Транскрипт Мазурова Анна

От автора

Рис.0 Транскрипт

Родившись в 1965 году в Москве и окончив институт иностранных языков в 87-м, я пребывала в скверном настроении в Нью-Йорке 91-го, когда одна американка польского происхождения, видно желая подбодрить и одновременно поставить на место, сказала: «А ты потерпи. Всем начинать очень трудно. Дедушка мой, например, впервые в жизни надел ботинки, когда его сюда привезли семилетним мальчиком». И, задыхаясь от чванства, я подумала: удобно иметь таких дедушек, чтоб без ботинок. А если в ботинках? В университет физике учиться – в ботинках, потом в театр оперу слушать – и снова в ботинках. Куда его деть, такого-то дедушку, чтоб быть счастливой?

И вот прошло много лет. Тяжёлым, но радостным, разнообразным трудом переводчика в ООН, в Госдепартаменте, Библиотеке Конгресса, банках, судах, на производствах, военных базах и очистных сооружениях я уже почти заработала на ботинки, вышла замуж, родила детей – двоих, Нику и Матвейку. Приехал мой папа и стал объяснять им, какая замечательная вещь – школьная библиотека.

– Я, – сказал он, – в своё время от библиотеки даже забыл, что я без ботинок, хотя вообще-то стеснялся.

– Что?! – вскричала я.

– Ну да, надо идти в первый класс, а ботинок-то нет.

Пошёл так. Первого сентября говорят: мальчик, в школе нельзя босиком. Мать мне сшила из тряпочки белые тапочки. То есть, до школы я шёл босиком, а то бы они истрепались, а там надевал и ужасно боялся, что в таких тапочках будут дразнить, почему-то, девчонкой. Но речь не об этом, а о библиотеке. Помню… в доме книжек было мало, ну там – полное собрание сочинений Пушкина, Гоголя, Достоевского. Детских книжек не было вообще, Робинзон только Крузо, и к первому классу я всё прочитал раз по тридцать. То есть, я ничего не хочу сказать: «Вий» мне ужасно нравился, «Записки охотника» – бяяяша, бяяяша, – но если ты всё это знаешь уже наизусть?! И не только там бяшу; к семи-то годам я уж и Достоевского знал наизусть. И вот я обнаружил, что в школе есть библиотека. Мне выдали, как сейчас помню, «Приключения Муравьишки». Я вышел на каменное крыльцо, солнце, тепло, я прямо помню, как было тепло ставить ноги на камень (я тапочки снял и читал). Дочитал, возвращаюсь в библиотеку и говорю, а вы не могли бы мне дать что-нибудь другое? Библиотекарша спрашивает: «Что, мальчик, не понравилась книжка?» – «Да нет, очень понравилась, вы извините, я больше так не буду, но я нечаянно всё прочитал». И она поняла, отвела меня в закрома этой библиотеки, и я всё забыл – безотцовщину, голод, ботинки, – я рылся и был окончательно счастлив.

  • Гляжу на грубые ремесла,
  • Но знаю твердо: мы в раю…
(Здесь и везде цит. по учебнику Кобылевина)

– Среди моих учителей особо хотелось бы отметить двоих. Первый был, тьфу-тьфу чтобы не сглазить, человек тяжелый, мрачный, специалист в области пищевой промышленности, вообще умница. Его уроки шли гораздо дальше, чем разница между йогуртом и кефиром. Главное я постиг не на уроке, а на перемене, в те ужасные часы, когда, стараясь не выдавать отчаяния, объяснял Чебурашку, Будулая, Василия Иваныча, и что рвало на родину, и что их доллары – это наши баксы. На послеконтрактном пиршестве, не меняя ни позы, ни улыбки, одним углом рта он отчеркнул: «Не надо. Толкай меня, когда смеяться». А я и тут еще не понял и в благодарность, заменяя текст, рассказал ему про паром на Феррис Айленд и двух голубей на крыше Центра Мировой торговли. Я так приноровился, что по количеству букв у меня сходилось, как в кроссворде. Мой пищевик оживал в строго назначенную секунду, будто его действительно толкнули в бок или дернули за веревочку. Пока я вымерял развязки, с меня сошло семь потов, но я искренне гордился их дружным смехом, любовник-инженю совпадением оргазмов. А потом вдруг взглянул на своего специалиста и обмер, как он равноудален сейчас от Мики-Мауса и от Чебурашки. В тот момент, как переводчик и жрец, я раз навсегда усвоил: мое дело курить фимиам, а не вонять над полированным столом паленым рогом подлинной жертвы.

Вторая – министерская дама – сказала: «Да вам не надо этого понимать. Вы просто переводите». Крупная женщина, она попалась в этот самый полированный стол, как жук в эпоксидку. Панцирь, несгибаемый бордовый костюм, позволял ей смотреть и слушать только перед собой. Мое боковое бормотанье ее раздражало. За ящиком костюма угадывались очертания рояля, скрывающего стальные струны. Для тех, кто поважней, она отодвигала и разворачивала стул, меняя угол своего исключительно фронтального восприятия. В остальное время смотрела на руки, сложенные поверх лужи собственного отражения. Единственное, о чем я мог тогда думать (и мне было странно, что кто-то другой мог думать не об этом): что будет, когда она придет в гостиницу и выпустит из костюма эту массу, три промасленных коржа живота, плечи, моментально оседающие без ватных эполет, спрессовавшиеся в туфлях пальцы, измученные, как корни бонсая (держать-то им приходится не бонсай, а настоящий дуб). Отстегивает свинцовые серьги, и уши с наслаждением вытягиваются, как у плывущего слона. Брякают на трюмо кольца, и вся конструкция расползается подобно бочке, с которой сбили обруч. То, что там внутри – износившийся мотор, не знающий иных путей, кроме как в гору и с прицепом, пожалуй, с удовольствием продолжил бы самороспуск плоти, но хозяин здесь не он, и даже перед телевизором вся эта китовая туша продолжает сидеть одним куском, вдыхать, выдыхать, потеть, встрепёнываться за орешком, вся эта масса удивительно нанизана на одну-единственную жизнеутверждающую струну: в целях немедленной иррадикации принять за основу проект распределения бюджета, я своим специалистам давно говорю, у меня их по области двадцать четыре, я им говорю, а область у нас большая, что надо, я помню, я сама была молодым специалистом, ну это давно, в шестидесятых, и мы тогда поехали в Калинин, сейчас это Тверь, очень, кстати, красивый город, но ладно, сейчас не будем отвлекаться, хотя я очень хорошо помню эти первые поездки – вообще, если все это порассказать, особенно в нашей профессии…

