Воля вольная Ремизов Виктор

– Здорово, охотник! – Довольный, грузно слез с высокой подножки. – Кофейку врежем на дорожку?

«Александр Иванович Гусев» – так у дядь Саши было написано в паспорте, но и дети и старики в поселке звали его просто дядь Сашей, а многие и не знали, что он Гусев, – был под метр восемьдесят. Мощная, волосатая и вечно распахнутая грудь, руки, от одного вида которых становилось спокойнее на душе. Такими руками, казалось, можно и «Урал» за передок поддомкратить. Лицо красноватое, в шрамах, с седыми кустами бровей и усов. Глаза серые, смотрели умно и спокойно с чуть хитроватым, а чаще озорным прищуром.

Он был бригадиром рыбаков, трезво и глубоко любил свою работу, море, молоденькую жену и старый «Урал», на котором всегда ездил, как на легковушке, и подрабатывал, когда не было рыбалки. К дядь Саше в поселке прислушивались, потому что он был человеком правильным. Ничего его не меняло: ни деньги, ни горе, ни водка.

Дядь Саша вошел, не слушая протестов Жебровского – «все равно грязно», кряхтя, снял у порога кирзачи с завернутыми верхами и смятые пижонской гармошкой. Поддел пальцем единственную пуговицу камуфляжной куртки, натянувшейся на пупе. Под ней была только рубашка. Ни свитера, ничего…

– Садись. – Илья кивнул на стул и включил чайник. Тот был теплый и сразу засипел. – А Николай где?

– Поваренок-то? – Дядь Саша взял из полиэтиленового пакета карамельку, развернул и засунул в рот. – По дороге заберем, пусть со своими понянькается. У него младшему полтора года. Что за ружье? – кивнул головой на дорогой кожаный чехол, из которого торчал приклад. – Можно?

– Штуцер. Нижний ствол на птичку и на соболя, верхний – на крупного зверя.

Дядь Саша достал изящное, почти игрушечное в его руках оружие, отодвинув от глаз, рассмотрел гравировку и стал аккуратно класть обратно в чехол. Даже не прицелился, как это сделал бы любой охотник.

– Специально заказал, – пояснил Жебровский, – в прошлом году ружье и карабин таскал.

– А я вожу в кабине двенадцатый калибр, да патронов, кажется, нет… – Дядь Саша задумался. – Потерял, что ли? Не знаю, где засунул.

– Как же в тайге без оружия?

– А чего?

– Мало ли… сломаешься, есть нечего…

– Да-а, – засмеялся глазами дядь Саша, – рыбы где-нибудь найду. Ее скорее поймаешь…

Жебровский заварил чай, поставил кружки на стол:

– Что думаешь? Дня за два, за три доедем? – Илья плохо представлял себе дорогу: в прошлом году он залетал на вертолете, чем вызвал пересуды у охотников. Вертолет стоил таких денег, что никаких соболей не хватило бы окупить.

– Чего загадывать… – дядь Саша отхлебнул из кружки, – непогода врежет, и забичуем где-нибудь в Эльчане у эвенов.

– Завалено здорово?

– Не знаю, до развилки чисто, дальше, если через Генку Милютина ехать, то до середины Юхты пропилено, я в прошлом году ездил… Если через Кобяка, там перевал выше, там не знаю. У Кобяка вездеход, должна быть дорога…

– А нельзя у Кобяка узнать? – Илья уже просил об этом и Поваренка, и дядь Сашу и теперь досадовал, что они не узнали.

– Что-то нет его, может, заехал уже на участок… Поедем, что ли? Там видно будет… – Дядь Саша направился к двери.

Они закинули в кузов «Урала» два ящика, загнали по наклонным доскам «Ямаху», остальное было загружено еще вчера. Дядь Саша с грохотом закрыл борт, крутанул запор и шлепнул по борту рукой. Такая у него была примета – шлепнешь, так же весело открывать будешь.

Илья взял карабин, рюкзачок с термосом и документами, вывернул пробку из счетчика и с замком в руках пошел на улицу. Закрыл, ключ сунул за наличник. Постоял, мысленно прощаясь с домом до Нового года. Он волновался. Не так уже, конечно, как в прошлом году, но все-таки – один в тайгу, на три месяца. Ночью ему не к месту, предательски снилась удивительно приятная Москва. Вечер в центре города, много огней, людей, они с женой выходят из Малого зала консерватории и думают, в какой ресторан…

В «Урале» на двойном пассажирском сиденье был расстелен вытертый до кожи тулуп, Илья перекрестился мысленно, прошептал про себя «Помогай, Господи!». Дядь Саша об этом же задумался, глядя на мертвую доску приборов, потом решительно вставил ключ. Обоим хотелось в тайгу. Жебровскому понятно почему, а дядь Саше, как всякому бродяге, в дороге всегда было хорошо. Особенно когда ничего про эту дорогу неизвестно – деревьями, скорее всего, завалена, и снег в верхах уже мог быть глубоким. В одну машину стремно было ехать, и одно это уже напрягало и радовало. Господь не выдаст…

Завел мотор, погазовал, воткнул передачу и тронулся, выворачивая из ворот. «Урал» медленно вписывался и наполовину уже выехал, как что-то вдруг начало скрежетать внизу. Дядь Саша передернул рычаги, надавил на газ, мотор ревел, машина тряслась и двигалась толчками. Дядь Саша выругался и полез из кабины.

– Передний мост, падла, рассыпался… – выбрался он из-под машины, скребя могучей пятерней седой лохматый чуб.

Дядь Саша ждал этой беды, в кузове у него был запасной мост, теперь, правда, барахлом заваленный. Набрал в телефоне Мишку Милютина. Потом вызвал Поваренка.

