлович относился никак к этому юбилею, словно это был чей-то чужой юбилей, но то, что юбилей был все-таки его, вселяло в него страх. Из той мерной и отчужденной жизни, в которой он так давно находился и которая была ему по-своему дорога, внезапно возвращаться совсем в другую жизнь было нелепо. К тому же он не знал новых людей. Во всяком случае, этого бодрого молодого представителя Борис Карлович не понимал совсем.

Это празднование казалось Борису Карловичу теперь столь же нелепым, как если бы он, к примеру, надел сейчас короткие детские штанишки. Но пугали его не штанишки, а тот жесткий, окостеневший парадный костюм, который много лет висит в далеком шкафу и который придется надеть. И то, что соберется много вот таких громких и бодрых людей, будут говорить и тормошить и есть будут много. И конечно же, они преследуют этим какую-то цель, но какую и зачем – это тоже было непонятно Борису Карловичу. И он вяло и робко отказывался. Так, что представитель вдруг стал совершенно уверен, и что-то довольное и плоское появилось в его глазах. А Борис Карлович хотел, уже больше всего хотел, чтобы кончился этот разговор, такой бессмысленный. И вдруг почувствовал, что гораздо легче согласиться, потому что юбилей еще через неделю, а разговор – сейчас. Что это выход – согласиться. И так ему стало легко, что этот чужой человек ушел, что впереди неделя, удивительная неделя, потому что он вдруг почувствовал время. И как это оказалось просто.

Два дня он чувствовал облегчение, был ласков и приветлив, и домашние рассуждали между собой о том, что, какое счастье, всякая несправедливость кончается и вот старику радость.

На третий день Борисом Карловичем овладела суета, и он злился на эту суету, и домашние говорили о том, что, естественно, старик нервничает, что это понятно, и были предупредительны и чутки. А нервничал Борис Карлович потому, что представил: уже скоро – и сердился на себя за это. Он сердился на домашних за их предупредительность и чуткость, и они становились еще предупредительней и чутче. «Уехать, что ли?» – подумал он. Но нужно было одеваться, добираться до вокзала, садиться в электричку… И потом возгласы невестки: «Какая радость! и неожиданность!» И потом это легкое журение, что как же это он никого не предупредил и так сам, один и не ценит своего здоровья. И все придет в движение. Все будет ненормально как-то… Он не поехал. А предупредительность и чуткость домашних так утомили его, он так устал, что успокоился.

И дальше его не покидали ровность и успокоенность, и все домашние радовались за него. И ему было приятно, что он успокоил домашних, что это так просто, чтобы никто не беспокоился за тебя. Тогда же его навестила внучка с мужем, и они ушли совершенно очарованные стариком. И на прощание он поцеловал внучку в лоб, чего обычно не делал.

Были и звонки, приглашения, предложения. Борис Карлович со всем соглашался, но все относил после пятницы, после юбилея: видите ли, очень занят. Ему доставляло даже какую-то радость относить все дела на неведомую субботу, которая после пятницы, и смотреть, как эта суббота превращается в немыслимый ком. Потом он развлекал себя тем, что относил некоторые дела даже на юбилейную пятницу, и эта несовместимость смешила его, он смеялся прямо в телефонную трубку, такой милый, доброжелательный старик.

Было послезавтра. Это было очень много времени – послезавтра. И было завтра. И времени, казалось, оставалось еще больше, потому что оно и действительно было очень коротко.

И была ночь. Был отсвет на потолке. И это было астрономически сегодня, хотя вообще-то еще можно было говорить себе: завтра.

Он уже больше не уснул. Его не раздражало, что он не может уснуть. Он лежал на спине, рассматривал полосатый отсвет, и тот бледнел и таял, и наступало то утро, когда он уже не мог сказать себе: завтра. Ему было легко одному. И он понимал, что пока один, это еще не завтра.

Ну и схожу я на этот юбилей, рассуждал он, господи, ну что в этом такого… Раз они не понимают, что это лишнее, самое простое – согласиться и сходить. На это уйдет гораздо меньше сил. В конце концов, у меня и нет этих сил, на сопротивление. Так что даже выгоднее – пойти.