Крупная женщина, бордовый костюм, но, повинуясь ее совету, я все забыл. Я помню только имя. Людмила Ильинична. Вы спросите, что мне в имени? Всё. Я забываю лица, но никогда не забываю имен. Люблю имена белков и аминокислот (хотя, впрочем, не все одинаково) и в часы досуга гуляю в них, как в лесу: с веток свешиваются сочные, спелые узуфрукты, под ногами перекрестно опыляются hic-et-nunc, мужские лиловые, желтые женские, деловито снуют членистоногие мультипликаторы Ебетды, федеральным экспрессом мчатся белоголовые орланы, где-то вдали заливаются чумовым лаем луговые собачки, и вдруг раздвигаются ветки, и, тяжело поводя боками, на поляну выходит multipara granda. Они нередки в этих краях, но все равно это как чудо, она пятнистая, крупная, с влажными ищущими глазами, в этот сезон им особенно не хватает кальция. Популяции циркулирующих штаммов клубятся сегодня над самой землей, это к дождю, к соплям, к тому, что отныне – и к этому остается только привыкнуть – короче день. Вокруг лысая болдинская осень, и настроение меняется каждую минуту с освещением, влажностью, направлением ветра, вот это – трепетание-мерцание желудочков, а это – усталость металла, и так пока не наступит навигация в условиях полной белизны. Главное, ничего не понимать – переводите и смейтесь вовремя. Эти двое приоткрыли для меня дверь в мир, в котором я теперь живу как переводчик и как человек.

…А, можно, я передам привет? Чтецы, болтуны, графоманы, дорогие гости и участники, ваша честь, прошмыгнувшая у вас в глазах до первой мышеловки, лектор-индус, пронесшийся мимо меня, как комета (я не могу медленнее, мне обещали тридцать минут, а дали пятнадцать) – бедняга, он даже «бизнес» выговаривал как «бизинес», и тогда я хотел его высечь, а теперь высек бы в камне, – надо бы передать патриотический привет Роме, всем загубленным ученикам, экскурсантке из магазина (мне все хочется назвать ее Соня, хотя и надеюсь, что все обошлось), еще не рожденному чуду маленькой княгини борделя, даме без собачки с перевязанной рукой и чахоточным румянцем неизлечимого солецизма, почтовым голубям просвещения, выжившему из ума репетитору моего детства, которого я все пытался уличить: «У вас не сошлось с ответом!», а он отвечал: «Друг мой, это только арифметика, а мы занимаемся физикой. Хороший учебник специально дает неправильные ответы, чтоб научить вас думать», и так я выучил принцип работы со словарями: ищи условий задачи и не надейся, что можно списать ответ, – и вообще много, много народу, други и учители, мыслю: ад есть невозможность более творить иные миры и согласие жить в этом, вместе со всеми.

1

Муравлеев высклизнул из зала, на ходу распихивая ручки и бумажки по карманам, чтоб ни с кем не прощаться и не выслушивать всегдашних «как вы все это ловко» и «главное, быстро так, не думая». Ему, наконец, поперло. Каждый день он вставал утром и ложился по вечерам, то есть, его постепенно отпустил страх. С работы он приходил в темную, как икона, старухину квартиру, от порога лишенную перспективы: казалось, шагнешь и врежешься лбом в стену. Но нет, там, сквозь нарисованный очаг с нарисованной чесночной похлебкой, он научился различать дверь в кукольный театр. Действительно, вертеп, и старуха была очень недовольна – невыносимые окурки в блюдечках, водоворот покинутых штанов у постели, сама постель, зараженная плодящимися словарями, и, главное, бумаги, бумаги повсюду. На подоконнике, откуда они иногда принимались лететь в щель приоткрытого окна, но далеко не улетали, застревали в решетке, встав поперек, как кость в горле, и быстро покрывались уличной копотью, становились не только черными, но и жирными, будто в них заворачивали колбасу. Бумаги на полу, покрывавшиеся совсем другой, сухой и твердой, пылью; бумаги на стуле, которые не столько пылились, сколько мялись (по-видимому, постоялец на них сидел); бумаги на столе, чуть чище и свежей, однако понятно, какая участь ждет и этих, если они не уйдут письмом. Постоялец предоставлял каждой ничтожной бумажонке жить до старости и умирать естественной смертью, уступая молодым свое место сначала в принтере, потом на столе, на стуле, в постели, а уж с подоконника им был один путь смешаться с гумусом под ногами. Но старуха, не растрогавшись, ежедневно готовилась сделать Муравлееву замечание. Когда она решилась и взглянула на него в упор, то чуть не отпрянула: Муравлеев был уже не жилец. Так, по инерции отбывал последние деньки. Сам он ни о чем еще не догадывался, старуха же, с многолетним опытом квартирной хозяйки, немедленно засела за новую партию пригласительных билетов. Жизнь заходила на новый круг.

Муравлеев входил в дверь и на факсе сидела синяя птица с длинным, как банное полотенце, хвостом. Муравлеев пикировал хвост, заправлял картридж новым рулоном – машину, печатающую деньги – и садился ждать прироста. По тону электронных запросов он догадывался, что пора повышать цены, но, покосившись на птицу, решал избегать пока резких движений и аккуратно писал в ответ, ни словом не упоминая прибавки за срочность. Когда звонил телефон, он все более уверенно шел отвечать в коридор, зажав в руке бумажку с цифрами – за день, за полдня, за дорогу – чтобы не сбиться и не начать мямлить. «Так, пожалуй, я и налоги платить начну», – шутил он с собой. Муравлеев обзаводился хозяйством. Он разбивал директории, как грядки, ему работалось как никогда, будто за окном стоял не развязный, раззявившийся март, а прозрачная осень, отпускающая на волю уже одним тем, что больше ничего не попишешь. Рядом, верные, как лопаты, как грабли, большое самодельное сито, неоценимое в условиях каменистой почвы, стояли его словари, справочники, полезные книжонки о том о сем, антикоррозийной защите, генных мутациях. Он с наслаждением откидывался иногда от компьютера на спинку стула, расправляя плечи и до предела заводя руки за спину, всем корпусом ощущая приятное мускульное натяжение, оттягивал назад голову, чтоб насладилась и шея, задирал пальцы ног, выставляя пятку, чтобы размять ноги, и чувствовал себя сильным, здоровым, славно поработавшим, особенно когда внизу экрана скромно стояла цифра сорок четыре – сорок четыре страницы! Хотя, конечно, несплошной текст: там кое-что таблицы. И несмотря на жесткую городскую пыль (а после сигареты казалось, что он этой пыли еще и наелся) и преисподний грохот улицы, он сладостно вытягивался всем телом в длину, под стол, оживая каждой клеткой, будто с полным правом на отдых гуляет по разбитому им цветнику где-то в тиши и прохладе.

