Ксеноцид Кард Орсон Скотт
Вступительное слово автора
Случайная встреча с Джеймсом Крайером в книжном магазине «Вторая Академия» в Чапел-Хилл, Северная Каролина, привела к тому, что в основу настоящей книги легла история Хань Цин-чжао и Хань Фэй-цзы. Узнав, что Джеймс Крайер переводит китайскую поэзию, я сразу попросил его помочь мне с выбором правдоподобных имен для некоторых китайских персонажей, характеры которых я в то время разрабатывал. Мое знание китайской культуры было по меньшей мере поверхностным, а этим персонажам суждено было сыграть в «Ксеноциде» если не главную, то очень значительную роль. Джеймс Крайер оказался одним из самых энергичных, очаровательных и щедрых людей, каких я когда-либо встречал. Он все рассказывал и рассказывал мне про Хань Цин-чжао и Хань Фэй-цзы, показывал мне их работы, описывал китайских исторических и литературных персонажей – вот тут-то я и начал осознавать, что да, это и есть та самая основа, которую я хотел заложить в эту книгу. Я многим ему обязан и очень сожалею, что не смог ничем отплатить.
Также я хочу выразить благодарность многим другим людям.
Джудит Раппорт – за ее книгу «Мальчик, который никак не мог перестать мыть руки», послужившую мне источником информации об описанном в романе маниакально-побудительном синдроме.
Моему литературному агенту Барбаре Бове, без которой этой книги просто не было бы и которая умудрилась продать ее в Англии еще до того, как я вообще помыслил о ее написании.
Моему издателю в Америке Тому Догерти, за необычайную веру и щедрость, за что, надеюсь, ему воздастся.
Джиму Френкелю, редактору, который очень мудро поступил, отвергнув в 1978 году первые наброски рукописи, когда я принес ее в «Дель Рей», и который намекнул мне, очень мягко, что я еще не готов к написанию столь сложного романа.
Моему издателю в Британии Энтони Читхэму, который с самого начала моей писательской карьеры непоколебимо верил в меня и терпеливо ждал появления этой книги куда дольше, чем каждый из нас рассчитывал.
Моему редактору Бет Мичем, ставшей моим другом, советником и защитником в процессе работы над этой и многими другими книгами.
Читателям, неустанно писавшим мне, требуя вернуться к саге об Эндере; их одобрение и поддержка очень помогли, пока я продирался сквозь дебри самого трудного из проектов, который мне когда-либо приходилось реализовывать.
Фреду Чэппелу, возглавившему семинар писателей, состоявшийся в Университете Северной Каролины, Гринсборо, за то, что он любезно просмотрел первый набросок истории Цин-чжао и высказал свои замечания.
Стану Шмидту из «Аналога» за то, что он с радостью согласился опубликовать такую чрезвычайно значительную часть романа, как история «Во Славе Блистательной».
Моим помощникам Лэрэйн Мун, Эрин Эбшер и Вилларду и Пегги Кард, которые, каждый по-своему, предоставили мне полную свободу и помощь, так необходимые, чтобы вообще писать.
Моим друзьям, таким как Джефф Альтон и Филип Эшер, которые, прочитав первые страницы романа, помогли мне увериться в том, что подобная каша из характеров и всевозможных мотивов действительно имеет смысл.
И моим детям Джеффри, Эмили и Чарли, безропотно прощавшим мне неуживчивость и раздражительность, которые, кажется, всегда сопровождают мои приступы писательской деятельности, и позволившим мне позаимствовать из своего жизненного опыта некоторые моменты для характеров персонажей, особенно дорогих мне.
Но прежде всего я хочу выразить благодарность моей жене Кристине, которая достойно перенесла все этапы создания книги, задавая вопросы, исправляя ошибки и противоречия и, самое главное, так искренне реагируя на особо удавшиеся места повествования, что это питало мои силы на протяжении всей работы. Абсолютно не представляю, кем бы я был, каким писателем, каким человеком, если бы ее рядом со мной не было… и искренне надеюсь, что мне никогда не придется приобрести такой опыт.
1
Расставание
– Сегодня один из братьев обратился ко мне со словами: «Как это, наверное, ужасно – все время быть прикованным к одному месту…»
– И что ты ему ответил?..
– Я сказал, что сейчас располагаю куда большей свободой, нежели он. Неспособность двигаться освобождает меня от обязанности действовать.
– Вы, говорящие на языках, такие лжецы.
Хань Фэй-цзы сидел в позе лотоса на голом деревянном полу у ложа умирающей жены. Он, должно быть, задремал, но ее легкий вздох мгновенно пробудил его – дыхание ее было невесомо, словно ветерок, поднятый взмахом крыльев пролетающей мимо бабочки.
Цзян Цин, по-видимому, уловила момент его пробуждения, ибо, до этого не произнеся ни слова, сейчас заговорила. Голос ее едва звучал, но Хань Фэй-цзы прекрасно слышал жену, так как во всем доме царила полная тишина. Он попросил своих друзей и слуг вести себя как можно тише, пока угасает жизнь Цзян Цин. В ту долгую ночь, которая вот-вот наступит, хватит времени вдоволь нашуметься.
– Все еще жива, – прошептала она.