Пробился солнечный луч, и тогда тихо приоткрылась дверь и в комнату неуклюже протиснулась домработница Маша. О том, что завтра уже наступило, ее появление говорило даже настойчивей, чем солнечный луч. Борис Карлович хотел было закрыть глаза и притвориться спящим, но как-то так этого и не сделал, и Маша видела, что Борис Карлович, Карлыч, проснулся. «Сейчас начнется то, чему ее научили», – удрученно подумал Борис Карлович, представляя себе, как она начнет ухаживать. Ему всегда казалось, что добросовестная Маша так ничему и не научилась, а научилась только тому, чтобы показывать, как она исполняет все то, чему ее учили. «Сейчас начнет ухаживать, ходить за», – подумал Борис Карлович, но услышал нечто совсем другое:

– Можно мне сегодня пораньше… – говорила Маша, потуплялась и все терла руки о фартук.

То, как на него это подействовало, было неожиданным для самого Бориса Карловича. Он вдруг жалко подумал, что вот, вот никому не нужен… рассердился на себя за это и сказал:

– Нет. Сегодня надо вытереть книги.

Тогда он рассердился, при чем тут книги: они же ни при чем, – и сказал:

– Сама знаешь, какой сегодня день.

Маша вышла. Но фраза «сама знаешь, какой сегодня день» окончательно выбила Бориса Карловича из колеи. Ему было стыдно этой фразы. Он знал, что Маша сейчас снова войдет, уже под предлогом. И точно, она снова неслышно и неуклюже, как-то тем более неуклюже, потому что неслышно, появилась в комнате.

– Может, вам кофейку…

Как она отвратительно здорова, раздраженно подумал Борис Карлович.

– Нет, я сам, – сказал он, – я сам все сделаю. Ты уходи, уходи.

Маша растерянно смотрела на Бориса Карловича, и лицо ее все круглело.

– Совсем уходи, тебе ведь надо… – Борис Карлович почувствовал какую-то слабость и отвернулся, чтобы не видеть Машу.

Тотчас он услышал, как она часто затопала по коридору и опять по коридору, и хлопнула дверь.

Все скорей, скорей, подумал Борис Карлович.

Он полежал еще немного.

Так нельзя, сказал он себе, надо подобраться. Сейчас встану, смелю кофе, попью… Эти первые дела были ясны Борису Карловичу, но последующие стояли сомкнутым строем, и было непонятно, что же следующее. Надо же и просмотреть наконец, что написали про меня в газете.

Он встал. Оделся. Забрал со столика газету, которую давно уже приготовили для него домашние. Прошел на кухню. Но кофе был уже весь намолот, и заваренный кофейник стоял на плите. Он почувствовал разочарование, словно больше всего ему хотелось именно приготовить кофе самому. Конечно же, кофе был сварен не так, как надо.

Он вышел из кухни и забыл там газету.

Прошел в кабинет. Все лежало на своих местах. Он чуть подвинул чернильный прибор. И снова передвинул на прежнее место. Посмотрел на книги. Надо обязательно вытереть пыль, подумал он. Провел пальцем по корешкам. При чем тут пыль… – подумал он.

– Надо подобраться, – снова сказал он себе. – Ведь уже сегодня…

И тогда он окончательно понял, что вдруг наступила пятница. Раньше она была далеко, и даже в четверг она была еще далеко – ее не было. И вот, вдруг.

Вот что, надо выйти подышать, сообразил Борис Карлович и очень обрадовался этой идее. Я вполне успею, я могу выделить на это целый час.

Тут раздался телефонный звонок. Борис Карлович подошел и долго слушал. И вдруг засмеялся.

– Знаете что, – сказал он и хихикнул, – мы это можем сделать прямо сегодня. – Он снова хихикнул. – Приходите сегодня на юбилей. Мы там поговорим.

Посмеиваясь, он заставил себя надеть пальто. Шляпа упала за столик, и он долго доставал ее оттуда.

Он спустился и попал в сквер.

В центре сквера была площадка, вокруг которой стояли скамейки, а посередине ящик с песком. Борис Карлович выбрал себе скамейку в тени, сел и стал рассматривать детей. Дети были маленькие, спокойные, без крика. Дети понравились Борису Карловичу. А на скамейках сидели бабки и няньки, грелись, разговаривали, окликали детей, и тоже все было спокойно.

