Державный плотник Мордовцев Даниил

Слова его были подтверждены Талицким, сказавшим, что у него «с Пашкой в его воровстве совету не было», и Пашку уже вторично не пытали.

На смену им введен был «с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов». В расспросе и с пытки говорил:

– Гришка мне чел тетрать о исчислении лет и о последнем веце, и о антихристе, и в разговоре говорил мне на словах: ныне-де последнее время пришло и антихрист народился; по их счету, антихрист осьмой царь Петр Алексеевич. И я Гришку от тех слов унижал: что-де ты такое великое дело затеваешь? И Гришка дал мне тетратку в четверть и говорил: посмотри-де, у меня о том имянно написано. И я, взяв у него ту тетратку, поехал в Углич и, приехав в монастырь, чел тое тетратку у себя в келье один, а силы в ней не познал, и иным никому той тетрати не показывал и списывать с нее не давал. А что я, слыша от того Гришки про государя такие непристойные слова, по взятье его в Преображенский приказ, той тетратки нигде не объявил и о тех его словах не известил и сам не явился, и то я учинил простотою своею, и в том я пред великим государем виноват.

И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили всю его непреклонную волю.

Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кирилова.

– К Гришке в дом я хаживал, – показывал этот, – и Гришка в доме у себя читал мне книги Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихристове разговоров у меня с Гришкою и совету не было.

Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.

– Митька приходил ко мне сам-друг, – утверждал он, – и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.

Снова запахло застенком и кровью… Передопрос!

– В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, – признался батырщик, – я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.

Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!

– Батырщику Митьке, – говорил он «с пытки», – о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!

– Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, – признавался батырщик уже с дыбы, – то я слышал, а что не извещал, в том виноват.

Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева… Снова пытка!

– В том письме, – показывал Ивашка с дыбы, – что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.

Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.

Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.

1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, – вместо смертной казни учинить жестокое наказание – бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.

«Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных».

Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.

Одна попадья Степанида не пострадала.

Часть II

1

Прошло около двух лет после погрома русского войска под Нарвою.

И отплатили же русские за этот погром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор…

– Усердствует Борька, – улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кесарю, докладывавшему ему по своей «кнутобойной» специальности, – пишет, что при Гуммельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял[64].

– За Нарву это, государь… – рассеянно пробормотал Ромодановский.

– За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, – сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского… – Что с тобой, князь? – спросил он. – Попритчилось тебе что?

– Уж и не ведаю, государь, как быть, – смущенно отвечал князь-кесарь. – Что такое? Не ладно у тебя в кнутобойне что?

– Нету, государь, твоим государевым счастьем у меня все обстоит благополучно.

– Так что ж! Кажи.

– И ума не приложу, государь.

– Ну, так я, може, приложу.

Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту. Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царем.

– Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видывал, – говорил Петр, рассматривая одну монету.

Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.

– Город вычеканен довольно искусно.

– Точно, государь, искусно.

– Да это в Нарву палят.

– В Нарву и есть, государь.

– Да это и я тут вычеканен… моя персона и стать…

– Твоя, государь.

– Я на огонь протягиваю руки.

– Точно… греешься, государь.

Царь вгляделся в подпись на монете и прочел:

– «Бе же Петр стоя и греяся»…

Государь весело рассмеялся:

– Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы… искусно!

Он перевернул монету и стал вглядываться.

Ромодановский побледнел.

– А! – протянул государь уже другим голосом. – «И исшед вон, плакася горько», – прочел он, не отрывая глаз от монеты.

На этой ее стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех – сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.

– Откуда это? – сурово спросил Петр.

– Не наше, государь… от твоих супостатов, чаю… издевка, – несмело отвечал Ромодановский. – Не наша чекань.

– А как к тебе они попали?

– Подметом, государь… подметные они… Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.

– А кто поднял?

– Мои, государь, ребята, сыщики.

– Но кто дерзнул подметывать? – спросил царь.

– Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один… Я вот и ищу их, государь, – говорил смущенно Ромодановский.

Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!

– Под землей сыщу и розыск учиню, – бормотал он.

– Это Карлово действо, его, его, – говорил царь.

– Больше некому, государь, – подтверждал князь-кесарь.

– За действо – действо; за Борькино Шереметево действо – Карлово действо… Это мне за Ливонию медаль, – говорил царь, все еще рассматривая монеты, – заслуженная медаль.