И как будто приятно взмокший после садовых работ бежит освежиться на речку, Муравлеев открывал другой директорий, для рыбы. Рыба была упакована плотно, файл за файлом, все, что может понадобиться рабочему человеку – рыбы водительских прав, коносаментов, аккредитивов, всевозможных доверенностей и поручительств. Стоит вставить десяток слов – фамилию, дату, товар – и документ готов. Это тебе не сорок четыре страницы целины. Здесь ему грела душу надежная повторяемость всего сущего, на экране мерцали звездные рыбы судьбы – стандартные свидетельства о рождении, смерти и браке, рыба-кит дипломов об окончании и отличии, жирный, ленивый лещ контрактов, разделанный на удобные в обращении параграфы, послужной Муравлеевский список – певчая рыба, выводящая убедительно и сладко, и, наконец, рыбы доброй надежды – Муравлеевские счета с просторными, незаполненными садками товаров и услуг, как будто Муравлеев еще рассчитывал в этой жизни научиться печь пиццу, менять тормозные колодки или крахмалить воротнички.

Поскольку все это еще было для него внове, рыба в директории была самая свежая, пахнущая еще не рыбой, а чистым живым телом. Взять те же водительские права: он еще помнил вот этого Николая Щелкунова, родившегося в…….году в Каменецк-Уральске. Пьяный, застенчивый Щелкунов с черными руками толпился в прихожей, хотя был один, бережно, неумело принял на руки страницу перевода, заглянул в ее белое, наивное, ничего еще не выражающее личико – и влюбился. В другую эпоху предстояло жить этой странице – в эпоху, когда веселый, посвистывающий Щелкунов погрузится на необъятный трак и повезет товар на другой край континента, по штуке за перегон (хотя окончательная сумма зависит от стоповеров), с напарником, сладко храпящим в глубине машины. И в прихожей так сгустился розовый туман, что Муравлеев испугался сглазу, и когда Щелкунов благодарил, едва удержался от положенного в таких случаях больничного напутствия: «Рады, что вам понравилось, но не попадайте к нам больше». Берегись этого храпящего напарника, Щелкунов из Каменецк-Уральска! Он может так же захрапеть, когда в глубине машины доверчиво раскинешься ты сам. Он, конечно, тоже поломается, но не так, как ты, когда тебя сбросит с полки и начнет катать, валять и бить об стены внутри медленно, кинематографически переворачивающегося грузовика. И везде, куда ты ни войдешь, если там сижу я с блокнотом – это для тебя дурной знак. Знак, что ты стоишь здесь, закованный, как рыцарь в броню, после семи операций, доказывая, что ту зарплату ты все-таки заработал своим горбом. Или знак, что, несмотря ни на что, ты еще празднуешь международное восьмое марта, и потому девятого стоишь в суде по обвинению в террористических угрозах. Что такое террористические угрозы? Переводчик вам сейчас объяснит. Это когда вы гоняетесь за женой по дому на инвалидной коляске, с кухонным ножом в руке, выкрикивая: «Я на тебя, суку, жизнь угробил!» Так что лучше нам никогда не встречаться, Щелкунов.

Как-то Фима, от скуки не находящий себе места в муравлеевской келье, мельком взглянул на компьютер – и замер, как гончая. Открытый перевод был еще не рыбой, а только человеком. Для того, чтобы проделать его обратную эволюцию, еще только предстояло обобщить и очистить документ от особых примет. Не у всех же, к примеру, отмечен класс Е, с прицепом, а даже наоборот, практически у всех класс В, до 3500 кг и 8-ми мест, включая водителя. Так что оставить предстояло уж никак не частное, а только самое общее: до 3500 кг.

Муравлеев стеснялся работать при госте, но Фима с такой жадностью уставился в экран, что Муравлеев почувствовал – от него ждут действий. Он высветил и одним щелчком выбил из документа фамилию. Фима подскочил.

– Что ты делаешь?! Это же ценнейшая информация!

Муравлеев пришел в некоторое замешательство, не понимая, каким образом слово «Щелкунов» в водительских правах может быть ценнейшей информацией.

– Через тебя же идет весь поток! – мистически пояснил Фима. Однако Муравлеев, хорошо зная Фиму, сообразил, что не тот поток, который в дзене. – У тебя собран… банк! Да ну просто банк полезных людей! Массажистов, настройщиков….

– Экономистов, искусствоведов….

– А что! И искусствоведов, – с вызовом подтвердил Фима. – Ты интирио-дизайн знаешь, нет? Тот же констракшн. Покрасить, оформить… Да что далеко ходить, взять хотя бы нас: Ирка второй месяц учительницу музыки ищет. Потом, педиатра хорошего надо? Надо. Посоветоваться там или что. Причем все нормальные педиатры – без лицензии… Ты же сидишь на золотой мине!

– Моя золотая мина, – с нажимом повторил суеверный Муравлеев, но Фима, невнимательный к билингвальным эффектам, и тут ничего не заметил, – в том, чтобы заготовить себе болванок побольше и дальше уже щелкать все эти справки сотнями, ни о чем не задумываясь.

– Во дурак! – необидно резюмировал Фима. – Я же тебе советую, как перестать заниматься всей этой херней! – Ионневольно взглянул на кишащий вокруг бумажный зверинец.

Но, разумеется, Муравлеев, отказавшись от блестящей идеи создать у себя на дому биржу труда, и впредь продолжал пропалывать директорий от дубликатов. На что ему столько Лютых, Ботниковых и Чередниченко, если все они, как один, расторгли брак в_году? А уж сколько их родилось и сделалось преподавателями математики и информатики, и сосчитать нельзя. Но иногда фимино предложение сыграть в банчок развлекало его в длинные, трудные, упакованные срочным переводом ночи. Как бьется коммерческая жилка в человеке! Вроде того старичка с мебельными ордерами… Что ж, логично, ведь это только сейчас они ловчат, изворачиваются, изобретают велосипед, открывают америку, а, надо думать, вернется им всем и хозяин (надо думать? или не надо?) и востребует каждого в изначальном профессиональном качестве и состоянии. А тут и Муравлеев с картотекой, и всех на перекличку. «Шишкин, столяр!» «Есть!» «Коноводов, автоугонщик!» «Так точно!» В сторону, хранителю картотеки: «Ты знаешь Фауста?» «Он доктор?» «Он мой раб»…

Муравлеев был счастлив: у него устный перевод чередовался с письменным, как мышечное возбуждение и торможение, и такого физического согласия членов он не испытывал давно. Он настолько обнаглел от благополучия, что к нему вернулись усвоенные с детства привычки роскоши. Так, придя в гости, тут же снимал с полки книгу и погружался в чтение. Спустя какое-то время приближался к столу, наедался, дочитывал и уходил. Правда, в дверях долго благодарил за прекрасно проведенный вечер. На массовых сборищах совсем оставил дурацкое дело улыбаться и отчитываться, кто ты. В общественных местах снова стал практиковать франкловскую методику прояснения смысла – огрызнется кто-нибудь: «Здесь очередь!», а Муравлеев терпеливо проясняет: «Вы хотите войти передо мной?». И терапевтический эффект не замедлял сказаться: с полсекунды больной стоял как громом пораженный, затем лицо его прояснялось, и он принимался усиленно, с облегчением, благодарить.

