Транскрипт - Мазурова Анна

Транскрипт
Анна Мазурова


Анна Мазурова – москвичка, с 1991 года проживающая в США; переводчик-синхронист. Соответственно и роман являет собой историю толмача, сюжетом и формой уже выделившуюся в последние годы в отдельный жанр. Однако в романе речь идёт не об узкопрофессиональной деятельности и даже не о попытке наладить жизнь как переливание меж сообщающимися сосудами двух разных культур. Перевод с языка на язык оказывается в нём метафорой социальной и творческой реализации: как «перевести» себя на общедоступный язык общества, как вообще «перевести» нематериальный замысел в план реального, и как человеку – любому, не обязательно переводчику, – усиливающему и транслирующему общие мнения через микрофон своей частной и профессиональной жизни, сделаться хотя бы ответственным микрофоном.





Анна Мазурова

Транскрипт





От автора





Родившись в 1965 году в Москве и окончив институт иностранных языков в 87-м, я пребывала в скверном настроении в Нью-Йорке 91-го, когда одна американка польского происхождения, видно желая подбодрить и одновременно поставить на место, сказала: «А ты потерпи. Всем начинать очень трудно. Дедушка мой, например, впервые в жизни надел ботинки, когда его сюда привезли семилетним мальчиком». И, задыхаясь от чванства, я подумала: удобно иметь таких дедушек, чтоб без ботинок. А если в ботинках? В университет физике учиться – в ботинках, потом в театр оперу слушать – и снова в ботинках. Куда его деть, такого-то дедушку, чтоб быть счастливой?

И вот прошло много лет. Тяжёлым, но радостным, разнообразным трудом переводчика в ООН, в Госдепартаменте, Библиотеке Конгресса, банках, судах, на производствах, военных базах и очистных сооружениях я уже почти заработала на ботинки, вышла замуж, родила детей – двоих, Нику и Матвейку. Приехал мой папа и стал объяснять им, какая замечательная вещь – школьная библиотека.

– Я, – сказал он, – в своё время от библиотеки даже забыл, что я без ботинок, хотя вообще-то стеснялся.

– Что?! – вскричала я.

– Ну да, надо идти в первый класс, а ботинок-то нет.

Пошёл так. Первого сентября говорят: мальчик, в школе нельзя босиком. Мать мне сшила из тряпочки белые тапочки. То есть, до школы я шёл босиком, а то бы они истрепались, а там надевал и ужасно боялся, что в таких тапочках будут дразнить, почему-то, девчонкой. Но речь не об этом, а о библиотеке. Помню… в доме книжек было мало, ну там – полное собрание сочинений Пушкина, Гоголя, Достоевского. Детских книжек не было вообще, Робинзон только Крузо, и к первому классу я всё прочитал раз по тридцать. То есть, я ничего не хочу сказать: «Вий» мне ужасно нравился, «Записки охотника» – бяяяша, бяяяша, – но если ты всё это знаешь уже наизусть?! И не только там бяшу; к семи-то годам я уж и Достоевского знал наизусть. И вот я обнаружил, что в школе есть библиотека. Мне выдали, как сейчас помню, «Приключения Муравьишки». Я вышел на каменное крыльцо, солнце, тепло, я прямо помню, как было тепло ставить ноги на камень (я тапочки снял и читал). Дочитал, возвращаюсь в библиотеку и говорю, а вы не могли бы мне дать что-нибудь другое? Библиотекарша спрашивает: «Что, мальчик, не понравилась книжка?» – «Да нет, очень понравилась, вы извините, я больше так не буду, но я нечаянно всё прочитал». И она поняла, отвела меня в закрома этой библиотеки, и я всё забыл – безотцовщину, голод, ботинки, – я рылся и был окончательно счастлив.