В последние дни, пробуждаясь, каждый раз она приветствовала его одной и той же фразой. Сначала слова ее казались шутливыми, насмешливыми, но теперь он явственно различил разочарование, скрытое в них. Она молила о смерти не потому, что не любила жизнь, но потому, что смерть была неотвратимой, а неизбежное следует принимать с распростертыми объятиями. В этом заключалась суть Пути. За всю свою жизнь Цзян Цин ни разу не отступилась от канонов учения.
– Стало быть, боги милосердны ко мне, – ответил Хань Фэй-цзы.
– К тебе, – выдохнула она. – О чем ты задумался?
Так она просила его поделиться размышлениями с ней. Когда кто-нибудь другой задавал ему подобный вопрос, у него возникало ощущение, будто за ним следят. Но Цзян Цин спрашивала лишь затем, чтобы подумать о том же; давным-давно их души сблизились, чтобы стать единым целым.
– Я размышлял о природе желания, – сказал Хань Фэй-цзы.
– Чьего желания? – спросила она. – И желания чего?
«Желания исцелить твои кости, вернуть им былую силу, чтобы они не ломались от малейшего прикосновения. Чтобы ты вновь могла вставать, пусть даже просто поднимать руки, и чтобы твои мускулы не крошили кость на мелкие осколки. Чтобы мне не приходилось видеть, как ты медленно угасаешь, ведь сейчас ты весишь всего восемнадцать килограммов. Я не понимал, как все-таки счастливы мы были, до тех пор, пока не познал, что нам недолго суждено оставаться вместе».
– Моего желания, – вслух промолвил он. – Желания тебя.
– «Всегда домогаешься того, чего не имеешь». Кто это сказал?
– Ты, – ответил Хань Фэй-цзы. – Некоторые говорят: «…чего не можешь иметь», другие – «…чего не следует иметь». Я же говорю: «Поистине домогаться можешь лишь того, чего всегда так сильно жаждал».
– Я буду вечно принадлежать тебе.
– Этой ночью ты оставишь меня. Может, завтра днем. Может, на следующей неделе.
– Давай лучше вернемся к природе желания, – уклонилась Цзян Цин.
Как и прежде, она прибегла к философии, чтобы попытаться вывести его из состояния угрюмой меланхолии.
Он сопротивлялся ей, но не всерьез.
– Ты властная правительница, – заметил Хань Фэй-цзы. – Подобно своей духовной прародительнице[1], ты не склонна прощать слабости других.
Цзян Цин была наречена в честь революционной предводительницы древних времен, женщины, которая пыталась показать людям новый Путь, но трусливые соратники предали ее. Это несправедливо, думал Хань Фэй-цзы, что его жена умирает раньше, ведь ее духовная прародительница пережила своего мужа. Кроме того, женам положено жить дольше. Внутренне женщины более целостны. И они умеют жить в своих детях. Им никогда не понять одиночества мужчин.
Но Цзян Цин не позволила ему вернуться к тягостным мыслям.
– Когда жена умирает, о чем больше всего тоскует мужчина?
Хань Фэй-цзы нарочно выбрал самый лживый ответ, какой только мог найти.
– О невозможности возлечь с ней, – сказал он.
– Желание тела, – ответствовала Цзян Цин.
Раз она настроилась продолжать разговор, Хань Фэй-цзы решил подыграть ей:
– Желание тела заключается в действии. Оно включает в себя касания, обычные и глубоко сокровенные, плюс все привычные движения. Таким образом, видя уголком глаза какое-либо движение, мужчина думает, что это его почившая жена вышла из дверей, и он не убедится в обратном, пока сам не выйдет из комнаты и не увидит, что ошибся. Далее, он пробуждается ото сна, в котором слышал ее голос, и вдруг понимает, что отвечает ей вслух, словно она находится рядом и слышит его.
– Что еще? – настаивала Цзян Цин.
– Я устал от философии, – проговорил Хань Фэй-цзы. – Может, древние греки и находили в ней успокоение, но только не я.
– Желание духа, – продолжала настаивать Цзян Цин.
– Потому что дух вышел из земли, и именно при помощи его мы творим новое из старого. Муж тоскует по незавершенным делам, которые он и его жена начали незадолго до ее смерти, и по всем невоплощенным мечтам, которые они могли бы осуществить, будь она рядом. Таким образом, мужчина начинает злиться на детей, которые слишком похожи на него и лишь немножко – на жену, ушедшую из жизни. И мужчина ненавидит дом, в котором они жили вместе, потому что, оставь он все как было, дом станет столь же мертв, как и его жена, а реши он изменить его, утратится та часть, которую она вложила в дом при жизни.
– Тебе не следует сердиться на нашу маленькую Цин-чжао, – прошептала Цзян Цин.
– Почему? – спросил Хань Фэй-цзы. – Или тогда ты останешься со мной и поможешь научить ее стать настоящей женщиной? Я могу обучить ее лишь тому, что есть во мне, – холодному спокойствию, жесткости, остроте и силе, присущим обсидиану. И если она вырастет такой, одновременно будучи похожей лицом на тебя, как смогу я обуздать свою злость?
– Ты можешь научить ее всему, что дала бы ей я, – возразила Цзян Цин.