К обеду ясно стало, что сегодня не выехать, конца не видать было. Вместе с мостом надо было менять еще что-то, Поваренок обзванивал мастерские и корешей в поисках нужных сальников и рычагов. Жебровский сначала пытался вникать, потом просто сидел рядом на ящике, скучая и покуривая. Дядь Саша тоже особо не лез, работой молча управлял высокий и худощавый Мишка. В полдень Илья принес мужикам очередной термос с кофе и ушел в дом.

После столицы он небыстро привыкал к местным темпам, прямо заставлял себя спокойнее относиться и терпеть это другое течение времени. Улыбаться даже себе велел… только как тут было улыбаться, когда вместо тайги он полдня уже обозревал родимые пятна милой родины. Нанять другую машину тоже было нельзя, его бы здесь не поняли, да, наверное, никто и не поехал бы.

Илья поставил вариться макароны, открыл тушенку, от нечего делать, а скорее, от охотничьего зуда в руках достал штуцер. Новое оружие благородно поблескивало аккуратными стволами и дорогой ложей с замысловатыми рисунками орехового дерева. Вспомнил, как ездил за ним в Австрию, как пробовал там на стрельбище – пуля в пулю ложились. Работа была штучная, ему надо было к сентябрю, и австрияки все сделали в срок и нигде не отступили от своего качества, которое они выдерживали веками. Мастерская была семейная, располагалась в горной австрийской деревушке, седоусый старик-отец работал с двумя взрослыми тоже усатыми сыновьями. Когда Илья приехал за оружием, они собрались все, приодетые, выпивали горьковатую домашнюю настойку из маленьких стаканчиков, покуривали и посматривали на свою работу и на довольного клиента.

Илья вскинулся, целясь в заплесневевший угол комнаты, щелкнул бойками, еще раз взвесил в руках сделанное по нему оружие и с благодарностью вспомнил неторопливых и уважающих себя австрийцев. Потом подумал о русских, менявших сейчас развалившийся мост на еще не развалившийся. Шило на мыло. И на этом мосту они собирались ехать полтысячи верст по заваленным зимним увалам через Джуг-Джур и Юдомский хребет…

Приеду, сначала пройдусь по речке, рыбу гляну. Потом оленей посмотрю на склонах выше стлаников. Потом капканы уже, прикидывал Жебровский.

В прошлом году, в самом начале, он, не зная дорог, полез в одном месте прямиком по густым стланиковым зарослям и спящему зверю чуть на голову не наступил. Медведь – возможно, он укладывался на зиму – подскочил метрах в десяти и с уханьем рванул вниз по склону. Илья застыл с бешено колотящимся сердцем. Вокруг поднимались безучастные к нему горы, большое стланиковое поле, в середине которого он стоял на кривом качающемся стволе, молчаливо колебалось под ветром. Он даже не медведя испугался, но того, что он был там один. Случись что, его никогда не нашли бы в этих дебрях. Никогда! Почти бутылку виски усидел в тот вечер, отбиваясь от внутренней паники. Через неделю только привык и перестал озираться и приглядываться, да и медведи залегли…

Жебровский сидел на шатучей, готовой развалиться табуретке, в который уже раз думая о том, что ее надо починить, и смотрел в окно. Было девятое октября. С утра солнце немного побаловало, потом натянуло вынос с моря, и полетел снежок. В окно было видно дядь Сашу. Он стоял без шапки, в так и не застегнутой куртке, из-под которой торчала красная от холода, седая грудь. Что-то говорил Мишке, лежащему под мотором.

Трудно было не залюбоваться. Ноги, руки, тяжелые плечи – все в дядь Саше было мощно. Двигался при этом он легко и решения принимал быстро. А если они оказывались неправильными, то легко решал все заново и по-другому и опять двигался быстро.

Илья взял сигареты и вышел на улицу. Дядь Саша ворчал за что-то на Мишку. Видно было, что это для порядка, что он на самом деле и любит, и уважает своего, как он называл, крестника. Это он когда-то «доверил» Мишке напрочь убитую, несколько раз тонувшую 150-сильную «Хонду» с бригадного катера. Никто не верил, что ее вообще можно починить, даже ходили смотреть на эту «Хонду», слушали, как работает. Мишке тогда было пятнадцать лет. «Хонда» весила больше, чем он, раза в три. Теперь Мишке Милютину шел семнадцатый, он был длинный, вполне похож – только не пил – на взрослого мужика, и у него был свой автосервис. То есть мужики привозили ему во двор негодное и потом на этом негодном уезжали.

Дядь Саша был бродяга в душе, и судьба его, как и всякого, видно, бродяги, была непростой. Жебровский знал ее по рассказам других, обрывками. Слышал, что три года назад, весной, убили младшего сына дядь Саши – Сашку. В тот день Сашка вернулся из армии. В кафе дело было, куда он никогда не ходил. Один прыщавый, на голову ниже Сашки, курнув дряни, пырнул ножом. Весь поселок хоронил. Сашка был красивый, трезвый и в жизни никого не обидел. Он и в этот день не пил почти и ни с кем не ссорился. Пырнули его по полной дури, может, за то как раз, что был такой красивый и беззлобный. Его ударили ножом, а он только морщился, улыбался растерянно и виновато, зажимая рукой расплывающееся кровавое пятно.

Малолетнего убийцу до милиции полуживого довезли. Догоняли пьяные «уазик», отнимали у ментов и потом отдавали. Так несколько раз наводили справедливость, но никого это не вернуло и не утешило. Через два месяца отвезли к Сашке и его мать: каждый день на кладбище ходила и, кажется, сама себя уговорила уйти. Сам же дядь Саша ничего, остался жить, только голова серая сделалась да горькая тоска навсегда поселилась в глубине его серых же, схваченных морщинами глаз.