Очень толстый мальчик с раскосыми глазами стоял у ящика на четвереньках и цеплялся за игрушечный грузовик. С другой стороны грузовик тянул мальчик худенький и подвижный. Рядом с ними стояла девчушка, еще младше. Она выглядела нарядно, в свитере и брючках. Толстый что-то медленно ныл. Второй деловито отнимал. А девчушка стояла над ними с лопаткой в руках и смотрела то на первого, то на второго.

Она хочет стукнуть толстого лопаткой, подумал Борис Карлович.

Девчушка медлила.

Наконец она не выдержала, зачерпнула лопаткой песку и высыпала на берет стоявшему на четвереньках толстяку.

Я почти угадал. Это то же самое, что стукнуть, обрадованно подумал Борис Карлович. Это мне понятно. Это я все знаю.

Девочка сыпала песок на толстого.

Толстый не реагировал.

Он настолько толстый, что не может плакать, подумал Борис Карлович.

Кто-то на скамейках прикрикнул на девчушку.

А ведь в ней не было злости: такая оживленная мордашка. Просто ей интересно: что будет, раз он такой толстый. Или ей неприятно, что такой толстый?

Девчушка поняла, что удовольствие кончается и черпать песок уже некогда, и она несколько раз стукнула толстяка лопаткой по берету. Толстяк опять не плакал.

Вот, я был абсолютно прав: она хотела стукнуть его лопаткой.

Грудастая распаренная нянька рассерженно подбежала к толстяку. Выдернула его из песка, как редиску, и поставила на дорожку.

– Опять сидишь! – говорила она. – Врач тебе что сказал: ходи!

Толстяк вяло ныл и не хотел уходить и тяжело шел по дорожке, подталкиваемый нянькой. Когда они проходили мимо, Борис Карлович заметил, что у мальчишки, несмотря на тучность, очень славная живая морда и что нянька незаметно щиплет его за руку.

– Ходи, ходи, – сказала нянька и вернулась к своему солдату.

Девчушку в брюках увели молодые родители, и она увезла за собой грузовик с песком, а сзади, грустно глядя на грузовик, шел худенький чужой мальчик.

Потом он вернулся и подстроился к мальчишке, игравшему с самолетом. Через минуту он уже завладел самолетом. Мальчик бегал, держа самолет в отставленной руке: мальчик планировал, мальчик набирал высоту, мальчик входил в штопор.

Борис Карлович почувствовал, будто у него в руке самолет и это он планирует и набирает высоту. Он даже ощутил самолетик в своей руке. И понял, как можно слиться с этой железкой в одно.

Да, здесь я все понимаю, еще раз подумал Борис Карлович.

Потом он подумал, что вот надо их вырастить и надеяться, что они будут иначе. Что они смогут жить как люди чуть дольше, чем только в детстве. Да, все для этого, подумал он. Иначе – для чего же?

Появилась девочка со щенком. Она гордо прошла мимо ящика и села на скамейку. Худенький мальчик бросил самолет и уставился на щенка. Девочка гордо смотрела на мальчика и независимо сидела на скамейке.

Да… Кто же скажет, что щенок не лучше ящика с песком… Это очевидно, подумал Борис Карлович.

Но щенку надоело сидеть с девочкой, и он подбежал к ящику. Все стали его гладить. Девочка ревниво покрутилась на скамейке, не выдержала, подбежала и забрала щенка.

Щенок опять убежал к ящику.

Девочка разнервничалась, стала тормошить щенка, сердиться на него.

Тут уже что-то взрослое, подумал Борис Карлович.

Но тут появилась старшая сестра, сделала внушение, забрала щенка и отправилась домой. Девочка разочарованно пошла за ней.

Борис Карлович представил, как она тайком забирала щенка, тайком выбегала на улицу и чем была для нее эта самостоятельная прогулка со щенком. И он рассердился на старшую сестру: эта взрослая, а не та.

И Борис Карлович заметил, что уже трижды мимо него, потупляясь и поглядывая, прошел один и тот же молодой человек. Все еще умиротворенный, Борис Карлович ласково посмотрел на него и подумал про него то же: славный. Тогда, поймав взгляд, молодой человек подошел к Борису Карловичу, покраснел и сдавленным голосом сказал:

– Извините, что так прямо, я бы не стал, но я, извините…

– Да, – что-то осознав и сжавшись, сказал Борис Карович.