Только там был один фокус. На первый этаж лифт приходил уже полный, к нему кидалась толпа, и совершенно напрасно. Очевидно, внизу был еще и подвальный этаж, и чтобы попасть наверх, надо было садиться вниз. Но никто не решался заставить себя ехать вниз, когда нужно наверх: каждый раз, когда на площадку прибывал идущий вниз лифт, на него никто не смотрел, а через минуту он возвращался уже в восходящем движении, и сесть в него было никак не возможно. Проезжая мимо раскрасневшихся штурмовиков в грохочущем, самодовольном ящике, являющем одновременную метафору карьерного роста, христианского смирения и бахтинского карнавала, Муравлеев думал: какая чудовищная многозначность, не дай Бог в переводе!

Игорь Груздь, записанный в накладной, уже ждал, как девочка сдвинув короткие квадратные коленки. Печальный недокормыш с тревожными глазами, он всегда уже ждал (наверное, поднимался пешком) – в приемной, на светофоре, и в эти лишние пять минут с ним случались всякие неприятности.

– Сколько на ней было миль?

– Уже не помню.

– Больше ста тысяч?

– Конечно!.. В отличном состоянии машина была.

В оптимальной кондиции, – переводил Муравлеев.

– Вы ударились чем, обо что?

– Вот этим об эту штуку.

Плечом, – переводил Муравлеев. – О стойку водительской двери.

Так Груздь познакомился с доктором Львив.

– Она говорит… на вашем языке?

– Да!.. Замечательный врач.

Доктор Львив надела ему ошейник на шею, пояс на поясницу, повинуясь груздевым жестам, разъяснил Муравлеев.

– Вы носили его все время?

– По ночам. А когда дома никого не было, то и днем. Но когда выходил – снимал. Не хотелось, знаете ли…

– И долго?

– Месяца два.

Доктор Львив назначила массаж, прописала лекарства…

– От чего? Не знаю, я же не специалист… Как назывались? Не помню. Их было три или четыре… Нет, не сохранились. Названия были на бутылочке, я ее выбросил, когда кончилось лекарство…Адреса не помню, но могу подъехать и узнать. Там на углу МакДональде.

«На углу МакДональде», – тщательно записала стенографистка, а стряпчие продолжали стряпать:

– Была ли у вас постоянная работа на день аварии?

Это как посмотреть. Да, он работал в компании, развозящей продукты, как раз второй день – водить грузовичок, помогать разгружать лотки, – а после этого второго дня работать больше не смог, так как стал не в состоянии поднимать тяжести: заключение доктора Львив.

– А сейчас вы работаете?

Да, вот название компании, произнести не смог, достал карточку, чтобы все списали в бумаги. Скосив глаза, списала и стенографистка. Компания находилась в городе Амстердам, а, может быть, Стокгольм. И далеко ли туда ездить? Да часа три, если нет трафика. Адвокаты тепло улыбнулись на слово «трафик», мелькнувшее в горном потоке варварской речи, but sharks would be sharks:

– И что, каждый день сами ездите?

Он успел – выправился, сориентировался: нет, я живу в гостинице, домой приезжаю только на выходные. Конечно, я не могу столько часов за рулем, каждый день. Доктор Львив…

– А кем вы там работаете?

– Программистом, – скромно отвечал Груздь.

– У вас есть образование программиста?

– Да, я получил его уже здесь.

– И где же вы его получили?

– В компьютерной школе.

– Адрес?

Груздь на мгновение замер.

– На углу «МакДональде»?… И что же вы там делаете? Как программист?

– Я создаю аппликации для базы данных, – с достоинством отвечал Груздь.

Немедленно вслед за этим его начали теснить: чего вы не можете делать после аварии такого, что могли делать до? Он отвечал:

– Я не могу двигать мебель.

– Отвечайте серьезно. Повторяю: есть что-нибудь, что вы могли делать до аварии, и не можете делать после нее?

Он сказал: «Я не могу брать на руки ребенка», – и заплакал. Адвокаты принялись утешать его. Они сказали ему: «Ничего-ничего, вы отлично отвечаете», как фигуристу на скользком льду.

Стенографистка строчила, не отрываясь. У них аппараты, вроде кассового, ну очень похоже: такие же получаются крючки, понятные только товароведу (еще одна профессия для Фимы) на ленте, тоже очень похожей на чековую катушку. (При случае уточнить: как называется такая бумага? Такая катушка?) Смотря кто клеймал. Это они тоже могут прочарджить? Да не должны больше чарджить. А почему на него биллы шли? Ну и что, что шли? Поезд ушел. Поезд ушел, а биллы приходили. А у стенографистки, как назло, перерыв. Сколько ценного текста пропадает. По протоколу она же, эта же стенографистка, приводила его к присяге. Клянетесь ли вы переводить не щадя своих сил, без пропусков, без запинки, а быстро так, не думая? Или что-то в этом роде. И Муравлеев говорил: «Клянусь».

Иногда она ошибалась и зачитывала не ту присягу: «Клянетесь ли вы говорить правду, полную правду и ничего, кроме правды, да поможет вам Бог?»

Муравлеев прикидывал, поможет ли. Переводил глаза на подопечного. Иногда адвокаты, краем уха слыхавшие о диалектах, предлагали Муравлееву удостовериться, что они с Груздем совместимы. Раз-раз-раз, – бесцветно, чтоб в голос его не прокрался какой-нибудь диалект, говорил Муравлеев, – проверка связи, как слышно? Груздь терпеливо молчал и в конце концов отворачивался, чтоб ему не мешали собраться с мыслью, но звук все равно доходил без помех:

– Мочу варили?

– Варили.

– Выкипела? Во сколько?

– Не знаю точно, спала.

– Зачем?

– Устала после работы.

– Мочу зачем?

– В лечебных целях, по Галахову.

От скуки Муравлеев перелистывал лежащую тут же на столе небольшую подборку оздоровительной литературы. Вот, например, очень дельное упражнение на укрепление позвоночника: встать спиной к косяку двери и обнять косяк лопатками. Отдохнуть, обнять снова. Больше всего потряс керогель – затвердевшие сопли, которые, оказывается, все мы носим в голове, до полкило затвердевших соплей, которые предлагается размягчать и выводить серией специальных упражнений (опустите голову в тазик с ледяной водой и, подержав с минуту, перенесите в тазик с горячей).

– Что, пить?

– Да нет, мазаться.

– Везде?

– Нет, только где болит.

– Обязательно своей или любой?

– Ну что вы, ей-богу!

(Убрать из протокола как ответ не по существу.)