– Будь во мне хоть частичка тебя, – покачал головой Хань Фэй-цзы, – мне бы не потребовалось брать тебя в жены, чтобы стать целостной личностью. – Теперь уже он поддразнивал ее философией, чтобы разговором увести от боли. – Это есть желание души. Потому что душа создана из света и обитает в воздухе, это именно та часть, которая зачинает и сохраняет идеи, в частности идею личности человека. Муж тоскует по целостности, которая получается при слиянии мужа и жены. Следовательно, он не верит ни в одну из собственных мыслей, потому что у него в голове постоянно крутится какой-то вопрос, ответом на который могли бы стать только мысли его жены. И поэтому весь мир кажется ему канувшим в Лету, он не верит, что может найтись хоть что-нибудь, способное выдержать и сохранить значение перед лицом вопроса, на который больше нет ответа.
– Очень глубоко, – заметила Цзян Цин.
– Будь я японцем, я бы совершил сеппуку, расплескав свои внутренности поверх пепла от твоих останков.
– Получится мокро и грязно, – ответила она.
Он улыбнулся:
– Тогда я предпочел бы стать индусом, чтобы совершить самосожжение на твоем погребальном костре.
Но у нее уже пропала охота шутить.
– Цин-чжао, – шепнула она.
Она напоминала, что для него непозволительна такая роскошь, как умереть вместе с ней. Надо, чтобы кто-нибудь позаботился о маленькой Цин-чжао.
– Как мне воспитать ее, чтобы она стала такой, как ты? – уже серьезно спросил Хань Фэй-цзы.
– Все хорошее во мне, – ответила она, – берет начало в Пути. Если ты научишь ее повиноваться богам, чтить предков, любить людей и служить правителям, меня в ней будет ровно столько, сколько тебя.
– Я мог бы дать ей знание Пути, как его вижу я, – задумчиво проговорил Хань Фэй-цзы.
– Нет, – возразила Цзян Цин. – Путь не есть часть тебя, муж мой. Даже несмотря на то, что боги каждый день разговаривают с тобой, ты все равно настаиваешь на своей вере в мир, где все можно объяснить естественными причинами.
– Я повинуюсь богам, – сказал он, про себя же с горечью подумал, что у него просто нет выбора и даже малейшая отсрочка ритуала – настоящая пытка.
– Но ты не знаешь их. Ты не любишь их творений.
– Суть Пути заключается в том, чтобы любить людей. Богам мы только повинуемся. – «Да и как я могу любить богов, которые унижают и мучат меня при каждом удобном случае?»
– Мы любим людей, потому что они создания божьи.
– Не стоит поучать меня.
Она вздохнула.
Эта печаль ужалила его, подобно ядовитому пауку.
– О, если бы ты всегда могла поучать меня! – воскликнул Хань Фэй-цзы.
– Ты женился на мне, потому что знал, что я люблю богов и что эта любовь полностью отсутствует в тебе самом. Так я дополняла тебя.
Как он мог спорить с ней, когда знал, что даже сейчас ненавидит богов – за все, что они всегда делали с ним, за все, что они заставляли его делать, за все, что они отняли у него, чего лишили?
– Обещай мне, – промолвила Цзян Цин.
Он понимал, что означают эти слова. Она чувствовала дыхание смерти; она возлагала ношу своей жизни на него. Ношу, которую он с радостью примет. Потерять на Пути Цзян Цин – вот чего он больше всего страшился эти годы.
– Обещай, что ты научишь Цин-чжао любить богов и всегда следовать Пути. Обещай, что ты взрастишь ее моей дочерью, равно как своей.
– Даже если она никогда не услышит гласа богов?
– Путь принадлежит всем, не только тем, с кем общаются боги.
«Может быть, – подумал Хань Фэй-цзы, – но говорящим с богами куда легче следовать Пути, потому что им за каждое нарушение негласных правил приходится платить поистине ужасную цену. Обычные люди свободны; они могут покинуть Путь и не сожалеть о том годами. Говорящему с Богами ни на час нельзя оставлять Путь».
– Обещай.
«Да. Обещаю».
Но он не мог заставить себя произнести это вслух. Он даже не знал почему, причины этой неохоты крылись слишком глубоко.
Тишину, в которой она ожидала ответа, нарушил топот маленьких ног, бегущих по гравийной дорожке рядом с домом. Это могла быть только Цин-чжао, вернувшаяся из сада Сунь Цао-пи. Только Цин-чжао позволялось бегать и шуметь в пору всеобщей скорби. Они ждали, понимая, что она направится прямиком в комнату матери.
Дверь почти бесшумно скользнула в сторону. Даже Цин-чжао в присутствии матери старалась вести себя как можно тише. Но хотя и шла на цыпочках, она не могла удержаться, чтобы не пританцовывать, передвигаясь по комнате легкими прыжками. Однако кидаться с разбегу на шею матери она не стала; она хорошо запомнила прошлый урок, пусть даже огромный синяк на лице Цзян Цин давным-давно рассосался: три месяца назад пылкие объятия Цин-чжао сломали той челюсть.
– Я насчитала целых двадцать три белых карпа в садовом ручье, – похвасталась Цин-чжао.
– Так много? – удивилась Цзян Цин.
– Мне кажется, они нарочно показывались мне, – продолжала Цин-чжао. – Вот я их и сосчитала. Наверное, никто из них не хотел остаться непосчитанным.
– Я люблю тебя, – прошептала Цзян Цин.