– Ведь вы Борис Карлович Вагин! – сказал молодой человек.

– М-м-м… – как-то неопределенно и испуганно промычал Борис Карлович.

– Я так хотел познакомиться с вами. Ваши книги…

Борису Карловичу стало стыдно. Жгуче, обидно стыдно, как бывает разве в детстве.

– Очень хорошо, да, – сказал Борис Карлович.

– Мне очень хотелось…

Борису Карловичу стало еще стыднее. Но тут он вспомнил и очень обрадовался тому, что вспомнил.

– Вот что, – сказал он живо, – приходите сегодня на мой юбилей.

Довольный, молодой человек ушел. Борис Карлович облегченно вздохнул.

Не понимаю, подумал он неприязненно. И тут заметил, что молодой человек возвращается. Что ему еще нужно?.. Борис Карлович закрыл глаза и притворился спящим.

Странно, думал он. Ведь все это я сделал так давно… И что это случилось с ними вдруг?! Вот Саша… Ведь он лучше меня умел. А о нем не вспомнили. К чему все это? Мне уже ничего этого не нужно. Это все не мое – а их. Как они этого не поймут! И жизнь моя – это тоже у них. И они не дают мне жить. Господи, ведь и этого не понимают, что стариков щадить надо! Что вообще оставлять в покое хоть когда-нибудь – надо. Что это потребность… Что им еще от меня нужно! Все ведь и так останется им. И собрание сочинений и все – ничего этого мне не нужно.

Через четыре часа, подумал он, и уже идти…

Он испуганно разогнал мысли и задремал.

Когда он открыл глаза, толстый мальчик, и нянька, и солдат – их уже не было.

Были какие-то новые дети.

Солнце передвинулось, и его скамейка выплыла из тени. Тепло было ласковым, обнимающим. Борису Карловичу даже показалось, что стало менее душно. Пригревало все сильней. По дорожке шла женщина, прижав к груди два батона. Когда она приблизилась к Борису Карловичу, у нее выскользнул один батон. У Бориса Карловича екнуло в груди, как всегда бывало, когда он ронял что-нибудь сам. Женщина наклонилась за батоном, и у нее выскользнул второй. Борису Карловичу показалось, что батонов очень много и они все сыплются, сыплются… Все поплыло перед глазами. Борис Карлович знал, что надо встать и перейти в тень. Но вставать-то больше всего и не хотелось. «Завтра, – подумал он, – еще не сегодня…» Больше всего хотелось закрыть глаза. Закрыл. Тогда захотелось откинуть голову. Откинул. Голова сразу закружилась. Солнце ударило в веки. Розовое, все розовое. Гладкое. Рука поползла вниз, задрался рукав. Борис Карлович чувствовал, как нагреваются на солнце часы. Хотелось устроиться поудобнее, чтобы все нашло свое единственное место. И рука, и голова, и ноги. И вдруг Борис Карлович почувствовал, что ему стало удобно. Так удобно, что ничего уже больше поправлять не надо.

– Спроси у дедушки, сколько времени, – сказали на соседней скамейке.

Сердце болтнулось в груди Бориса Карловича. Еще четыре часа! – хотел крикнуть он. И вдруг сердце оборвалось, поскакало, запрыгало куда-то вниз. В прохладу. Ему стало прохладно. Сердце прыгало вниз, как по лестнице. Он почувствовал себя снова маленьким, совсем маленьким мальчиком прошлого века. И вот с шумом бегут вниз по откосу ребятишки. Вот и он, Боря. Они бегут, катятся кубарем по песку – и в воду, в воду… Вода обнимает прохладой. Все как-то заходится внутри. Вода по щиколотку, по пояс, по грудь… На бьющееся, разгоряченное сердце.

– Дедушка, дедушка, сколько времени? – настаивал мальчик.

А с соседней скамейки кричали какими-то странными голосами:

– Вова! Вова!! Иди обратно!

1960

Чай

– Аза, налить тебе еще чайку?

Азарин протягивает чашку. Ирина и Азарин пьют чай. Петр Ильич и Анна Степановна пьют чай. Ирина пришла в гости к родителям и привела с собой мужа.