В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошел в комнату, где находился Петр с Ромодановским.

– Справил дело, Павел? – спросил царь.

– Справил, государь.

Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подметные медали, он с изумлением воскликнул:

– И у меня, государь, такая ж… Вот, – и он положил медаль на стол.

– Где взял? – спросил царь.

– Нашел, государь.

– Где?

– Под Фроловскими (ныне Спасскими) воротами.

– Давно поднял? – подступил к нему Ромодановский.

– Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.

Князь-кесарь побагровел от гнева.

– Так воры здесь, – почти крикнул он, – все время были на Москве… Я боле недели их ищу… Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издевку.

Царь посмотрел на Ягужинского.

– Ты разглядел все тут? – спросил он, взяв одну медаль.

– Разглядел, государь, – смущенно отвечал молоденький денщик.

– И уразумел силу сего измышления?

– Уразумел, государь, – с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. – Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.

Царь встал и подошел к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.

– Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, – проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбужденный донесением Шереметева, – это теперь наше, и Петр «погреет еще руки» на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: «И исшед вон, плакася горько»?

2

Перенесемся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было связать свое скромное имя с грядущими судьбами России.

Под разоренным Везенбергом, который усердием «Борьки» Шереметева недавно был обращен в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.

Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые «портомои», или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское белье, развешивают его на протянутых между кольями веревках для просушки. Одна из прачек, молодая бабенка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню:

  • Ох-и-мой сердечный друг меня не любит,
  • Он поить-кормить меня, младешеньку, не хочет…

– Да и кому охота любить-та сороку бесхвостую, – ядовито подмигнул другим портомоям проходивший мимо солдатик.

– Ах ты, охальник! Шадровитая твоя рожа! – огрызнулась певунья.

Солдатик был сильно рябой, «шадровитый». Однако его ядовитое замечание лишило бабу охоты тянуть свою песню.

– Как же ты, Марта, говоришь про себя, я и в толк не возьму? – обратилась она к развешивавшей рядом с нею белье другой портомое, миловидной девушке лет семнадцати, с нежным румянцем на пухленьких щечках. – Ты и не девка и не молодуха, и замужня-то ты и не замужня.

– Да так, как я сказала, – улыбнулась девушка, – ни жена, ни девка.

В произношении ее был заметен нерусский акцент.

– Вот заганула загадку! – развела баба руками. – Хоть убей меня, не разганю… Да ты, може, тово, без венца?

– Нет, милая, я венчана в церкви, в кирке, по-нашему.

– Стало быть, ты замужня жена.

– Нет, милая, дело было так, – серьезно молвила та, которую баба назвала Мартой, – был у меня жених, из наших же, и был он ратный, капрал. Когда настал день нашей свадьбы, мы поехали в церковь, как водится, и пастор обвенчал нас, по нашему закону. А едва мы вышли из кирки, как тут же, около кирки, выстроилась рота моего жениха.

– Мужа! – поправила ее баба. – Коли под венцом с тобой стоял, так уж, стало быть, муж.

– Добро… В те поры, как нас венчали, ваши ратные люди осадили наш город, громили из пушек… Наши спешили отбивать ваших, и мой муж прямо из кирки попал в свою роту, и в ту же ночь его убило ядром.

– Ах, матиньки! И ноченьки с ним не проспала, сердешная! – всплеснула баба руками. – Уж и подлинно ни жена, ни вдова, ни девка.

– Вдовая девка, милая, вот кто я, – вздохнула Марта.

– Ну, у нас, Бог даст, выйдешь замуж за хорошего человека: вишь какая ты смазливая, – успокаивала ее баба. – Да у меня есть на примете женишок про тебя: мой кум, полковой коновал.

– А что это такое, коновал? – спросила Марта.

– Лошадиный рудомет, руду лошадям пущает и холостит, – объяснила портомоя.

Но Марта все-таки ничего не поняла.

В это время в лагерь полковника Балка вступил небольшой отряд преображенцев, прибывших из Вольмара.

Проходя мимо прачек, некоторые из преображенцев заговаривали и заигрывали с бабами. Портомои отшучивались.

– Эх, сколько тут баб и девок, вот лафа! – заметил веселый Гурин, запевала преображенцев. – Есть из кого выбирать невест. Тут мы и Тереньку женим.