У него было еще двое сыновей. Взрослые, женатые. Были и внуки, но что-то хрустнуло в его жизни, провернулось невпопад… не тянуло ни к детям, ни к внукам. Казалось ему, что болен чем-то заразным для других людей и что другие люди об этом знают. Сыновья… жили своей жизнью.

Тогда, три года назад, он отработал сезон и осенью остался сторожем в собственной бригаде. Обычно на это дело бичей подписывали за жилье и харчи, а тут сам остался. Долгая была зима. Всяко-разно жил он эти восемь месяцев. Бывало, по осени особенно почему-то, бражку пил неделями, ночь с днем путал, а то целыми днями в окошко на штормовое море смотрел, и такие мысли в башку лезли, что лучше уж бражку пить. А то вдруг начинал пахать как вол.

Выздоровел не выздоровел – непонятно, только когда бригада в мае на селедку заехала, он был ничего, спокойный. На распрямившейся крыше барака серел новый рубероид, большой военный генератор, не работавший лет десять, исправно стучал, дрова были натасканы трактором года на три, попилены и сложены аккуратно.

Дядь Саша же с удивлением обнаружил среди мужиков повариху. Молоденькую, лет двадцати пяти, темненькую, глазастую и хрупкую, как ему показалось. И еще имя такое – Полина – как у маленькой девочки. Может, она приехала с кем-то, дядь Саша не обратил на это внимания. Он сразу стал оберегать ее, сам помогал и парней заставлял, чего никогда не бывало, мыть посуду и чистить картошку. И злился по-серьезному, когда кто-то рассказывал при Полине похабный анекдот. Не только мужики, но и она сама не очень это все понимала. Самых непонятливых дядь Саша за плечо подержал своей клешней, заглядывая в глаза, и всем стало ясно, что бригадир не шутит. Но почему он так себя ведет, все же было не совсем ясно. Никаких видов на Полину бригадир не имел.

Все это было необычно для бригады, порядки в которой установились при царе Горохе и были так просты, что… чего уж их и трогать. Сам дядь Саша на притонении[10] так иной раз выдавал трехэтажного – листвяшки на другом берегу лагуны скручивало. А тут! Как это при бабе нельзя сказать чего-то? В поселке многие умели одним матом разговаривать, и не только мужики. Сама Поля могла ввернуть – мало не покажется – она никак не была хрупкой. Или посуду мыть! Кто вообще приволок ее в бригаду? Раньше бичара поварной вкалывал на кухне – готовил, мел и посуду мыл, – и все было в порядке… Готовила она, правда, неплохо, с бичом никак не сравнишь.

На вшивоту, однако, дядь Сашу не взять было, за Полей он ухаживал как за дочерью. Даже выпивший не клеил ее, ни одного взгляда неправильного не позволил. Кто-то заметил, что по возрасту она почти как его покойный Сашка. Даже занятно было. К концу сезона мужики уже привыкли, что у них в бригаде коротко и ясно выразиться не везде можно было, и вообще, женщина на кухне – это все-таки не грязный бичара. Не стесняясь друг друга, убогие цветочки с соленой морской косы собирали по дороге с тони… Приглашали Полину на следующий сезон.

Поля, кстати, все чувствовала и вела себя правильно. Хвостом не вертела, мужиков обшивала, а дядь Сашу и обстирывала – они жили в бригадирском домике. Через стенку, правда. Даже входы у них были с разных сторон. С дядь Сашей вела себя вроде как со всеми… Но это только «вроде». Все-таки он был видный и здоровый, и было ему тогда всего пятьдесят два. В таком возрасте мужика хорошо видно – мужик он или как? Не ошибешься. Седой, конечно, но это, кажется, только лучше. Красивее. К тому же он был главным среди мужиков, а это на женщин капитально влияет.

А еще… не ухаживал за ней никто и никогда таким вот человеческим способом.

К осени она так к нему привыкла, что однажды, когда на кухне никого не было, краснея и отводя взгляд, попросилась остаться с ним на бригаде. Они прожили вдвоем три месяца и выехали в поселок к Новому году. Тут уже, конечно, шли другие разговоры, она была младше его детей, но дядь Саша с Полей на это внимания не обращали. Расписались весной. Когда у людей по-настоящему все хорошо, какое им дело до разговоров…

Жебровский слил макароны и вышел на крыльцо:

– Пойдем поедим, мужики!

Вечером, совсем уже стемнело, привезли какую-то последнюю запчасть и наконец все собрали. Мишка, не взяв с «крестного» денег, грязный, с руками, черными по локоть, уехал домой, а дядь Саша с Поваренком и со всем барахлом в кузове поехали на другой конец поселка – машину проверить и что-то там забрать. Жебровскому наказали картошки сварить.

Илья начистил полкастрюли, поставил на плитку и вышел покурить. Звезд не было. С моря опять затягивало вынос. Снег будет, подумал. Его ничего уже не пугало. Он знал, что завтра рано утром они выедут и через два или три дня все равно будут на месте. Он с уважением думал о мужиках, которые не растерялись от серьезной поломки, а спокойно все нашли и сделали. Только так здесь и можно было. И его в тайге ждала такая же жизнь, где рассчитывать можно только на себя, на спокойную работу.

Дядь Саша подъехал. Не стал загонять «Урал» во двор. В проулке оставил. Поваренок ввалился в дом с двумя клетчатыми китайскими сумками. Копченые рыбьи хвосты торчали, коричневые горлышки пивных полторашек, поджаристая жопка белой буханки. Свежим хлебом запахло.