Гляжу на грубые ремесла,
Но знаю твердо: мы в раю…

    (Здесь и везде цит. по учебнику Кобылевина)
– Среди моих учителей особо хотелось бы отметить двоих. Первый был, тьфу-тьфу чтобы не сглазить, человек тяжелый, мрачный, специалист в области пищевой промышленности, вообще умница. Его уроки шли гораздо дальше, чем разница между йогуртом и кефиром. Главное я постиг не на уроке, а на перемене, в те ужасные часы, когда, стараясь не выдавать отчаяния, объяснял Чебурашку, Будулая, Василия Иваныча, и что рвало на родину, и что их доллары – это наши баксы. На послеконтрактном пиршестве, не меняя ни позы, ни улыбки, одним углом рта он отчеркнул: «Не надо. Толкай меня, когда смеяться». А я и тут еще не понял и в благодарность, заменяя текст, рассказал ему про паром на Феррис Айленд и двух голубей на крыше Центра Мировой торговли. Я так приноровился, что по количеству букв у меня сходилось, как в кроссворде. Мой пищевик оживал в строго назначенную секунду, будто его действительно толкнули в бок или дернули за веревочку. Пока я вымерял развязки, с меня сошло семь потов, но я искренне гордился их дружным смехом, любовник-инженю совпадением оргазмов. А потом вдруг взглянул на своего специалиста и обмер, как он равноудален сейчас от Мики-Мауса и от Чебурашки. В тот момент, как переводчик и жрец, я раз навсегда усвоил: мое дело курить фимиам, а не вонять над полированным столом паленым рогом подлинной жертвы.

Вторая – министерская дама – сказала: «Да вам не надо этого понимать. Вы просто переводите». Крупная женщина, она попалась в этот самый полированный стол, как жук в эпоксидку. Панцирь, несгибаемый бордовый костюм, позволял ей смотреть и слушать только перед собой. Мое боковое бормотанье ее раздражало. За ящиком костюма угадывались очертания рояля, скрывающего стальные струны. Для тех, кто поважней, она отодвигала и разворачивала стул, меняя угол своего исключительно фронтального восприятия. В остальное время смотрела на руки, сложенные поверх лужи собственного отражения. Единственное, о чем я мог тогда думать (и мне было странно, что кто-то другой мог думать не об этом): что будет, когда она придет в гостиницу и выпустит из костюма эту массу, три промасленных коржа живота, плечи, моментально оседающие без ватных эполет, спрессовавшиеся в туфлях пальцы, измученные, как корни бонсая (держать-то им приходится не бонсай, а настоящий дуб). Отстегивает свинцовые серьги, и уши с наслаждением вытягиваются, как у плывущего слона. Брякают на трюмо кольца, и вся конструкция расползается подобно бочке, с которой сбили обруч. То, что там внутри – износившийся мотор, не знающий иных путей, кроме как в гору и с прицепом, пожалуй, с удовольствием продолжил бы самороспуск плоти, но хозяин здесь не он, и даже перед телевизором вся эта китовая туша продолжает сидеть одним куском, вдыхать, выдыхать, потеть, встрепёнываться за орешком, вся эта масса удивительно нанизана на одну-единственную жизнеутверждающую струну: в целях немедленной иррадикации принять за основу проект распределения бюджета, я своим специалистам давно говорю, у меня их по области двадцать четыре, я им говорю, а область у нас большая, что надо, я помню, я сама была молодым специалистом, ну это давно, в шестидесятых, и мы тогда поехали в Калинин, сейчас это Тверь, очень, кстати, красивый город, но ладно, сейчас не будем отвлекаться, хотя я очень хорошо помню эти первые поездки – вообще, если все это порассказать, особенно в нашей профессии…



Крупная женщина, бордовый костюм, но, повинуясь ее совету, я все забыл. Я помню только имя. Людмила Ильинична. Вы спросите, что мне в имени? Всё. Я забываю лица, но никогда не забываю имен. Люблю имена белков и аминокислот (хотя, впрочем, не все одинаково) и в часы досуга гуляю в них, как в лесу: с веток свешиваются сочные, спелые узуфрукты, под ногами перекрестно опыляются hic-et-nunc, мужские лиловые, желтые женские, деловито снуют членистоногие мультипликаторы Ебетды, федеральным экспрессом мчатся белоголовые орланы, где-то вдали заливаются чумовым лаем луговые собачки, и вдруг раздвигаются ветки, и, тяжело поводя боками, на поляну выходит multipara granda. Они нередки в этих краях, но все равно это как чудо, она пятнистая, крупная, с влажными ищущими глазами, в этот сезон им особенно не хватает кальция. Популяции циркулирующих штаммов клубятся сегодня над самой землей, это к дождю, к соплям, к тому, что отныне – и к этому остается только привыкнуть – короче день. Вокруг лысая болдинская осень, и настроение меняется каждую минуту с освещением, влажностью, направлением ветра, вот это – трепетание-мерцание желудочков, а это – усталость металла, и так пока не наступит навигация в условиях полной белизны. Главное, ничего не понимать – переводите и смейтесь вовремя. Эти двое приоткрыли для меня дверь в мир, в котором я теперь живу как переводчик и как человек.