Эти слова относились к тому богатырю Лобарю, который своей чугунной башкой опрокинул под Нарвой силача Гинтерсфельда вместе с конем на глазах у короля. Лобарю удалось на пути бежать из полона.

– Э! Да вот и Теренькина невеста, – указал Гурин на Марту, – писаная красавица! Кабы я не был женат, сам бы женился на ней.

Марта, кончив развешивать белье, молча удалилась с двумя полонянками, взятыми вместе с ней в Мариенбурге.

Никто, конечно, не знал, какая судьба ожидает эту девушку, с которой так смело разговаривали и заигрывали солдаты. Не знала и сама она, что по мановению ее руки, теперь стирающей белье, целые полки с их генералами будут идти на смерть во славу бывшей портомои. Да, удивительна судьба этой девушки, поистине нечто сказочное, поразительное и почти невероятное…

Произошло это совершенно случайно, как и многое очень важное совершается случайно не только в жизни отдельных людей, но и в жизни целых государств.

Царь, желая проверить донесения своих полководцев, Шереметева и Апраксина, об успехах русского оружия в Ливонии и Ингрии, отправил туда Меншикова, которому он доверял больше всех своих приближенных и практический ум которого давно оценил. По пути из Ингрии в Ливонию Меншиков не мог миновать Везенберга. Там он на некоторое время остановился у полковника Балка.

Балк предложил обед Александру Даниловичу. Оказалось, что за обедом прислуживала Марта, которую старый Балк взял к себе за ее скромность, немецкую чистоплотность и за то, что она умела хорошо готовить, научившись этому в семействе пастора Глюка.

Меншиков внимательно вглядывался в девушку, когда она подавала на стол и ловко, умело прислуживала.

– Те-те-те! – покачал он головою, когда Марта вышла. – Ну, господин полковник, вон он как! Ай-ай!

– Что так, Александр Данилыч? – изумился старик.

– Скажу, непременно скажу твоей полковнице, как только ворочусь на Москву.

– Да о чем скажешь-то?

– Ах, старый греховодник! Он же и притворяется.

– Не пойму я тебя, Александр Данилыч, – пожимал плечами Балк, – в толк не возьму твоих слов.

– То-то, – смеялся Меншиков, – завел себе такую девчонку, да как сыр в масле и катается.

– А, это ты про Марту?

– А ее Мартой звать?

– Мартой. Она полонянка из Ливонии, полонена при взятии Борисом Петровичем Шереметевым Мариенбурга и отдана мне.

– При чем же она у тебя?

– Она состоит в портомоях, а у меня за кухарку: и чистоплотна и скромна, и варит и жарит, как сам изволишь видеть, зело вкусно.

– И точно: рябчика так нажарила, что и на царской поварне так не сумеют. Она, кажись, и по-русски говорит.

– Зело изрядно для немки.

– Где ж она научилась этому?

– У одного пастора там али у пасторши в Мариенбурге.

– Скажу, скажу твоей полковнице, – смеялся Меншиков, запивая рябчика хорошим красным вином, добытым в погребах Мариенбурга, – вишь, Соломон какой: добыл себе царицу Савскую[65], да и в ус себе не дует.

В это время Марта внесла сладкое и стала убирать тарелки.

– Погоди, милая, не уходи, – ласково сказал ей Меншиков, – мне бы хотелось порасспросить тебя кое о чем.

3

Меншиков залюбовался глядевшими на него детски-наивными прелестными глазами и ясным полненьким личиком.

– Мне сказали, что тебя зовут Мартой? – сказал Меншиков.

Девушка молчала, переводя вопрошающий взор с Меншикова на Балка.

– Откуда ты родом, милая Марта? – спросил первый.

– Из Вышкиозера, господин, из Ливонии, – тихо сказала девушка, и на длинных ее ресницах задрожали слезы.

Мысль ее мгновенно перенеслась в родное местечко, к картинам и воспоминаниям не далекого, но ей казалось, далекого детства… И вот она здесь, среди чужих, в неволе, полонянка…

– Кто твой отец, милая? – еще ласковее спросил царский любимец.

– Самуил Скавронский, – был ответ.

– Ливонец родом?

– Ливонец, господин.

– Сколько тебе лет, милая?

– Восемнадцать весной минуло.

– Ты девушка или замужняя?

Марта молчала, она взглянула на Балка, как бы ища его поддержки.

– Странная судьба сей девицы, – сказал полковник, – она замужняя, а остается девкой.