– Наливай, маманя, щёв, я привел товарищёв! – громко пропел, ставя сумки на стол и торжественно поглядывая на Жебровского. – А, Москвич! Новый мост обмыть надо! А то дядь Саня орет, ехать, мол, прямо сейчас! А, дядь Сань, – обернулся он на входящего товарища, – езжай, куда раздеваешься?!

Колька Поваренок совсем не был наглецом, скорее даже наоборот, но отчего-то, может, из-за маленького роста, а может, как раз из-за внутренней скромности, всю жизнь изображал из себя человека бесцеремонного и бичеватого. Дядь Саша, снявший было куртку, посмотрел на Жебровского:

– А что, может, поехали? – прищурился азартно.

Жебровский удивленно глянул на темное окно, потом на часы.

– По дороге пожуем, в Эльчане переночуем…

Кольку никак не устраивал этот вариант. Он ловко пластал на куски текущего жиром копченого кижуча, командовал Жебровскому банку открыть и наловить в ней огурцов и еще успевал про своего младшенького рассказать. Кольке было сорок пять, а его младшенькому полтора, но они были корефаны – не разлей вода, куда я, туда и он, суч-чий хвост… гвозди уже забивать умеет!

Вскоре в центре стола в большой миске парила картошка, облитая вонючим подсолнечным маслом, копченая рыба, аккуратно порезанная быстрыми Колькиными руками, золотой и красной горкой «отдыхала» на газетке, домашние огурцы и капуста квашеная в разнокалиберных тарелках. Дядь Саша у кухонного стола доделывал салат из мелко нарезанной подкопченой нерки. Нярки, как он ее называл. С луком и подсолнечным маслом. Жебровский порезал хлеб, достал водку из морозилки.

– Чтоб у тебя вся машина рассыпалась, а мост все ездил и ездил! – Колька шмыгнул длинноватым носом, чокнулся, подмигнул Жебровскому и, «культурно» оттопырив пальцы от рюмки, выпил.

– Э-э, – махнул рукой дядь Саша, – я…

– Хрен ли уж, пей давай… – Колька был доволен сегодняшним днем и тем, что так все хорошо кончилось. – Попрем завтра, ничего вроде идет, не гремит…

– Ну, – согласился дядь Саша.

В этот момент у соседей на улице раздалась ругань, поток бессмысленного, захлебывающегося яростью мата, потом звон таза, еще чего-то металлического об забор, опять громкий и корявый мат. Потом завелся мотор, и машина с ревом выкатила со двора.

– Всё, уехал Иван, с обеда сегодня воюет со своей, – прокомментировал Колька, наливая по второй. – Чего, не нравится дядь-Санин салат?

– Я не пробовал еще… – ответил Илья.

– Ешь, только у них в бригаде такой делают. Кто придумал-то, дядь Сань, я забыл?

– Женька Московский. Тоже, кстати, москвич был, – объяснил дядь Саша Илье. – Поваром приезжал работать в бригаду. Лет десять, наверное, ездил каждое лето. Хорошо варил!

– И что? – заинтересовался Жебровский.

– Да ничего, давно уж нет его. Не приезжает.

– Бизнес, может, завел, – вставил Колька, всем видом показывая, что дело это говенное.

Жебровский второй год наблюдал, как мужики не принимали его за своего. По имени не называли, а кличка была пренебрежительная и подчеркивающая разницу – Москвич. Не то чтобы ему очень хотелось, чтобы его приняли, но непонятно было, от чего это вообще зависит. Вел он себя спокойно, одевался неброско, слушал их советы, водку с ними пил, деньгами не сорил. Возможно, они из гордости не могли признать, что какой-то москвич может так же, как они, жить и охотиться в тайге. Это нарушало представление местных об устройстве мира. Москвичами в их понимании могли быть только те капризные, зажравшиеся люди, что с жиру день и ночь скачут по телевизору, а они, это были они – умелые, бедные и веселые. Даже китайцы были понятнее и ближе москвичей.

Мужики закусывали в охотку, наморозились за день, дядь-Сашин рыбный салат был действительно вкусный. Поваренок дожевал, вытер руки и пристально, с дураковатым выражением уставился на Жебровского.

– Что? – не понял Илья.

– У нас рыбу без водки только собаки едят!

Илья улыбнулся и потянулся за бутылкой. Выпили. Поваренок ловко снял зубами рыбу с кожи, заулыбался, жуя и вспоминая что-то:

– Ты говоришь, мост передний… – потрогал он Жебровского обратной стороной ладони, не испачканной в рыбе, – у нас тут в прошлом году, да, дядь Сань? Такая вышла ерунда… Ехали мы на этом «Урале» в конце октября, так же вот… выезжали уже, машина икрой забита под завязку. Нас в кабине трое, Андрюха Слесаренко и мы с дядь Саней. Короче, к перевалу тянемся, едем себе, покуриваем, зимовье на другой стороне под перевалом, должны до ночи успеть. Ну вот… а погода все хуже и хуже, на перевал заползли – снежище уже валит – капот не видно! Все ровно вокруг, голо, ни кустика – ни хрена не понять, и, главное, перевал там длинный. Я из кабины спрыгнул, думал, может, ногами лучше пойму, куда там – пурга прямо с ног валит, ничего не видно.

Колька вытянул «Приму» из пачки, посмотрел на дядь Саню.

– А? Дядь Сань? Сидим, короче, в кабине, ее насквозь продувает, что делать? Ну, поехали на дурака, думаем, если вниз начнем спускаться, там уже можно будет ногами поискать – за перевалом дорога опять между стланиками шла. Что-то ездим-ездим, не знаю уж как, может, и кругами, потом чувствуем – спускаемся. Андрюха пошел глядеть, возвращается минут через двадцать, прикинь – мы уже похоронили его. Не то место, говорит, бесполезно дорогу искать, не отличишь, где просто заманиха, а где проезже.