…А, можно, я передам привет? Чтецы, болтуны, графоманы, дорогие гости и участники, ваша честь, прошмыгнувшая у вас в глазах до первой мышеловки, лектор-индус, пронесшийся мимо меня, как комета (я не могу медленнее, мне обещали тридцать минут, а дали пятнадцать) – бедняга, он даже «бизнес» выговаривал как «бизинес», и тогда я хотел его высечь, а теперь высек бы в камне, – надо бы передать патриотический привет Роме, всем загубленным ученикам, экскурсантке из магазина (мне все хочется назвать ее Соня, хотя и надеюсь, что все обошлось), еще не рожденному чуду маленькой княгини борделя, даме без собачки с перевязанной рукой и чахоточным румянцем неизлечимого солецизма, почтовым голубям просвещения, выжившему из ума репетитору моего детства, которого я все пытался уличить: «У вас не сошлось с ответом!», а он отвечал: «Друг мой, это только арифметика, а мы занимаемся физикой. Хороший учебник специально дает неправильные ответы, чтоб научить вас думать», и так я выучил принцип работы со словарями: ищи условий задачи и не надейся, что можно списать ответ, – и вообще много, много народу, други и учители, мыслю: ад есть невозможность более творить иные миры и согласие жить в этом, вместе со всеми.




1


Муравлеев высклизнул из зала, на ходу распихивая ручки и бумажки по карманам, чтоб ни с кем не прощаться и не выслушивать всегдашних «как вы все это ловко» и «главное, быстро так, не думая». Ему, наконец, поперло. Каждый день он вставал утром и ложился по вечерам, то есть, его постепенно отпустил страх. С работы он приходил в темную, как икона, старухину квартиру, от порога лишенную перспективы: казалось, шагнешь и врежешься лбом в стену. Но нет, там, сквозь нарисованный очаг с нарисованной чесночной похлебкой, он научился различать дверь в кукольный театр. Действительно, вертеп, и старуха была очень недовольна – невыносимые окурки в блюдечках, водоворот покинутых штанов у постели, сама постель, зараженная плодящимися словарями, и, главное, бумаги, бумаги повсюду. На подоконнике, откуда они иногда принимались лететь в щель приоткрытого окна, но далеко не улетали, застревали в решетке, встав поперек, как кость в горле, и быстро покрывались уличной копотью, становились не только черными, но и жирными, будто в них заворачивали колбасу. Бумаги на полу, покрывавшиеся совсем другой, сухой и твердой, пылью; бумаги на стуле, которые не столько пылились, сколько мялись (по-видимому, постоялец на них сидел); бумаги на столе, чуть чище и свежей, однако понятно, какая участь ждет и этих, если они не уйдут письмом. Постоялец предоставлял каждой ничтожной бумажонке жить до старости и умирать естественной смертью, уступая молодым свое место сначала в принтере, потом на столе, на стуле, в постели, а уж с подоконника им был один путь смешаться с гумусом под ногами. Но старуха, не растрогавшись, ежедневно готовилась сделать Муравлееву замечание. Когда она решилась и взглянула на него в упор, то чуть не отпрянула: Муравлеев был уже не жилец. Так, по инерции отбывал последние деньки. Сам он ни о чем еще не догадывался, старуха же, с многолетним опытом квартирной хозяйки, немедленно засела за новую партию пригласительных билетов. Жизнь заходила на новый круг.



Муравлеев входил в дверь и на факсе сидела синяя птица с длинным, как банное полотенце, хвостом. Муравлеев пикировал хвост, заправлял картридж новым рулоном – машину, печатающую деньги – и садился ждать прироста. По тону электронных запросов он догадывался, что пора повышать цены, но, покосившись на птицу, решал избегать пока резких движений и аккуратно писал в ответ, ни словом не упоминая прибавки за срочность. Когда звонил телефон, он все более уверенно шел отвечать в коридор, зажав в руке бумажку с цифрами – за день, за полдня, за дорогу – чтобы не сбиться и не начать мямлить. «Так, пожалуй, я и налоги платить начну», – шутил он с собой. Муравлеев обзаводился хозяйством. Он разбивал директории, как грядки, ему работалось как никогда, будто за окном стоял не развязный, раззявившийся март, а прозрачная осень, отпускающая на волю уже одним тем, что больше ничего не попишешь. Рядом, верные, как лопаты, как грабли, большое самодельное сито, неоценимое в условиях каменистой почвы, стояли его словари, справочники, полезные книжонки о том о сем, антикоррозийной защите, генных мутациях. Он с наслаждением откидывался иногда от компьютера на спинку стула, расправляя плечи и до предела заводя руки за спину, всем корпусом ощущая приятное мускульное натяжение, оттягивал назад голову, чтоб насладилась и шея, задирал пальцы ног, выставляя пятку, чтобы размять ноги, и чувствовал себя сильным, здоровым, славно поработавшим, особенно когда внизу экрана скромно стояла цифра сорок четыре – сорок четыре страницы! Хотя, конечно, несплошной текст: там кое-что таблицы. И несмотря на жесткую городскую пыль (а после сигареты казалось, что он этой пыли еще и наелся) и преисподний грохот улицы, он сладостно вытягивался всем телом в длину, под стол, оживая каждой клеткой, будто с полным правом на отдых гуляет по разбитому им цветнику где-то в тиши и прохладе.