– Итак, что мы имеем: ущерб, нанесенный домоуправлению в виде аммиачного запаха…

– Зачем вы сказали, что моча? – перевел Муравлеев. – Выкипело и выкипело. Может, там бульон был?

– Существуют санузлы, которыми должны пользоваться жильцы, вместо того чтоб в отдельных контейнерах и сосудах, в неизвестных нам целях, подвергать термической обработке…

– Бульон! Вы бы слышали запах на лестничной клетке…. Хорошо Галахову на природе – на даче выпаривать, в бане…

Он смотрел, как бесстрастно из-под пальцев стенографистки струится рулон отрепетированных признаний, как подробно, в мельчайших деталях, простыми средствами да и нет, почем и когда, вырисовывается картина. В ней, как в хокку, написанных тушью, стояли деревья, рождались дети, скрипели колодцы, брехали собаки. Каковы последствия травм? Я стала нервной и злой. Я не сплю по ночам. Я плачу. Что прописала вам доктор Львив? Транквилизаторы. Не помогают. Я могу предъявить фотографии той стремянки. Не могу мыть пол, двигать мебель. А раньше вы часто двигали мебель? Ходить по магазинам, носить, поднимать руку, дотягиваться до верхней полки. Еще что? Значит, это… Говорите ВСЕ. Жить с женой. Как вы нашли врача? Врача порекомендовал Павлик.

Pavlik, – старательно записывала стенографистка.

А он все ставил и ставил меня в ночную смену, менять белье, переворачивать тяжелых больных, вкалывать, как в Африке. Так что выкидыш произошел по причине расовой дискриминации. Даже и доктор Львив… А там как раз не горел фонарь. Я вот так наступила… Вы ударились? Чем, обо что? Вот этим об эту штуку. Затылком о подголовник. Коленями о панель управления. И? Рентген, доктор Львив, тяжести, пол, с верхней полки. Вы недоговариваете? Совершенно расстроился секс. Толчок. Меня спасла жевательная резинка. Иначе я тут бы перед вами не сидел. А так я уронил ее изо рта и наклонился поднять. Смещение позвонка в поясничной области. Шея. Вот это плечо. Как бы вы оценили удар по шкале в десять баллов? В десять баллов. Как бы вы оценили боль по шкале в десять баллов? В десять баллов. Как бы вы оценили последствия травм по шкале в десять баллов? В десять баллов. Мой врач, как ее… Доктор Львив, – перевел Муравлеев, не дожидаясь, пока вверх дном перевернут все папки. Уж вам-то не стоило бы вставать в позу, – на прощанье заметил ему адвокат. – Сколько я даю вам работы! А разве я встаю в позу? – искренне удивился Муравлеев. В речи истца со жвачкой был какой-то мелкий дефект, вроде трели, форшлага: затылком-ёбенеер, об, ёбенеер, подголовник. Что бы такое могло это быть? Муравлеев поставил слух на аварийку, стиснул челюсти – Е-Б-А-Н-Ы-Й В Р-О-Т. Sic. Как же быть? Ну ладно, не заикаюсь же я, когда перевожу заику. Впрочем, может и зря. Ведь вдруг это последствие травм? Или вдруг несет смысловую нагрузку? Тьфу, опять вниманье к детали, минимальные пары sic-sick, способность к принятию решений, а ведь специально избрал для себя грязный, потный физический труд, чтоб зато никогда ни с чем этим не приходилось возиться.

Стенографистка все оплетала шнурами, один к электрической кассе, другой к микрофону, откуда ведется запись, плюс пара шнуров, назначенья которых никак не понять, садилась на свой насест, заносила лакированные руки, и сам собой из-под пальцев бежал божественный текст, его бы печатать томами и продавать, тогда не понадобится специально писать книжек, ни по орфоэпии, ни про любовь. И фильмов бандитских тоже не надо.

Мальчик ждал на балконе. Начинало темнеть, и обещанный срок давно вышел. Наконец, он увидел, подъехал отец. Он хотел закричать, но не успел. Нет, они не остановились. Та машина проехала мимо. А отец повис на двери в подъезд. Да нет, ну что вы! – отвечала она на вопрос страховой компании. – Он был маленький клерк, не каскадер, не космонавт, какой там профессиональный риск. Так, случайно застраховался на десять миллионов.

Груздь за столом сидел совершенно бездумно. В такой духоте, тесноте и давке (так и толкают, так и стоят за левым плечом), в безумолчном хоре чужих голосов терялась нить. Только специально обученная парка (вон, за кассой, оплетенная тысячей проводов) все тянет и тянет, как шелкопряд, но, несмотря на разницу в диалектах (машина ткнулась в поребрик… в поребрик?., ну, в бровку, и у нее отвалились колеса), Муравлеев читал молчанье Груздя, как открытую книгу:

А где компания? – Да, кажется, в Стокгольме. -

Вы что, не помните? – Нет, визуально помню,

Но я могу подъехать, посмотреть,

Там на углу «МакДональде»…. В Амстердаме!

Да, точно, не в Стокгольме, в Амстердаме,

Но тоже совершенная дыра:

Искусственное озеро и утки,

Вдоль берега дощатый променад,

Салон для новобрачных и химчистка,

Еще в окне висел такой плакат

Гуашью, от руки: «All Books Must Go!»,

А я тогда совсем ни в зуб ногой,

И, помнится, так даже и не понял,

Что закрывали книжный магазин

И напоследок – все на распродажу.

Я думал, там кружок, ячейка, секта,

Назад к природе, что-нибудь такое…

(А правда, что мормоны – многоженцы?)

Но внутрь туда никто не заходил.

Там вообще, на этом променаде

На доски вылезали только утки

И тишина такая…. Только флаг

Трехцветный разорялся, как трещотка:

Естественное дело, у воды

Плюс на холме – конечно, будет ветер…

Я проработал там всего два дня.

Ничего, без рифмы как-нибудь справлюсь. Но тем временем парка спохватывалась. Пока Муравлеев соображал, сможет ли он сказать правду про нестерпимую боль в пояснице, фонари, аптеки, стремянки, правила уличного движения, по шкале в десять баллов полную правду про секс и ничего, кроме правды, про руки, сцепленные наручниками за спиной (вот кто делает упражнение по Галахову непрерывно) и беременную хозяйку борделя, кутающуюся в себя, как в шаль (массажистки-свидетельницы сбежали, можно, конечно, и просто считать показания по бумажке – не показания, а Овидий! – но прокурорам хотелось прищучить вживую, брала такая досада, она же только сидела, отдуваясь, время текло у нее не так, как у этих мужчин), проходила целая длинная секунда, и стенографистка зачитывала правильную присягу. Муравлеев клялся, и перед ним, прижав палец к губам, возникал блаженный Иероним Стридонский, покровитель всех переводчиков, а Груздю тем временем объясняли:

– Вы знаете, что такое депозиция? Это дача свидетельских показаний под присягой.