К ее еле различимому голосу теперь примешивался какой-то новый, необычный звук, будто при каждом слове, произнесенном ею, лопался маленький пузырик. Хань Фэй-цзы сразу уловил перемену в ее состоянии.
– Как ты думаешь, я вот столько карпов увидела, это значит, боги начнут разговаривать со мной? – спросила Цин-чжао.
– Я попрошу богов поговорить с тобой, – ответила Цзян Цин.
Внезапно дыхание Цзян Цин участилось, стало резким и прерывистым. Хань Фэй-цзы немедленно встал на колени и наклонился над ней. Глаза ее расширились, в них застыл испуг. Ее час настал.
Губы легонько шевельнулись. «Обещай мне» – понял он, хотя до него не донеслось ни слова, лишь ее судорожные вздохи.
– Я обещаю, – склонил голову Хань Фэй-цзы.
И тут же ее дыхание замерло.
– А о чем с тобой говорят боги? – спросила Цин-чжао.
– Твоя мать очень устала, – сказал Хань Фэй-цзы. – Иди поиграй.
– Но она не ответила мне. Что говорят боги?
– Они открывают нам разные тайны, – сдался Хань Фэй-цзы. – Но никто из тех, кто хоть раз слышал их, не смеет заговорить об этом вслух.
Цин-чжао с важным видом кивнула. Она отступила, будто собираясь уходить, но остановилась:
– Мам, а можно я тебя поцелую?
– Только осторожно, в щечку, – ответил Хань Фэй-цзы. Цин-чжао, которая в свои четыре года была еще совсем малышкой, даже не пришлось наклоняться, чтобы дотронуться губами до щеки матери.
– Я люблю тебя, мама.
– Тебе лучше уйти, Цин-чжао, – напомнил ей Хань Фэй-цзы.
– Но мама не сказала, что тоже любит меня.
– Она ведь уже не раз говорила тебе об этом. Помнишь? Сейчас она очень устала. Иди, иди, – строгим голосом приказал он.
Цин-чжао без пререканий покинула комнату. Только когда она ушла, Хань Фэй-цзы позволил себе забыть о том, что теперь должен заботиться о ней. Он склонился над телом Цзян Цин и попытался представить, что сейчас с ней происходит. Ее душа улетела и, должно быть, уже на небесах. Ее дух еще задержится на некоторое время; не исключено, что он навсегда поселится в этом доме, если она действительно была счастлива здесь. Суеверные люди считали, что все без исключения духи мертвых опасны, и рисовали всякие знаки, налагали на дома обереги, чтобы отвадить их. Но те, кто следовал Пути, знали, что дух хорошего человека никогда не причинит вреда или разрушения, ибо его доброта в жизни брала начало в любви и созидании. Дух Цзян Цин, если он решит остаться с ними, станет благословением на долгие годы вперед.
Однако пока он пытался представить ее душу и дух в соответствии с учением Пути, где-то в глубине его сердца все равно пряталась уверенность: все, что осталось от Цзян Цин, – вот это хрупкое, иссохшее тело, не более. Сегодня ночью оно вспыхнет и сгорит, подобно клочку бумаги, она исчезнет навеки, и утешением ему послужат лишь воспоминания.
Цзян Цин была права. Теперь, когда она больше не дополняла его душу, он снова начал сомневаться в существовании богов. И боги это сразу заметили – впрочем, как всегда. Он почувствовал неодолимое стремление совершить ритуал очищения и освободиться от неподобающих мыслей. Даже в эту минуту они не хотели забыть о наказании. Даже сейчас, когда жена бездыханная возлежала перед ним, боги требовали, чтобы он выказал почтение им, прежде чем пролил хоть слезинку в знак скорби по ней.
Сначала он хотел отложить ритуал, на некоторое время забыть о нем. Он научился сопротивляться этой тяге и теперь мог продержаться целый день, ни единым жестом не выдав, какую пытку ему приходится сносить. Он мог это сделать, но только в случае, если сердце его станет подобно камню. Сейчас в этом не было никакого смысла. Должное горе он сможет испытать, лишь ублажив богов. Поэтому, стоя на коленях у смертного одра жены, он приступил к ритуалу.
Он все еще изгибался, крутился на месте, когда в комнату заглянула служанка. Хоть она и не произнесла ни слова, Хань Фэй-цзы ощутил легкое скольжение двери за спиной и сразу догадался, что подумает теперь служанка: Цзян Цин отошла в мир иной, а Хань Фэй-цзы настолько праведен в своей вере, что решил поговорить с богами, прежде чем объявить о смерти всему дому. Несомненно, кое-кто даже решит, что сами боги явились, чтобы сопроводить Цзян Цин на небеса, ибо она славилась своей святостью. Вот только никому не придет в голову, что во время молитвы сердце Хань Фэй-цзы было исполнено горечи: даже в эту минуту боги осмелились настаивать на поклонении.
«О боги, – думал он, – если б знать, что, отрубив руку или вырезав печенку, я избавлюсь от вас навсегда, я бы немедля схватил нож и насладился болью и страданиями – ради будущей свободы».
Эта мысль была нечестивой и требовала продолжить ритуал очищения. Минули долгие часы, прежде чем боги наконец отпустили его, а к тому времени он был слишком вымотан, слишком измучен сердцем, чтобы горевать. Он поднялся, покинул покои и послал женщину приготовить тело Цзян Цин к кремации.