– Много пить – вредно, – говорит Петр Ильич. – Сердцу трудно.

– Почему это – трудно? – интересуется Анна Степановна.

– Потому что вода сначала проходит через сердце.

– Через сердце? – загорается Анна Степановна. – Откуда ты взял такую чепуху?

– Не веришь! А мне вчера дядя Гриша все объяснил. Можешь у него спросить. Вот позвони и спроси.

– Так ведь у него инфаркт!

– Да, инфаркт… – протягивает Петр Ильич. – Вот ходит-бродит человек и… Крак! И с чего? Вчера еще мне анекдот рассказал… Ха-ха! Как его? Приходит еврей и спрашивает… Что же он спрашивает? Экая голова стала. Такой смешной анекдот…

– Петенька, тебе еще чайку? Или боишься, что пойдет через сердце? – смеется Анна Степановна.

– Ну, а через что же? – настаивает Петр Ильич. – А ты думаешь, как?

– Сначала в желудок, а потом в сердце.

– Ну, это уж слишком, – снисходительно смеется Петр Ильич. – Значит, сначала в желудок, а потом – в сердце? Благодарю.

– И что такого? – говорит Анна Степановна. – Что тебя смущает?

– Так ведь в желудке такая грязь!.. И сразу в сердце. Да ты видела когда-нибудь желудок? Что там творится!

– Да нет же, – говорит Азарин, – вся вода идет через почки.

Азарин студент, и его мнения авторитетны. Но Петр Ильич не сдастся.

– Через почки? А потом – в сердце? Так ведь это моча! В сердце, а потом в голову? Ударяет? – заливается Петр Ильич.

– Петя, перестань. Люди чай пьют, – ласково сердится Анна Степановна.

– И все-таки – через сердце, – говорит Петр Ильич, – иначе почему ему трудно?

– Ира, не ешь с полу, – набрасывается на дочку Анна Степановна, – сколько раз тебе говорить! Вон полный стол всего, а она непременно всякую гадость – в рот. Уже замужем – и не стыдно.

– Подумаешь, – пожимает плечами Ирина, – в эвакуацию я и не то ела. В детдоме что в рот ни сунешь – и хорошо. И хоть бы раз чем-нибудь заболела! Всю жизнь немытые фрукты ем…

– Да, это правда… – вздыхает Петр Ильич. – В войну лишь бы наесться – кроме голода, ничем не болели…

– А знаете, – встревает Азарий, – у меня самое обидное воспоминание… В блокаду… Было мне лет пять. Слоняюсь вокруг стола – жду, когда мама принесет чего-нибудь. Хожу вокруг стола и понемножку щиплю соль, чтоб голод заморить. Сосешь, словно что-то ешь. И вот приходит мама и приносит огромную банку сливового варенья. Случалось же такое в блокаду! Хлеба ни крошки – и целая банка варенья. Съел я этого варенья – как меня начало рвать! И все из-за соли. И самое обидное не то, что рвало, а то, что пропало даром. До сих пор того варенья жалко… Ирка, не таскай у меня из тарелки!

– И ведь всего 125 грамм хлеба давали, – говорит Анна Степановна, – я тогда завэвакопунктом была. Иду однажды с председателем райкома… помнишь, Петенька, такой высокий, белобрысый? Иду с ним по какому-то двору, а в форточки все фунтики летят… Уборные-то не действовали. А ходить – сил не было. Вот на бумажку – и в окно. Эдакие кучи под окнами… Вот председатель мне и говорит: «И как это так много получается? Ведь всего 125 грамм, а такие кучи…» Представляете, так и сказал, – смеется Анна Степановна.

– Да, эти 125 грамм… – тянет Петр Ильич. – Многого стоили… Чего только люди не делали, чтоб лишнюю карточку иметь. Умрет кто-нибудь и лежит дома в постели, как больной: только чтоб не узнали, что умер. И спят с ним вместе. А карточка его действует.

– А покойников сколько было!.. – говорит Анна Степановна. – Тоже в окна бросали – сил хоронить не было. Огромная куча, до третьего этажа, была в нашем доме. И тоже какое-то странное чувство было: идешь по улице и знаешь – вот этот завтра покойник. Такое что-то у него в лице… Не только слабость. Просто что-то такое…

– Это действительно… Это верно… – кивает Петр Ильич.