В конце депозиции неизбежно наступал момент, когда допрошенного информировали, что теперь кассовые закорючки будут переписаны в виде слов, слова переплетены в виде брошюры, и так называемый транскрипт с показаниями будет в качестве доказательства фигурировать на суде – он же давал присягу, верно? Этот момент был всегда равно неприятен Муравлееву и Груздю: прокрутив в голове сказанное, оба одновременно приходили к выводу, что, с одной стороны, наговорили много лишнего, а, с другой, не сказали главного. А тут зато Pavlik, которого теперь не вырубишь топором. Этот Павлик во всех транскриптах. А кто увез вас с места происшествия? Павлик. А кто был свидетелем? Павлик. А как фамилия Павлика? Да как-то я никогда не… Стенографистка держалась уверенно, а между тем она вряд ли успевала записывать то, чего Груздь не успел сказать или Муравлеев перевести, хотя вид у нее был такой, будто транскрипт получился самый исчерпывающий, оставалось лишь поражаться этому неслыханному в литературе самодовольству. Но чего в самом деле не мог ей простить: из-за нее не успел правильно присягнуть.

С течением времени он начинал сдавать. Вы или кто-либо из членов вашей семьи, вы подавали, или вам предъявляли… Но тут уже она ответила да, и стало поздно переводить то, а нужно уже было переводить это. Вы были когда-нибудь стороной по делу… или кто-нибудь из членов вашей семьи? Муравлеев опять не успел. Иск на возмещение личного ущерба? Участвовали? взял быка за рога Муравлеев. Сначала глагол, быстро подумал Муравлеев, являлись ли вы, или кто-то из семьи вашей, одной из сторон в… В следующий раз Муравлеев забраковал «являлись» и сказал просто «вы были…», а потом подумал и добавил «или кто-нибудь из членов вашей семьи был?» и опять бездарно истратил время.

Он прыгал и прыгал, каждый раз задевая барьер копытами, и чем больше примеривался, тем радикальнее сбивал планку. Никому не было до этого никакого дела, шла мирная, будничная вольтижировка, даже неугомонный истец забылся нервным, вздрагивающим сном. Борьба и нахрап ему только предстояли, не следить же, в самом деле, за отбором присяжных, заунывным, как песня в степи. Все они, все до одного, когда-нибудь в жизни предъявляли иски по возмещению физического, морального или материального ущерба. Им разбивали машины, их неправильно лечили, травил начальник, обманывали в магазине. Life is a bitch. Но кто-то же должен за это ответить? Это приходило к ним естественно, как чередование вдоха и выдоха, фазы луны, которую после материального, морального и физического ущерба распирает, пучит, бросает в рост, money commutes, как дурак на работу, с работы, мирная дрема в тепле электрички, пока… Телефон! Вместилище чувства востребованности средой, единственный орган, путешествующий по телу, то оживет в нагрудном кармане, то где-нибудь над бедренной костью, в кармане брюк, а то и в другой комнате, орган, который первое время включаешь и выключаешь, словно бы набрасывая платок на клетку с попугаем, но со временем, приучив к общему (строгому) режиму тела, можешь вполне рассчитывать, что он будет возникать по расписанию, как аппетит, усталость, сонливость, вялость, алкогольное возбуждение и снова усталость, сонливость, вялость, что-то беспокоит меня телефон, что-то он взыгрывает, пойти бы провериться, лечь на обследование, хотя что они мне скажут, из мрачного медицинского юмора? Скажите спасибо, что взыгрывает? Если проснулись, и у вас ничего не звонит, считайте, что умерли?

Звонила фимина жена, просила посидеть с ребенком. Вот еще новости! Фимины штучки. Лифт дрогнул, вошел в пазы, и от этого незначительного сотрясения в мозгу у Муравлеева из цветных кусочков сложилась фраза: «Выступали ли вы или кто-либо из членов вашей семьи истцом или ответчиком по делу о возмещении личного ущерба?» Он тут же прошелся по ней языком, чтобы склеить на века, поднял глаза и увидел Фиму, курящего на лестничной клетке. В распахнутой двери у зеркала стояла Ира, нервная, злая, юбка сзади оттянута ниже, чем спереди. Железная женщина, даже в невинно плещущейся поверхности зеркала, чуть глубже ее непосредственного отражения – вечно с лихорадочными пятнами какой-то аллергии или чистой злобы, со втянутой шеей, с редеющими волосёнками – стояла красивая железная женщина, и время от времени кто-нибудь замечал это. Фима же, тот вообще видел это отражение непрерывно, только его и видел, только и делал, что, дрожа от ужаса, следил за малейшим движеньем своей Горгоны в лоснящемся боку холодильника или в узкой полоске кухонного крана. Кроме него он не замечал вообще ничего: ни обвисших подмышек, ни того, что эта пятнистая злоба – давно уже не тот праведный гнев и неутолимая жажда истины, которые когда-то так поразили его воображенье, а просто злоба и неутолимая жажда крови, не обязательно его, фиминой, но кто же еще подставится? Если бы Фима хоть раз не испугался прямого взгляда на жену, ему так же очевидно, как всем остальным, сделалось бы, что Ира – всего-навсего стерва, плохая хозяйка, человек с тяжелым и мрачным характером, но он решительно не понимал, насколько его ситуация обратна персеевой. Впрочем, почему дурак? По-своему счастливый человек. Романтик. Дрожит, но сидит на своем куске мрамора… Из кухни донесся капризный голос их Ромы: «Любительскую!», и Ира тут же смягчилась, пятна рассредоточились со скул по остальной морде, посветлели, порозовели: Рома вовремя выступил с любительской, как раз к приходу Муравлеева. Ира гордилась, что мальчик знает любительскую, докторскую, вообще слова, один раз даже сказал Муравлееву: «Посмотри, как я ныряю! Ты будешь писать кипятком!» И Ира тогда расцвела и даже сразу оставила идею научить мальчика обращаться ко взрослым на вы и по имени-отчеству. Резко изменила курс на хамскую, непозволительную, высоко идиоматичную фамильярность.

Рома вывалил лего на пол.

– Давай ты будешь человек, и я буду человек, – сказал Рома и подал фигурки без рук. У муравлеевской не было еще и головы, и Рома попытался заменить ее рюкзаком, но рюкзак не подходил. – Теряются, – объяснил он. После рабочего дня Муравлеев понял как нельзя лучше.

На ночь Ира велела Чуковского.

– Я пришью ему новые ножки, – декламировал Муравлеев.

– Где возьмет? – немедленно спросил Рома.

– Купит, – туманно ответил Муравлеев.