Ровно в полночь он последним подошел к погребальному костру, неся на руках сонную Цин-чжао. Она сжимала в кулачке три бумажки с детскими каракулями, которые вывела для своей матери. «Рыба» – написала она, «книга» и «тайны». Цин-чжао хотела, чтобы мать унесла с собой на небеса именно это. Хань Фэй-цзы попытался догадаться, что же было на уме у Цин-чжао, когда она писала записки. «Рыба» – это понятно; это те карпы, которых она видела сегодня в ручье. Про «книгу» тоже легко догадаться, потому что единственное, чем могла Цзян Цин на закате жизни заниматься с дочерью, – это читать ей вслух. Но при чем здесь «тайны»? Какие тайны вверяла Цин-чжао матери? Спросить он не мог. Не должно обсуждать записки, посылаемые мертвым.
Хань Фэй-цзы опустил дремлющую Цин-чжао на землю; она сразу проснулась и огляделась по сторонам, сонно помаргивая. Хань Фэй-цзы шепнул ей что-то, она скатала свои бумажки и сунула в рукав матери. Девочка совсем не испугалась, коснувшись остывшего тела, – она была еще слишком мала, чтобы содрогаться при соприкосновении со смертью.
И Хань Фэй-цзы не вздрогнул, дотронувшись до тела жены; он спокойно поместил три свои записки в другой рукав. Что проку теперь бояться смерти, когда она уже свершила злодеяние?
Никто из присутствующих не знал, что содержалось в этих клочках бумаги, иначе все бы ужаснулись, ибо он написал: «Мое тело», «Мой дух» и «Моя душа». Этим он сжигал себя на погребальном костре Цзян Цин и отправлялся вместе с ней в неведомые дали.
Затем доверенная служанка Цзян Цин Му-пао возложила на священное дерево пылающий факел, и весь костер занялся пламенем. Жар накатил подобно огненной волне, и Цин-чжао спряталась за спиной отца, то и дело выглядывая, чтобы проводить мать в последнюю дорогу. Хань Фэй-цзы, однако, только приветствовал этот огненный прилив, иссушающий кожу и играющий шелком одеяний. Плоть Цзян Цин была вовсе не так невесома, как казалось; все бумаги давно превратились в пепел и унеслись прочь в столбе дыма, но тело все еще шипело, и тяжелый аромат благовоний, повисший вокруг погребального костра, не мог заглушить запах горящего мяса. «Вот что мы сжигаем здесь: мясо, рыбу, мертвечину, ничто. Только не мою Цзян Цин. Всего-навсего оболочку, которую она носила при жизни. Но то, что превращало это тело в женщину, которую я любил, все еще живо, она жива». И вдруг ему показалось, что он увидел, услышал, каким-то образом ощутил, как мимо него прошла Цзян Цин.
«В воздух, в землю, в огонь. И я с тобой».
2
Встреча
– Человеческие существа – странные создания, и в особенности странно их разделение на две половины – мужскую и женскую. Они находятся в состоянии постоянной войны, но в то же время не могут существовать друг без друга. Похоже, им в голову никогда не приходила мысль, что мужчины и женщины суть две отдельные расы с абсолютно отличными нуждами и желаниями, вынужденные сходиться только ради продолжения рода.
– Вполне естественно, что ты так считаешь. Твоя мужская половина – не что иное, как лишенные всякого сознания трутни, вытяжки твоей самости, не обладающие ни единым признаком личности.
– Зато мы идеально чувствуем своего партнера. Люди же придумывают себе вымышленный идеал и надевают эту маску на тело, лежащее рядом.
– В этом и заключается трагедия языка, о моя собеседница. Те, кто познает друг друга посредством одних лишь символических образов, вынуждены дополнять партнеров в воображении. А так как их воображение страдает несовершенством, они зачастую ошибаются.
– Вот где источник их невзгод.
– Отсюда же, по-видимому, проистекает их сила. Твой народ, и мой тоже, каждый в силу своих эволюционных причин, имеет дело с абсолютным неравенством партнеров. Наши самцы и самки, к сожалению, всегда стоят ниже нас по уровню умственного развития. Люди же, наоборот, спариваются с созданиями, которые постоянно бросают вызов их превосходству. Основная причина их вечного конфликта кроется не в том, что их средства связи куда более примитивны, нежели наши, а в том, что они вообще общаются друг с другом.
Валентина Виггин еще раз пробежала глазами эссе, внося исправления то здесь, то там. Когда она покончила с этим, набранный текст неподвижно завис в воздухе над терминалом компьютера. Она была довольна собой, так как только что весьма искусно перемыла все косточки Раймусу Ойману, председателю кабинет Межзвездного Конгресса.
– Ну что, завершена очередная атака на властителей Ста Миров?
Валентина даже не обернулась, чтобы взглянуть на мужа; она по голосу точно определила, что отразилось на его лице, и поэтому улыбнулась в ответ. После двадцати пяти лет совместной жизни они научились не глядя угадывать настроение друг друга.
– Я выставила Раймуса Оймана в самом нелепом виде.