– Что-то ты, Петенька, бледный какой-то… Может, тебе чайку еще налить… или варенья?.. Да… И вовсе мы как-то не боялись покойников. Столько их было!.. А сейчас… Да оставь меня наедине с покойником – брр! с ума сойду. Единственный раз у меня и было, что испугалась… Да и не испугалась… Бегу ночью с заседания. Такой мороз. Луна такая… Вдруг как споткнусь да растянусь во весь рост!.. Это кто-то мертвого старика раздел и посадил на панель. Руки-ноги ему развел – тот так и замерз. А я об него споткнулась. Прямо ему в объятия. Лицом в седущую бороду. Вскочила. Кругом пусто-пусто. Будто вымерз город. И луна на все это светит… Я как побежала, так до самого дому. Долго потом этот старик перед глазами стоял. Только их закрою…

– А ты помнишь, – говорит Петр Ильич, – какая кампания была по очистке города к лету? Заболеваний очень боялись…

– Помню, помню… – говорит Анна Степановна, – я же сама ее в нашем районе проводила…

– И все бригады ПВО развозили трупы… – продолжает Петр Ильич. – Нагрузят грузовик и везут. Как-то идет машина по Загородному. В кузове высоченная гора… И вот задела верхушкой за провод… И посыпались, и посыпались… Через весь Загородный такая цепочка. А машина не останавливалась – все вперед…

– А у нас в доме ремесленники угорели, – говорит Анна Степановна. – Жалко тепла было, закрыли печку рано и все угорели… Полный грузовик набрался. А наверху такой мальчик лежал… И развел так руки как-то… Развел ручки.

– А ведь наш район знамя получил, – говорит Петр Ильич, – переходящее. И сто тысяч премии. Первое место по очистке заняли.

– Да, – подхватывает Анна Степановна, – получили премию и такой банкет закатили! Пригласили лучших артистов. Весело было! Наплясались до упаду. И такая погода потом веселая была. И город такой чистый был, как стеклышко. Никогда такой чистый и потом не бывал… И людям тогда вроде полегче стало.

– Аза, да ты что ничего не кушаешь? – всполошилась вдруг Анна Степановна. – И ты, Ириша? Пейте, ешьте…

– Спасибо, Анна Степановна, – нам пора, – поднялся Азарий. – Ира, пошли домой.

– Как, вы уже уходите? Что вы так заспешили?

– Так ведь уже час, – говорит Азарий, – спасибо вам большое. И вам, Петр Ильич, тоже.

– Ну что же, час – так час, – говорит Анна Степановна, – передавайте привет вашим. Заходите почаще – и ты, Ириша, и ты, Азарий.

1959

Первое путешествие

Одна страна

(Путешествие молодого человека)

Ворота Азии

Начало

С детства я бредил Азией. Семеновы-Тян-Шанские, Пржевальские и еще… Грум-Гржимайло – они ездили на своих верблюдах, стреляли своих яков, попадали в свои самумы и делали свои великие географические открытия. Я подыскивал себе достойный псевдоним (ни мое имя, ни фамилия не устраивали меня – устраивала их слава…). Сергей Карамышев! Это уже неплохо. Грум-Гржимайло и Карамышев! Пржевальский кладет мне руку на плечо, а другой обводит даль. Там хребет Сергея Карамышева. Великий путешественник Карамышев-Монгольский на фоне открытого им дикого верблюда. Книжка из серии «Жизнь замечательных людей» – фотографии: мать путешественника, отец путешественника, великий путешественник в детстве.

Я прибегал с книжкой к маме.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об известной дуэли, в которой он был секун...
«По зале раздавались громкие рукоплескания. Успех импровизатора превзошел ожидания слушателей и собс...
«Есть слова, которые мы часто употребляем, не обращая внимания на их глубокое значение; мы говорим: ...
Себастьян Бах был любимейшим композитором Одоевского с ранней юности и до конца дней. Он был его «уч...
«Маленькая, карманная книжечка, в кожаном переплете, с золотым обрезом.На первой странице тщательно ...
«Жалко, что умер старичок, кладбищенский дьякон, перехоронивший на Ваганьковском всех великих артист...