Подъехали к самым стланикам – надо чего-то городить, не в «Урале» же сидеть. Стланик наверху, на перевале, сам знаешь, мелкий, не спрятаться, ничего. А снега уже навалило по яйца, давай мы таскать по этим корягам барахло вниз по расселине. Андрюха нашел хорошее место – ямка такая под стланиками – ручей весной выгреб, над нами почти полностью крыша получилась, уже снегом заваленная. Ну, мы там подпилили, красоту навели, лежанки поделали, я лопатой все дырки снегом закидал. Только с дровами плохо – не в лесу же. Набрали мелочи да досок из машины принесли…

– Все борта мне пожгли… – вставил дядь Саня довольно.

– Чего сидите, наливайте! – скомандовал Колька и сам же стал разливать. – Двое суток сидели, хорошо, не холодно было, градусов десять-пятнадцать, может, да, дядь Сань?

– Ну, – кивнул дядь Саша, – ты лучше вспомни, как бутылку потерял.

– Я потерял! – возмутился Колька. – Андрюха! Короче, была у меня в заначке полторашка хорошей гамызы градусов семьдесят…

– Здорово, мужики… – в избу, нагибаясь, входил высокий и сильно худой старик.

– Здорово, Трофимыч, к столу как раз! – радостно заорал Поваренок, сунул ему руку и пододвинул табуретку. – Тяпнешь с нами?

– Не-е, пейте. – Трофимыч сел и положил на стол большую крюковастую руку.

Глядел, как мужики пьют и морщатся.

– Вы уж все, что ли? Сложились? – обратился Трофимыч к дядь Саше, когда тот поставил кружку на стол.

– Ну…

– Меня-то еще не возьмешь? – Дед почему-то говорил хмуро.

– Куда тебе? – Дядь Саша перемешал остатки салата и зачерпнул ложкой.

– На мой участок. Ты меня возил, когда… – Дед замолчал, сурово глядя на дядь Сашу.

Дядь Саша прожевал, облизал губы, усы отер, прикидывая, как изменится маршрут. Все примолкли. Поваренок тоже соображал что-то, с удивлением глядя на старика, Жебровский напрягся, боясь, что опять может отложиться.

– У меня немного. Я, да кобель, да четыре мешка барахла… До Генки меня только, а там он на «Буране», я с ним вчера по рации говорил.

– Что там, снег есть? – спросил Жебровский.

– Не особо. По верхам только… – ответил дед, едва взглянув на Жебровского.

– У меня, значит, есть, – обрадовался Илья.

– Ну, Генка говорит, на якутской стороне снега полно, а у нас с ним, на Юхте, нет. Дак что? – опять обратился он к дядь Саше.

– Не знаю, Трофимыч, как вон Москвич скажет… да и ехать-то как? В кабине нет места больше.

– Это ладно, до Медвежки если, там двести верст всего! Я и на шмотках могу, сверху. – Встрял Колька, налил водку, щуря глаз и делая вид, что налить ровно его интересует никак не меньше. – Тулуп есть, доеду… Ну, давайте!

Закусили. Дядь Саша потянулся к поваренковской «Приме».

– Моих попробуй, – предложил Жебровский.

– У тебя тоже без фильтра? – дядь Саша взял пачку в руки, понюхал, вытянул сигарету.

– С Кубы выписываю. Настоящий табак. Бери! – предложил Жебровский и Кольке.

Закурили втроем.

– Ты давно уж не был у себя, Трофимыч! Тяжело будет! – Колька налил себе пива в кружку. – Капканья заржавели, небось, взял бы кого в напарники.

Трофимыч не отвечал Поваренку. В нем не было той радостной, нетерпеливой лихорадки, что трепетала в Жебровском. В нем, казалось, вообще мало осталось эмоций, только хмурая решимость ехать. И мужики это чувствовали. Может, и не понимали – Трофимыч с виду все-таки слабоват был для охоты, – но и отговаривать не смели. Глядел дед колюче.

Помолчали.

– У тебя вещи дома? – спросил дядь Саша.

– Ну. Заедете, что ли?

– Заедем, чего же…

Лицо Трофимыча, худое, в глубоких морщинах, давно не бритое и обросшее белой щетиной, не изменилось, но вздохнул он облегченно, посмотрел на Жебровского:

– А ты на Лепёхинском месте? – спросил, будто маленько извинялся, что набился в попутчики.

– Да…

– Хороший участок, маловат только, а так Лепёха-то рукастый, царствие небесное. Я бывал. Сходились иногда: Генка Милютин, Лепёха да я. – Дед вдруг ощерился малозубым ртом и заблестел глазом: – Раз дня три пьянствовали! Хороший год был. Мы пьем сидим, а у нас соболя ловятся – во как бывало! У Лепёхина бражки было две фляги, так всю уели, мать ее…

Дед замолчал. Потом стал подниматься.

– Ну ладно, пойду… кобеля проверю, чтоб не ушел куда, давайте… – Трофимыч подал всем руку, – а то я своих разогнал, не пускают, старуха с дочкой… ревут!

Трофимыч натянул шапку на уши и, застегивая ватник, вышел.

– За семьдесят уже, а тянет в тайгу… – Дядь Саша задумчиво глядел на дверь, закрывшуюся за стариком. – Всю жизнь в лесу, а все равно…

– Привычка, видать… семьдесят два ему. – Колька сунул в рот очередную сигарету.

– Я ни разу не охотился… так чтоб вот. И не хотелось. Никакого простора. На море могу хоть месяц смотреть, а в лесу мне скучно. А Трофимыча в лес тянет. Я раньше думал, что человек к старости тупее как-то становится, – ни хрена. Так иной раз завернет, – дядь Саша развел руками, – ой-ой-ой! Аж башка кружится. В молодости не было такого.