Джакт втиснулся в крошечную кабинку, читая зависшие над терминалом абзацы, его лицо приблизилось к ней настолько, что она почувствовала его дыхание. Джакт был уже немолод; опираясь руками о косяк, он навис над Валентиной, и его дыхание сделалось несколько затрудненным. Ей это совсем не понравилось.
Он заговорил, губы его легко защекотали ее щеку, будто покалывая каждым словом:
– Отныне даже родная мать при виде этого несчастного ублюдка будет подхихикивать в ладошку.
– Нелегко было сделать эссе смешным, – призналась Валентина. – Каждый раз я ловила себя на том, что вновь и вновь обвиняю его.
– Так лучше.
– Знаю. Продемонстрируй я гнев, обвини его во всех смертных грехах, я бы только придала ему значимости, сделала бы его этаким мрачным гением, и Правительственная Фракция еще больше возлюбила бы его, тогда как трусы на каждой планете еще ниже согнулись бы перед ним.
– Куда уж ниже, им и так скоро придется закупать ковры потоньше, – усмехнулся Джакт.
Она рассмеялась, больше из-за того, что щеку начало покалывать совсем уж нестерпимо. Кроме того, ею постепенно начали овладевать желания, которым в данную минуту не суждено было исполниться. Космический корабль был слишком мал (как-никак на борту находилась вся семья), чтобы отыскать подходящее местечко для уединения.
– Джакт, мы почти на полпути от цели. Нужно немножко потерпеть. Во время ежегодных плаваний за миш-мишем нам приходилось сдерживаться и дольше.
– Почему бы нам не повесить на дверях табличку «Не беспокоить»?
– С тем же успехом ты мог бы написать: «Осторожно, двое голых стариков пытаются вспомнить прошлое».
– Я не старик.
– Тебе уже за шестьдесят.
– Если старый солдат все еще может распрямиться и отдать честь, я разрешу ему участвовать в параде.
– Никаких «парадов» до самого конца полета. Осталось максимум две недели. Мы встретимся с приемным сыном Эндера, а затем возьмем курс обратно на Лузитанию.
Джакт подался назад, напряг руки, вылез из кабинки и выпрямился в полный рост – коридор был одним из немногих уголков на судне, где ему удавалось это. Весь процесс сопровождался громкими стонами.
– Ты скрипишь, как ржавая дверная петля, – заметила Валентина.
– Сама не лучше. Я слышал, как ты охаешь и ахаешь, вылезая из-за своего стола. Так что в этой семье не один я дряхлый, плешивый, жалкий старик.
– Проваливай, мне надо транслировать эссе.
– Я привык к тому, что во время плавания постоянно чем-то занят, – пожаловался Джакт. – А здесь все делают компьютеры, и никакой тебе качки, хотя бы самого захудалого шторма.
– Почитай книжку.
– Ты начинаешь беспокоить меня. Хорошо работая, Вэл плохо отдыхает и постепенно превращается в злобную старую каргу.
– Каждая минута, что мы тратим здесь на разговоры, равняется восьми с половиной часам реального времени.
– Наше время на этом корабле так же реально, как и время там, за бортом, – усмехнулся Джакт. – Иногда мне хочется, чтобы друзья Эндера, пролагая нам курс, не задумывались, возможна с нами связь или нет.
– Между прочим, это занимает чертову уйму компьютерного времени, – заметила Вэл. – До настоящего времени только военным разрешалось поддерживать связь с кораблями, идущими на скорости, близкой к скорости света. Если друзьям Эндера удалось обеспечить мне связь, я просто обязана воспользоваться ею.
– Ты делаешь это вовсе не потому, что кому-то чем-то обязана.
Справедливое замечание.
– Джакт, если я пишу каждый час по статье, это означает, что до человечества труды Демосфена доходят только раз в три недели.
– Но ты в принципе не можешь выдавать по статье каждый час. Ты спишь, ты ешь.
– Ты говоришь, а я слушаю. Джакт, убирайся.
– Если б я знал, что, спасая планету от уничтожения, должен буду снова стать девственником, никогда бы на такое не согласился.
Он шутил, но в шутке была доля правды. Решение покинуть Трондхейм было нелегким для всей ее семьи, даже для самой Валентины, а ведь скоро она снова увидит Эндера. Дети уже выросли или почти выросли; они отнеслись к полету как к увлекательному приключению. Они не связывали свое будущее с каким-то определенным местом. Ни один из них не стал моряком, как отец; все выбрали научную карьеру и теперь, как их мать, жили беседами и размышлениями. Они могли вести подобный образ жизни где угодно, на любой планете. Джакт гордился ими, но в то же время был чуточку расстроен, что традиция его семьи, вот уже семь поколений связанной с морями Трондхейма, на нем и закончится. А сейчас ради жены ему самому пришлось отказаться от моря. Покинуть Трондхейм для Джакта означало конец всему, и он никогда не думал, что она осмелится просить его об этом, но она обратилась к нему, и он без малейших колебаний согласился.
Может быть, когда-нибудь он вернется, и океаны, айсберги, штормы, рыбы, дорогая сердцу зелень летних лугов будут ждать его. Но команды его не станет, собственно, ее уже не стало. Люди, которых он знал лучше, чем собственных детей, чем собственную жену, – все они уже постарели на пятнадцать лет, а когда он вернется – если вернется вообще, – минет еще сорок лет. На кораблях будут плавать их внуки. Они даже не вспомнят о Джакте. Он будет чужестранным судовладельцем, пришедшим с неба, а не моряком с запахом и желтоватой кровью окрики на руках. Ему никогда больше не стать одним из них.