И как будто приятно взмокший после садовых работ бежит освежиться на речку, Муравлеев открывал другой директорий, для рыбы. Рыба была упакована плотно, файл за файлом, все, что может понадобиться рабочему человеку – рыбы водительских прав, коносаментов, аккредитивов, всевозможных доверенностей и поручительств. Стоит вставить десяток слов – фамилию, дату, товар – и документ готов. Это тебе не сорок четыре страницы целины. Здесь ему грела душу надежная повторяемость всего сущего, на экране мерцали звездные рыбы судьбы – стандартные свидетельства о рождении, смерти и браке, рыба-кит дипломов об окончании и отличии, жирный, ленивый лещ контрактов, разделанный на удобные в обращении параграфы, послужной Муравлеевский список – певчая рыба, выводящая убедительно и сладко, и, наконец, рыбы доброй надежды – Муравлеевские счета с просторными, незаполненными садками товаров и услуг, как будто Муравлеев еще рассчитывал в этой жизни научиться печь пиццу, менять тормозные колодки или крахмалить воротнички.

Поскольку все это еще было для него внове, рыба в директории была самая свежая, пахнущая еще не рыбой, а чистым живым телом. Взять те же водительские права: он еще помнил вот этого Николая Щелкунова, родившегося в…….году в Каменецк-Уральске. Пьяный, застенчивый Щелкунов с черными руками толпился в прихожей, хотя был один, бережно, неумело принял на руки страницу перевода, заглянул в ее белое, наивное, ничего еще не выражающее личико – и влюбился. В другую эпоху предстояло жить этой странице – в эпоху, когда веселый, посвистывающий Щелкунов погрузится на необъятный трак и повезет товар на другой край континента, по штуке за перегон (хотя окончательная сумма зависит от стоповеров), с напарником, сладко храпящим в глубине машины. И в прихожей так сгустился розовый туман, что Муравлеев испугался сглазу, и когда Щелкунов благодарил, едва удержался от положенного в таких случаях больничного напутствия: «Рады, что вам понравилось, но не попадайте к нам больше». Берегись этого храпящего напарника, Щелкунов из Каменецк-Уральска! Он может так же захрапеть, когда в глубине машины доверчиво раскинешься ты сам. Он, конечно, тоже поломается, но не так, как ты, когда тебя сбросит с полки и начнет катать, валять и бить об стены внутри медленно, кинематографически переворачивающегося грузовика. И везде, куда ты ни войдешь, если там сижу я с блокнотом – это для тебя дурной знак. Знак, что ты стоишь здесь, закованный, как рыцарь в броню, после семи операций, доказывая, что ту зарплату ты все-таки заработал своим горбом.



Читать бесплатно другие книги:

«…Холодный снег и черные оконные стекла с отражением свечи. Должно быть, эту свечу было видно с океана, где волны мотали...
«…Мы оцепенели. Птица вытащила из воды маленькую голову величиною с яйцо, заросшую курчавым пухом. К голове был как будт...
«…– Ну, х-хорошо, ну, л-л-л… это… ладно, – кричал отец, – если он не хочет прийти, то х-хоть скажи: кто он?!Алевтина пла...
«…Кузьмин взглянул на нее. Из-под платка смотрели на него тревожные, строгие глаза. Неужели вот сейчас, сию минуту, все ...
«…Кто-то когда-то сказал Генке, что он самобытный композитор. Генка уверовал в это, и когда его песни не нравились, он м...
«…Владимир Семеныч работал в мебельном магазине, в секции мягкой мебели. Когда он давал кому-нибудь рабочий телефон, он ...