– А с Полинкой у тебя тоже башка кружится?

Дядь Саша глянул на Поваренка, тот, похоже, не шутил.

– Бывает, Коль, думаешь, сейчас сердце захлебнется и встанет. Особенно когда ее нет рядом. Дети же у меня, внуки… тоже вроде, но не так. – Дядь Саша замолк. – Меня до нее никто не любил. Нина-покойница? Жили нормально… Не ругались, а только не было такого, привыкли просто… Иногда проснусь ночью, гляжу на Полю и думаю, что это такое – я же в два раза старше. Думаю, может, просто мужиков молодых нет путних, да ведь есть же. За ней сколько народу ухлестывало. Вертолетчик этот из Николаевска. А? Как она со мной, почему?

– Да-а… – Колька забылся и достал сигарету из пачки, хотя его кубинская дымила в пепельнице. – Вот и Трофимыч, видно, так. Может, она ему тоже никогда не изменяла?

– Кто? – нахмурился дядь Саша.

– Тайга! Вот он от своей старухи и бежит к ней.

Мужики сидели молча, думая о своем. Печка трещала сырыми листвяными поленьями, да Колька отстукивал по спичечному коробку.

– А у тебя… – поднял Поваренок взгляд на Илью, – что же жена твоя… отпускает тебя?

Жебровский внимательно их слушал и думал о чем-то ответил не сразу:

– У меня жена почти ничего из того, что я люблю, не любит… Вот такую вот простую жизнь имею в виду… – Он покачал головой. – Ей это кажется примитивным.

– Взял бы разок в лес с собой… не на сезон, а вот так… – Поваренок задумался, как можно взять с собой бабу в лес. – Ну, там… за грибами сходить, ухи наварить… на выходные, короче!

– И чего? – не понял дядь Саша.

– Чего… – Колька и сам не понял, чего хотел: чтобы та московская баба полюбила тайгу или наоборот… – А ты сам-то чего хочешь? Чтобы она с тобой, что ли, ездила?

– Да нет, конечно… – Жебровский улыбнулся, – но… я же тоже с ней почти всю жизнь прожил. Меня в прошлом году не было почти четыре месяца, она вроде и соскучилась, а на другой день уже всё. Как будто и не охотился. Не расспросила ничего… даже фотографии не посмотрела.

– Моя тоже никогда не спрашивает. Да и что ей рассказывать? Как вот мост, что ли, меняли? Или как невод таскали? Никогда это бабе не будет интересно, даже не думай. Уехал, все – привет, вернулся – слава богу.

Дядь Саша, молча их слушавший, достал папиросу и подсел к печке:

– Поля меня обо всем расспрашивает, я даже иногда думаю, не ревнует ли? И всегда сама меня собирает. – Дядь Саша посмотрел на мужиков. В глазах было и удивление и мелкая похвальба. – Никогда Нина-покойница не собирала, она и не знала, где что у меня лежит. А эта все знает, никогда не забудет ничего! Сам-то всяко-разно забудешь, а Поля нет. И всегда меня ждет, вот что! Когда бы ни приехал, как будто знает, что буду. Все у нее готово, всегда рада.

– Ну ясно, одна-то сидит, ни детей, ничего, чего ей еще делать. А у моей – трое. – Не без ревности подытожил Колька.

– Тут дело в другом, моей жене совсем не интересно то, что интересно мне. Ей и себя хватает. Там, на материке, все уже по-другому… – пояснил Жебровский.

– А где работает? – перебил Поваренок.

– Она искусствовед. – Жебровский сказал и глянул на Кольку.

– Да может, у нее есть кто? – то ли нахмурился, то ли улыбнулся Поваренок. – Воля, она и добрую жену портит… Дело житейское.

– Ну-у… – Жебровский взял кружку, заглянул в нее, – я не думаю…

– Думай, не думай, оно само собой заводится, ну и… вернулся домой, все нормально? Значит, и хорошо. Ничего не надо думать. Уезжаешь на три месяца свои удовольствия справлять, а она что, сдохнуть должна?

Колька посмотрел на дядь Сашу, ища поддержки, но тут же понял, что не по адресу обратился, и все же он очень доволен этой своей смелой мысли был.

– Сами-то… – Повернулся к Жебровскому. – Не святые небось, что же бабы должны терпеть?

Жебровский пожал плечами. Дальше ему явно не хотелось говорить.

– Что-то ты, Поваренок, раздухарился, искусствовед хренов. Сдохнуть они должны… никто без этого еще не подох, – передразнил дядь Саша. – В прошлом году в бригаде каждый день со своей трещал. Две рации с собой взял, чтоб, не дай бог, не сломалось. Каждый день, утром и вечером, – кивнул он Жебровскому.

– У меня Димка маленький тогда был… – подскочил Поваренок. – Годика не было.

– Так, может, и парнишка не твой? Тебя ж по полгода дома не бывает? – Дядь Саша хитро смотрел из-под лохматых бровей.

– Вот собака, гад! – выругался Поваренок беззлобно и, повернувшись к Жебровскому и тыча пальцем в дядь Сашу, добавил: – Он моему Димке крестный батька…

– А ты не заговаривайся. Ждет моя меня, и нормально. И я никуда не озираюсь! Никак по-другому и быть не должно. Тут все правильно устроено.

– Ну а если она маленько того… маленько «посмотрит» на кого, что, убудет от нее?

– Убудет, – сказал дядь Саша спокойно и внятно. – Он поднялся с корточек от печки, и Жебровский опять удивился, какой он крепкий. – Все это знают, Коля. И ты своей каждый день звонил, потому что она каждый день ждала. – Дядь Саша сел за стол. – Вот яблоко, – он взял в руки краснобокое яблоко, – красивое! Плотненькое, в нем жизни полно, пока оно целое… а ковырни его ногтем, чуть-чуть ковырни… Через два дня выбросишь!