– Как так? – удивился Меншиков.

– Дело в том, – продолжал Балк, – что едва ее обвенчал пастор с ее суженым, как она тут же, около кирки, стала вдовой: ни жена она, ни девка.

– Да ты что загадками-то меня кормишь? – нетерпеливо перебил полковника царский посланец.

– Какие загадки, сударь!.. Как раз в те поры, что ее венчали, мы почали добывать их город. А ее жених был ратный человек, и заместо того, чтобы вести молодую женку к себе в опочивальню, он попал на городскую стену, где ему нашим ядром и снесло голову… Такова моя сказка, – закончил Балк, – такова ее горемычная доля.

Марта плакала, закрывшись передником… Невольница, горькая сирота, на чужой стороне – ныло у нее на сердце.

Горькая судьба бедной девушки тронула Меншикова. Он подошел к ней и нежно положил ей руку на голову.

– Не горюй, бедная девочка, не убивайся, – ласково говорил он.

От ласковых слов девушка пуще расплакалась.

– Перестань, голубка… Что делать! Не воротить уж, стало, твоего суженого, на то Божья воля. Ты молода, еще найдешь свою долю. А у нас тебе хорошо поживется. И семья твоя, отец и мать, к тебе приедут, будете жить вы у нас в довольствии, я за это ручаюсь. Наш государь милостив, и особливо он добр к иноземцам, жалует их, всем наделяет, и тебя, по моему челобитью, всем пожалует… Не убивайся же, – говорил Александр Данилович, продолжая гладить наклоненную головку девушки.

Марта несколько успокоилась и открыла заплаканное личико.

– О господин! – прошептала она и поцеловала у Меншикова руку.

Кто мог думать, что у той, которая теперь робко поцеловала руку у царского посланца, высшие сановники государства будут считать за честь и милость поцеловать царственную, самодержавную ручку!..

Портомоя! Солдатская прачка и кухарка!..

А разве мог думать и Меншиков, что та скромная девочка-полонянка, которая теперь робко целует его руку, сама впоследствии вознесет его на такую государственную высоту, с которой до престола один шаг!..

Судьба предназначала этой бедной девочке быть не только царицей, супругой царя, но и самодержавной императрицей и дать России новых царей… Это ли не непостижимо!

– Будь же благонадежна, милое дитя, я все для тебя сделаю, что в моих силах, – сказал, наконец, Меншиков.

Потом он обратился к Балку.

– Отселе я поеду дальше, – сказал он, – повидаюсь с Шереметевым и скажу ему, чтобы он распорядился отыскать семью этой девицы.

– И пастора, добрый господин, – робко проговорила Марта.

– Какого пастора, милая? – спросил Меншиков.

– Глюка, господин.

– Это того самого, у коего она проживала и который научил ее по-русски, – объяснил Балк. – Марта привязана к нему как к отцу родному. Он человек зело достойный, много ученый, сведущ в языках восточных, изучил языки и русский, и латышский, и славянский, с коего и переводит Священное Писание на простой российский язык.

– О, да это клад для нас, – обрадовался Меншиков. – Государь будет рад иметь при своей особе такого нарочито полезного человека.

Марта, видимо, повеселела.

– О господин! – могла она только сказать.

– Так вот что, – снова заговорил Меншиков к Балку, – мне недосуг здесь мешкать, мне спешка великая. Я поеду теперь дале, а ты оставь, до времени, сию девицу при себе, и уж не наряжай ее порты стирать.

– И то не пошлю, – сказал Балк, – у меня работных людей и баб и без нее довольно. Марта же и швея изрядная.

– Добро. Так я на возвратном пути заеду сюда, – сказал Меншиков, – и возьму девицу с собой на Москву. Поедешь со мной, Марта?

– Воля ваша, господин, – отвечала девушка.

– Я не то говорю, милая, – перебил ее Меншиков. – А своею ли волею поедешь на Москву, на глаза к великому государю?

Страницы: «« 1234567

Читать бесплатно другие книги:

«Днем шел дождь. В саду сыро.Сидим на террасе, смотрим, как переливаются далеко на горизонте огоньки...
«Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:„Господи! Пусть ...
«Это были дни моей девятой весны, дни чудесные, долгие, насыщенные жизнью, полные до краев.Все в эти...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Роман...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Повес...
Юмор и сатира занимали значительное место в жизни русских людей во все времена: скоморошины, театр П...