И когда он жаловался, что жена не обращает на него внимания, когда он подшучивал над тем, что они за весь полет еще ни разу не уединились, в этом крылось нечто большее, нежели просто желание, обуревающее стареющего мужчину. Понимал он, что кроется за его словами, или нет, но она ясно различила истинное значение шуток: «Ради тебя я отказался от столь многого, неужели ты ничего не можешь дать мне взамен?»
И он был прав: она относилась к себе куда более нетерпимо, чем требовала ситуация. Она приносила больше жертв, чем диктовала необходимость, и от мужа требовала того же. Дело было не в том, сколько обличительных статей напишет Демосфен за время полета. Куда важнее было, сколько людей прочтут и поверят написанному им, сколько потом задумаются, начнут говорить и действовать как противники Межзвездного Конгресса. Возможно, наиболее важную роль играла надежда, что кое-кто внутри бюрократической элиты самого Конгресса благодаря этим ее эссе вспомнит о человечности и тем самым внесет раскол в ряды, сводящие с ума своей казенщиной и холодом. Наверняка кое-кто, прочитав труды Демосфена, изменится. Немногие, но, может, и этого будет достаточно. И тогда, возможно, Межзвездному Конгрессу не позволят стереть с лица Вселенной Лузитанию.
Если же нет, то сама Валентина, Джакт и люди, которые стольким пожертвовали, покидая Трондхейм, достигнут Лузитании как раз вовремя, чтобы развернуть корабль и спасаться бегством или быть уничтоженными вместе с остальными обитателями планеты. Так что не стоит винить Джакта за попытки проводить с ней чуть больше времени. Это полностью ее вина, это Валентина утвердилась в своем решении каждую свободную минуту отдавать делу пропаганды.
– Значит, так: ты повесишь на двери табличку, а я приду и проверю, не уединился ли ты там с кем-нибудь еще.
– Женщина, ты заставляешь мое сердце биться, подобно подыхающей камбале, – ответствовал Джакт.
– Ты так романтичен, когда начинаешь изъясняться как рыбак, – улыбнулась Валентина. – Вот уж дети посмеются, прознав, что ты не смог продержаться и трех недель, чтобы не подкатить ко мне с неприличным предложением.
– У них наши гены. Даже когда мы разменяем вторую сотню лет, и тогда им придется запирать нас в разных комнатах, чтобы мы вели себя пристойно.
– Я разменяла уже четвертое тысячелетие.
– Когда, о, когда же мне ждать вас в покоях, моя Древнейшая?
– Когда я отправлю статью.
– И сколько времени это займет?
– Немного, если ты наконец уберешься отсюда и оставишь меня в покое.
Глубоко вздохнув, скорее притворно, чем в тоске и отчаянии, Джакт понуро побрел по застеленному ковром коридору. Мгновение спустя в направлении, где скрылся Джакт, что-то загремело, и Валентина услышала, как ее муж громко заорал от боли. Само собой, не в первый раз и специально: в первый день полета он случайно ударился лбом о металлическую балку и с тех пор начал проделывать это смеха ради. Конечно, вслух никто не смеялся. Семейная традиция не позволяла смеяться, когда Джакт откалывает очередную шутку, но Джакт вовсе не относился к числу людей, которым требуется внимание и одобрение окружающих. Он был сам себе зрителем. Ни один мужчина не сможет стать моряком и всю жизнь вести за собой людей, если он не чувствует себя самодостаточным. Насколько Валентина знала, она и дети были единственными людьми, в которых он позволил себе нуждаться.
И все равно даже к семье он был не настолько привязан, чтобы навсегда распрощаться с бурной рыбацкой жизнью. Он отсутствовал дома днями, неделями, а иногда и месяцами. В начале совместной жизни Валентина часто отправлялась в плавание вместе с ним – в ту пору они и минуты не могли провести друг без друга. Но спустя несколько лет голод любви уступил место терпению и вере; когда он уходил в рейд, она погружалась в исследования и писала книги, а когда он возвращался, посвящала время только ему и детям.
Дети порой жаловались: «Вот бы папа вернулся домой, тогда бы и мама вышла из своей комнаты и поговорила с нами». «Я была не лучшей матерью, – подумала Валентина. – Это чистая случайность, что дети выросли такими хорошими людьми».
Статья зависла над терминалом. Оставался последний штрих. Под текстом, прямо по центру, Валентина поместила курсор и напечатала имя, под которым увидели свет все ее предыдущие работы: Демосфен.
Это имя придумал для нее старший брат Питер, когда они были совсем детьми, пятьдесят лет… нет, три тысячелетия тому назад.
При одной мысли о Питере она напряглась, внутри у нее все похолодело и вместе с тем обдало жаром. Питер, злой, жестокий человек, чей ум был настолько утончен, коварен и опасен, что он манипулировал ею, когда ей было каких-то два годика, а когда ему исполнилось двадцать, он уже управлял всем миром. Когда они были еще детьми и жили на Земле, в двадцать втором веке, Питер изучал философские труды великих людей прошлого и настоящего, и не просто ради того, чтобы овладеть их идеями – это он схватывал на лету, – а чтобы научиться изъясняться так, как они. Проще говоря, научиться выражаться как взрослый. Когда ему наконец удалось это, он обучил тому же Валентину и заставил ее писать под псевдонимом Демосфен демагогические статейки на политические темы. Сам же принялся за возвышенные мудрые эссе, взяв псевдоним Локк[2]. Затем они запускали свои работы в компьютерные сети и таким образом через несколько лет проникли в святая святых политики.