А Груздя все же жаль – так слиться с зеленым листком, на котором сидишь! Чтобы узнать, действительно ли вывихнуто плечико у бедного кузнечика, надо взять в руки лупу, а кто возьмет в руки лупу? Доктор Львив? Готовый на все, уехать – уедем, грузовичок – поводим, в аварию – попадем, программистом – а запросто, – безотказен для окружающей среды! А она ему что? А она ему шиш? Не знаю, сварливо думал Муравлеев, по-божески, не по-божески, но уж во всяком случае не по-дарвиновски. Зловредный Рома не спал, он совсем распоясался на своих верхних нарах, совал ноги в лицо Муравлееву и вопил на запрещенном в дому языке:

– Trick or treat, smell my feet!

Муравлеев послушно понюхал. Ромины пятки ничем не пахли. Ира, поднявшая Рому с пола – он все же упал и заснул на полу, а рядом храпел Муравлеев на грудах рассыпанного лего: ноги, руки, строительный материал, колеса, кирпич и длинные балки, – мелкая моторика, пояснила Ира, способствует речевому развитию. Он умолчал про считалку, он умолчал и о том, что весь день разъезжает по этажам, упражняя способность к карьерному росту, бахтинскому карнавалу и христианскому смирению, и открывает объятия каждому косяку. Ты совсем не видишь людей, сказал Фима, дай я тебя свожу. Он отбивался, но не помогло, там как раз очень удачно, у них фирма сгорела, сказал ему Фима, они празднуют новоселье, там будет масса приличных людей, я налажу тебе такой бизнес, им все время что-нибудь нужно переводить.

– Купите Роме солдатиков, – на прощанье посоветовал Муравлеев, – говно это лего ваше.

И увидел, как напряглась Ира. Она была против милитаристских игр.

2

Фима был прав, народу собралась уйма. Обналичка и безналичка, он им за треть, они ему треть, без устали комментировал Фима, шоу-рум, интернет-проект, сорос-грант, – и все же лучше туда не соваться. Там, невзирая на странные деноминации Фимы, вроде Сифа и Фоба, двух героев муравлеевских переводов (куда-то делись в последнее время, и спокойней не узнавать, куда), толпились водители поршей и понтиаков, люди из левого ряда, живущие на светофорах и съездах с шоссе, сто процентов времени, Муравлеев уж знал, мучимые стопроцентной болью. Груздь, без ошейника, втаскивал в дверь тяжеленный ящик с шампанским.

Конечно, их было трудно узнать, раньше он видел их только до пояса, сейчас же им приходилось куда-то пристроить руки и ноги, бокалы, тарелки, и с центром тяжести все справлялись по-разному. Те, что постарше и погрузней, укоренялись пузом вперед, элегантно до жути одетые дамы, балансируя торсом, держались на каблуках, юнцы острили с развязностью, передающейся членам. Стоя есть, на глазах у всех, как танцпол, пересечь всю залу, сдержанно засмеяться, поведать интимную тайну, не дыша при этом в лицо – все эти светские упражнения давались им как изощренная пытка, испанский сапожок или подвешение разбойника в наитеснейшей клетке. Выразить удовлетворение, не крякнув, заложить за спину руки, тут же не прогнувшись назад, чтобы размять поясницу (авария все же давала о себе знать), не чесать нос, не дергать себя за бороду, – однако подвешенные не возражали, как не возражают против престижного вида спорта, требующего дорогой спецодежды и готовности выглядеть смешно.

Ближайшая к Муравлееву группа играла в эскимосские палочки. По правилам первый игрок щекочет медведю нос палкой приличной длины, следующий должен сломать ее пополам и щекотать уже с менее безопасного расстояния, а еще следующему приходится щекотать четвертью. В разговоре этой группы палочка укорачивалась ежесекундно. Все уже чувствовали, что верных реплик осталось три-четыре, и торопились их расхватать.

– Вот у Набокова же получилось.

– Набоков не чистый случай.

– А Джозеф Конрад?

Теперь оставалась только одна:

– Как бы то ни было, именно единичность подобных случаев, как исключение, подтверждающее правило…

Круг слегка приумолк, никому не хотелось выставлять себя идиотом, и только какая-то девушка вдруг сказала:

– А что Джозеф Конрад? Его кто-то когда-то читал?

Все деликатно потупились, разве ее молодой человек не мог оторвать страдающего взгляда от того места, где у нее только что была кисть. Он и жалел, и не мог не злиться, ведь она опозорила и его: при чем тут вообще Джозеф Конрад? Разве не ясно, что в этой игре им всегда ходят в паре с Набоковым?

Конечно, молодой человек не узнал его, но Муравлеев узнал прекрасно – когда-то он всех их учил иностранным языкам. Майн фатер ист инженьёр. Майне мутер ист инженьёр. Майн брудер ист инженьёр. И дальше с надрывом: их в иль инженьёр верден. Он не успел спросить, удалась ли жизнь. Все ли так, как задумал? Выучился ли молодой человек на инженера? Да и незачем бередить.

Ну-с, еще кон в эскимосские палочки?

– Объездили все: Рим, Венеция, Флоренция, – туповато сыграла первая.

Палку немедленно отломили:

– Пиза, Сиена, Болонья, Ассизы…

– Да…, – коварно вздохнула третья, – Веронезе, Карпаччо, Джотто…

Эль Греко в Толедо, в Мадриде Прадо, безвыездно, как киевский дядька, – дрожа от возбуждения, на острие эскимосской палки им туда просовывали еду, хоть пальцев в рот особо не клали, а что бы было, если бы ночью какой-то шутник поменял местами таблички на клетках? Уверенно говоришь «Лувр», потом смотришь – о Боже! Уффици!

– Хамон двести евро кило!

И выиграла бы, но тут какая-то сволочь вдруг пискнула:

– Хороший хамон и сто грамм столько стоит.

Что ж, продули. Бывает.

После хозяйки борделя Муравлеев старался никому не смотреть на живот, живое напоминание, как все невовремя: только наладила бизнес, отшлифовала детали конкурсного отбора, оформления виз, трудовых договоров, первичный инструктаж, непрерывное повышение квалификации, благоустроила помещение, и тут, как назло… Впрочем, очные ставки, допросы, зачтение прав, предъявление всяких улик ее вроде и не волновали, как будто в массу тела и теплой пуховой шали можно уйти, завернуться, и там никто не достанет, она слушала все как сквозь сон, как сквозь вату, и улыбалась довольной животной улыбкой, когда выяснялось, что все свидетельницы-массажистки разбежались, кто-то со страху дал показания, но и все тут же пропали, то есть конкурсный отбор был все же поставлен правильно, и теперь в зале суда не было ни единой женщины. Следователь, прокурор, переводчик, ее адвокат, пристав, судья, свидетели (несколько клиентов в штатском), даже секретарь судебного заседания был одним из тех непришейкобылехвостных одутловатых юношей с гноящимися прыщами, которых из жалости пристраивают на работу, но потом все равно посадят за смотрение порнографических сайтов, особо гнусных, с младенцами, мальчиками и садистами – за приобщением к делу вещественных доказательств он здесь следил внимательней всех. Среди этих, по самой природе двумерных, мужчин ей было трудно скрывать чувство собственного превосходства, а скрыть как-то надо, чтобы сюрприз удался, когда тяготящая плотность тумана, подпирающего под грудину, ее космологическая сингулярность здесь, сегодня, сейчас, среди этих мужчин, вызывающих жалость уж тем, как капает время и лишает свободы пространство, – когда все это взорвется ни на что до нее не похожей вселенной, – она так и сидела, кутаясь в шаль, испуская характерное реликтовое излучение.