Дядь Саша осторожно положил яблоко в миску.

– Все это знают, и все ковыряют, – философски заметил Колька.

– Почему ковыряют-то? Вот вопрос!

– Да себя, видно, любим, от этого всё… – Поваренок потянулся за бутылкой. – Что-то не пьем ни хрена…

– Это понятно…

Разговоры о смысле жизни не способствуют пьянству. Мужики покурили, обсудили что-то незначащее на завтрашний день и, хотя собирались ночевать у Жебровского, разъехались. Дядь Саше что-то понадобилось дома, Поваренок… все равно, мол, мимо меня поедешь… и Жебровский остался один.

Он неторопливо убирал со стола, мыл посуду, думал о странной, непонятно на чем основанной уверенности дядь Саши, о его Полине, невольно представлял свою жену здесь, в этом домике, и ему становилось непонятно и смутно на душе. Голова, как заглючивший компьютер, выдавала набор картинок: пустой лондонский дом, пустая почему-то московская улица с мелким дождичком, зимнее, утреннее и безлюдное парижское кафе с зевающим официантом… Везде было скучно, везде он был один, ничего не делал, и ему ничего не хотелось делать. Он хмурился, звал на помощь белое спокойствие своего участка, гор и тайги. Но сейчас почему-то и туда не хотелось.

5

Степан Кобяков был чуть выше среднего роста. Крепкий, большерукий, как все промысловики, и молчаливый с вечно не то угрюмым, не то внимательным, но недолгим взглядом из-под лохматых бровей. Лицо самое простое, неброское, нос небольшой картошкой, темно-русые волосы. Не было в нем ничего красивого или просто приятного. Во взгляде всегда одно и то же – ровное спокойствие, не допускающее ни соплей, ни ругани, ни лишних слов. Не понять по нему было – доволен он, нет ли. Когда ему было интересно, слушал внимательно, но вопросов не задавал, компаний ради компаний не признавал, и пьяным его никогда не видели. Всю жизнь, сначала с отцом, а с семнадцати лет один промышлял в тайге, на своем участке – все у него было свое, и все исправно работало. Он был закоренелый одиночка, и его невольно уважали, может, кто и недолюбливал за обособленность от людей, но уважали. В конце концов, плохого он никому не делал.

Может, такой вот матерый мужик и составлял когда-то основу русской породы. Не могли же лодыри да пьяницы отломить, а потом еще и освоить полмира…

Больше всего Степан походил на портового грузчика, плечи и ноги которого будто созданы были для неторопливой, с покряхтыванием, тяжелой ноши, но Кобяков был легок на тропу. Под тяжелым рюкзаком и уставший – вторые сутки уже не спал, – он ходко шел вдоль Рыбной. Пойма была широкая, где пять, а где и все десять километров, со многими рукавами, островами и большими галечными косами. Тальниками заросшая, на высоких местах старыми тополями. Хорошей тропы вдоль реки и быть не могло, и Степан обходил заломы и перебредал рукава, но по дороге, которая в нескольких километрах отсюда тянулась открытой тундрой, идти ему было нельзя.

У Манзурки чуть не столкнулся с мужиками. Те сидели под берегом на поваленном дереве и потихоньку выпивали. Костерок горел. Водитель по старинке клеил пробитое колесо. Степан взял собаку на поводок, вернулся и обошел лесом.

Как зверь инстинктивно сторонится неприятностей, так и он избегал людей, совсем, может, ему и безвредных, и уходил все дальше и дальше, отстаивая право на свободу. Не раздумывая, столкнул он тот «уазик» со своей дороги и так же шел сейчас. Перед ним, впереди, была свобода, за ним же… Что было за ним, он не думал. Сто из ста гадали бы, что там теперь делается и каким боком вылезет, Степан же, как горбатый якутский сохатый, пер своим курсом. И этого было достаточно.

Он чувствовал свою правоту не только перед наглым майором, который полез в тягач, но и перед ментами вообще. Он презирал их, думал о них как о мышах, шуршащих ночью по зимовью. Взять они его не могли. Никак.

Что же касается государства, то тут Степанова совесть была совсем чиста. Государство действовало безнаказанно и о грехах своих никогда не помнило. Он знал за ним столько старых и новых преступлений, за которые оно никак не покаялось перед своим народом, что не признавал его прав ни на себя, ни на природу, о которой это государство якобы заботилось.

Так, ни разу не поев, шел до вечера. Солнце час как село на якутскую сторону за Юдомский хребет и сначала заиграло закатными красками, потом погасло, и цвета ушли к Степану за спину на восточный склон неба. Он перебрел протоку, остановился на мысочке острова, заросшего лесом. Сбросил рюкзак и стал внимательно смотреть на окрестные вершины. Он прошел больше сорока километров. До ближайшего зимовья на его участке оставалось примерно так же. Надо было обойти деревню и потом… он думал, идти ли своей тропой, которую еще Степановы деды пробивали на участок, или… нельзя было идти этой дорогой. Ей пользовались деревенские. И через соседский участок тоже нельзя, Генка Милютин обязательно поймет, что к чему. Степан решил идти верхами, так было дальше, но так его никто бы не вычислил.

Он действовал как старый зверь, уходящий из загона, шкурой понимающий, что надо исчезнуть для охотников – отстояться, выйти вбок или как-то еще, но нельзя попадаться им на глаза. Самым опасным будет первое время, недели две, не больше. Потом инстинкт погони слабеет. Вспомнив про Генку Милютина, Степан, может, первый раз в своей жизни подумал, как к нему теперь относятся мужики. Знают уж все, конечно, по рации обсудили.