Что больше всего раздражало Валентину в то время, да и по сей день периодически беспокоило ее (так как даже после смерти Питера не вся правда вышла наружу), – так это то, что ее одержимый жаждой власти брат принудил ее творить вещи, которые, по сути, отображали его характер, тогда как сам он писал проникнутые любовью и миром статьи, которые как нельзя лучше соответствовали ее принципам. В те дни имя Демосфен лежало на ней тяжким бременем.
Все, что она публиковала под этим псевдонимом, несло в себе ложь, но даже эта ложь принадлежала не ей, а Питеру. Ложь во лжи.
«Но не теперь. Это не могло продолжаться три тысячи лет. Я сделала это имя своим. Я написала исторические труды и составила биографии, которые оказали влияние на мышление миллионов ученых всех Ста Миров и помогли изменить лицо целых наций. Это тебе не по плечу, Питер. И это не по плечу человеку, которого ты пытался из меня сотворить».
Однако, глядя на только что законченную статью, она понимала, что хоть и избавилась от власти Питера, все равно осталась его ученицей. Всему, что она знала о риторике, полемике – и демагогии в том числе, – она научилась либо у него самого, либо по его настоянию. И несмотря на то что использовала она эти приемы во благо, она тем не менее по-прежнему манипулировала людьми, то есть занималась тем, что так нравилось Питеру.
Питер стал Гегемоном и правил человечеством на протяжении шестидесяти лет, в самом начале Великого Исхода. Именно он объединил все противоборствующие группировки и общины, чтобы объединенная сила человечества отправила космические корабли в миры, когда-то принадлежавшие жукерам, и дальше, на освоение новых, более пригодных для жизни планет. К моменту его смерти почти все Сто Миров были уже освоены, а к остальным направлялись суда с колонистами. И прошла еще тысяча лет, прежде чем Межзвездный Конгресс снова объединил расселившееся по Вселенной человечество под централизованной властью, но память о первом истинном Гегемоне лежит в основе той истории, которая сделала возможным единство человечества.
Из нравственной пустыни, которую представляла собой душа Питера, пришли гармония, единство и мир. Тогда как наследием Эндера, по мнению человечества, стали убийство, насилие и ксеноцид.
Эндер, младший брат Валентины, человек, на встречу с которым направлялись сейчас она сама и вся ее семья, был мягким, именно его она любила и в детстве пыталась защитить. Он был хорошим. Да, он обладал жестокостью, способной поспорить даже с жестокостью сердца Питера, но ему хватало совести страшиться собственного бессердечия. Она любила Эндера столь же страстно, как ненавидела Питера; и когда Питер фактически изгнал младшего брата с Земли, которой намеревался править и далее, Валентина улетела с Эндером – наконец-то она сумела найти в себе силы выйти из-под власти Питера, довлеющей над нею.
«И вот все начинается сначала, – подумала Валентина, – снова я вернулась в политику».
– Передача, – отрывисто произнесла она нарочито бесстрастным голосом, давая терминалу понять, что это команда к выполнению.
Слово «передача» возникло в воздухе прямо над ее статьей. Обычно, когда она заканчивала какой-либо научный труд, ей нужно было ввести информацию о назначении передачи, переслать статью издателю кружным путем – так, чтобы след не привел к Валентине Виггин. Сейчас, однако, странный дружок Эндера, работающий – сразу понятно – под псевдонимом Джейн, позаботится обо всем за нее; не просто передать сообщение, отправленное с летящего на субсветовой скорости судна так, чтобы его смог расшифровать каждый ансибль, для которого время течет в пятьсот раз медленнее.
А поскольку связь с космическими кораблями обычно сжирала большую часть времени планетарных ансиблей, таким способом посылали лишь навигационную информацию и неотложные приказы. Только высочайшим чинам в правительстве и службе обороны разрешалось передавать пространные сообщения. Валентина никак не могла понять, каким же образом Джейн удается выделить столько ансиблей на расшифровку статей, умудряясь вместе с тем сохранить в тайне источник провокационных документов. Более того, Джейн находила время, чтобы передавать на корабль опубликованные в компьютерных сетях отклики на работы Валентины, сообщая обо всех опровержениях и уловках, которыми правительство намеревалось препятствовать проникновению пропаганды Демосфена в массы. В общем, кем бы ни была эта самая Джейн (Валентина подозревала, что под этим именем скрывается глубоко законспирированная организация, проникшая в высшие эшелоны правительственной власти), она, безусловно, была очень хороша. И смела до безрассудства. Однако, раз уж Джейн с готовностью подвергалась сама – и подвергала всю организацию – подобному риску, Валентина взяла на себя задачу производить на свет как можно больше статей и эссе, настолько сильнодействующих и опасных, насколько это было в ее силах.
«Если слово можно использовать в качестве смертельного оружия, я должна предоставить в их распоряжение весь свой арсенал».