– Как сейчас помню…

– Смотрю в телевизор…

– Сначала думаю: фильм…

– Вдруг звонок: вы там живы?..

– А Илюша-то в школе! Первый день поехал сам на автобусе, я и так издергалась вся, извелась…

Среди выдержанных игроков ни один не покатился. Прием законный. Каждый имеет право поволноваться, живи он хоть в другом полушарии, как вот эта гостья с Илюшей. Однако, пора и приблизиться к эпицентру:

– Подъезжаю: чего это, думаю, там летает…

– П о д х о ж у: чего это, думаю, там горит…

Теперь, когда круг сужался неумолимо, торопились с репликами только дураки. Теперь уже просто посчитать можно было, когда ударить.

– Я там работаю через дорогу. Запах стоял месяц.

– Два.

– Полгода.

Искусственно, неинтересно умножали число ходов. Но вот и оно:

– А я работал прям там. Опоздал на пятнадцать минут.

Что ж, в спорте одна секунда решает все. Сейчас он предъявит визитные карточки всех погибших. Муравлеев тысячи раз наблюдал игру, и тысячи раз поражало, что на этом месте она обрывается. Вперед, не ссы, не корову проигрываешь, надо так:

– Прямо там, ровно в девять, я стоял на самой верхушке…

Но поскольку никто не рискнул:

– Жена названивает, ёвеер! «Я, ёвеер, просто знала, что ты опоздаешь!», – шумно праздновал победитель, срываясь на бабий визг. И хоть были кое-какие сомненья (не перепутал ли адрес и дату?), бестактно не ликовать, что сейчас он здесь, среди нас, и потому ёвеер, захлебываясь, твердил: «Всегда опаздываю! Везде!», справедливо полагая, что изо всех элементов этот – самый правдивый. И по правилам никуда не деться, пощечину от истерики не влепишь, пока сам теперь не уймется.

Наконец, Муравлеев не выдержал.

– Его надо удалить отсюда. Я, конечно, лингвист, и мне все слова хороши, но не все время же одни и те же. И потом…., – Муравлеев остановил взгляд на Их-Виль-Инженьер-Вердене (лицо его побурело, волосы погрубели, шея заматерела, как у взрослой овчарки, но в манере стоять было прежнее, школьное, и на плече болтался ремень той же сумки, которую он не нашелся куда пристроить), – …здесь дети.

– Ты о чем? – беззаботно спросил Фима.

– А ты прислушайся.

Фима прислушался.

– Мда, действительно.

И неприязненно покосился на Муравлеева. Мог бы так и не вслушиваться, не на работе.

– Его нельзя удалить. У Ебаного в Рот швейцарское гражданство… Ладно, видишь вон ту вон тетку? Она написала книжку. Надо бы перевести.

Повернуться Муравлеев не торопился. Что еще ждало его там? Pavlik? Из постоянных, хотя и заглазных, сношений с вездесущим Павликом он уже знал, что человек этот слишком опасен, много знает, и самой тенденцией подвернуться во всех местах происшествия превращает знакомство с собой в дурную примету.

– И большая книжка? – спросил Муравлеев, а сам уж, подлец, считал, что если там страниц двести-триста (книжка все-таки)…

– Да думаю, немаленькая. Но ты не волнуйся, денег она тебе все равно не даст.

– Тогда нафига мне эта книжка?

– Есть вариант, – со значением сказал Фима.

Тут уж пришлось повернуться и уяснить направление перевода. На фоне прочих гостей было особо заметно, что с координацией у нее все в порядке, и это выдавало в ней уроженку здешних мест: как их ни раскрути, выйдут из незнакомой аптеки и продолжат движение в заданном направлении – на север, на юг, на восток, на запад, – не читая названий, не спрашивая, не мечась, никогда не путаясь в сетке и не сбиваясь, в какую сторону увеличиваются улицы и убывают авеню. Как будто у них намагничено.

– У Матильды есть дом, в котором никто не живет. Я думаю, тебя надо поселить в этот дом, – тем временем излагал Фима. – По крайней мере, пока ты переводишь книжку. Так что переводить особо не торопись.

– А что за книжка?

– Поэма.

Муравлеев внезапно устал. Видеть сны не профессия и не искусство. Он не сомневался, что Матильда, как каждый присутствующий, видит сны. Но в тексте ничего не зависит от качества сна, все зависит от качества перевода. Одним количеством форм – падежей, наклонений, времен, категорий числа, принадлежности, цвета и вкуса, модуляций модальности, степенью памяти, что все это только во сне – язык сновидений в сотни раз превосходит все мертвые и живые, но когда доходит до дела, то все заявляют: «Мне не надо грамматики, мне бы только общаться». И наивно дивятся, что чужой сон невозможно дослушать, не умирая от скуки. Иногда его спрашивали: почему же вы не предупредили, что это непереводимо? Что он мог ответить? Что его тоже не предупредили, когда он поступал в институт? Что теперь он должен поддерживать тайну как в личных, так и в общественных интересах, и не считает переводческое сообщество ни порочнее, ни бесстыдней ассоциации терапевтов или семьи цирковых иллюзионистов? С древнейших времен ремесленники объединялись в цеха, чтобы хранить от лохов единственный свой секрет, тот самый, мистический, чернокнижный секрет Виктории, вату в лифчике: того, за чем вы пришли, не бывает, но есть масса способов быть счастливым…

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…Холодный снег и черные оконные стекла с отражением свечи. Должно быть, эту свечу было видно с океа...
«…Мы оцепенели. Птица вытащила из воды маленькую голову величиною с яйцо, заросшую курчавым пухом. К...
«…– Ну, х-хорошо, ну, л-л-л… это… ладно, – кричал отец, – если он не хочет прийти, то х-хоть скажи: ...
«…Кузьмин взглянул на нее. Из-под платка смотрели на него тревожные, строгие глаза. Неужели вот сейч...
«…Кто-то когда-то сказал Генке, что он самобытный композитор. Генка уверовал в это, и когда его песн...
«…Владимир Семеныч работал в мебельном магазине, в секции мягкой мебели. Когда он давал кому-нибудь ...