Костер разгорался. Карам притащил с реки здорового зелено-малинового кижуча и с хрустом грыз его хрящеватую голову. Рыба, без мозгов уже, с перекушенным хребтом, временами начинала колотить хвостом, стараясь уплыть. Степан, широко зевая, нехотя доел тушенку, бросил банку в костер и сел спиной к дереву, накрывшись спальником. На ногах были зимние «шептуны» на толстой войлочной подметке, под задницей варежки и росомашья ушанка, карабин стоял у бревна. Он еще притирался спиной к дереву, а нос уже начал издавать тихий сап.

Утром напился чаю и вышел по темну. Нехоженым, густо заросшим притоком направился в сторону от реки. Это был нелогичный и нелегкий путь, и крюк немалый, но он выспался, а медвежьи тропы за осень были хорошо натоптаны, и к обеду он поднимался уже невысоким отрогом. Изредка перекурить присаживался.

Настроение все же было так себе. Вчера, на бешенстве, а может, и от усталости он шел ни о чем не думая, теперь же в голову лезло всякое – то виделось, как у него во дворе делают обыск и допрашивают жену, то он с глазу на глаз, по-мужицки, решал этот вопрос с Тихим. Все это было перебором – жену не должны были тронуть, а с Тихим… вот это можно было бы… Степан шаг убавлял от этой мысли и тут же, упрямо мотнув головой, будто отряхиваясь от чего-то, шагал шире и тверже.

Не менты-ворюги придумали свет белый, и ни им было распоряжаться этими реками и горами и его мужицкой судьбой. Или этими вот ногами, давившими рыжую хвою тропы.

За спиной открывалась широкая тундряная долина Рыбной, а дальше начиналась горная страна с заснеженными вершинами и хребтами. Горы уходили в бесконечную даль, в синее марево неба. Подъем стал положе, лиственницы сыпали мягкую подстилку на присыпанную снегом тропу, на рюкзак, за шиворот. Впереди сквозь лес временами белели вершины хребтов его участка. Степан шел и чувствовал, как тепло любви ко всему этому охватывает душу. В лесу он всегда становился мягче – улыбался, с собаками, деревьями и горами молча разговаривал. Он рад был, что кончилась эта беспутица вдоль реки, и под ногами было твердо, что солнце поднялось над простором моря и сетит в спину, и что часа через три он выберется на водораздел, на границу своего участка, и уже к вечеру будет чаевничать в избушке, в вершине Талой. И никакие менты не встанут у него на дороге. Эти поганцы так же его сейчас интересовали, как позавчерашний ветер.

Солнце грело щеку и левую руку на лямке. Правая мерзла. Стланики кончились, звериная тропа вышла на чистый склон и поднималась, становясь все круче, серо-коричневым сыпуном, который местами полз под ногами, скатывался с легким, глухим звоном, обнажая красноватую изнанку плитняка. Тропа уходила вверх зигзагами, сторонясь скал, то тут, то там торчащих по склону. Снег здесь всегда выдувало, и сейчас он рябыми пятнами лежал по укромным местам, сероватый, смешанный с пылью. Ветер к седловине становился все сильнее.

Он вышел почти на самый верх, снял рюкзак, отвязал и надел суконку. Карам отстал. Степан обернулся, посмотрел вниз, прислушиваясь сквозь шум ветра, не орет ли где, но услышал гул вертолета. Он взвалил на себя раскрытый рюкзак и заторопился обратно, вниз к ближайшим скалам. Вертушка шла со стороны его участка, ее не было видно, только гул нарастал, сбиваемый порывами ветра. Степан торопился, камни ползли под ногами, он бился коленками, резал руки. Он был уже в нескольких метрах от скальника, когда над белоснежным прогибом перевала вырвалась громкая оранжевая машина. Степан сел и замер. Вертушка прошла так близко, что ему показалось, что он слышит запах выхлопа. Это был Ледяхов, только он так низко летал в этих горах. Степан внимательно следил за вертушкой, понимая, что его не должны были заметить на рябом склоне. Машина удалялась, снижаясь к деревне.

Если Ледяхов высадил кого-то… Степан, недобро прищурившись, видел, как в его избушке хозяйничают менты. Он не боялся, за эту дорогу он твердо решил не отступать нигде. Что это значило, было понятно…

Он присел за скалку, лицом к солнышку, сбросил рюкзак и достал сигарету. Сидел, греясь и покуривая, пуская неторопливо синий дымок. Копченное солнцем и ветрами лицо заросло темно-пегой щетиной. С виду было оно спокойно, но покоя в нем не было.

Широкая долина Рыбной рыжела и голубовато туманилась под солнцем, перевальный ветерок налетал резвыми, несильными порывами. Кедровки орали рядом внизу. Погода вставала самая охотничья.

Степан сел под лямки, подаваясь вперед и наваливая рюкзак на спину, встал, шатнувшись от тяжести, взял карабин и стал неторопливо подниматься к недалекому перевалу. За ним в вершинах Они и Талой начиналась его тайга. На перегибе остановился под скалой, достал из рюкзака небольшой бинокль и долго внимательно смотрел в сторону участка. Он искал дым над зимовьями – дыма не было. Почти по-зимнему все было укрыто снегами, стланики присыпаны и издали казались серыми.

Подбежал Карам, брякнулся рядом на снег, глянул на хозяина черно-белой мордой, но тут же вскочил, вытянул морду и настроил уши вниз по склону. Степан схватил его за вздыбившийся загривок и с силой придавил к земле.

Метрах в трехстах из мелких стлаников прямо на чистое вывалился лось. Зверь был матерый, на снегу казался черным, он чуть забирал к перевалу, здоровые светлые лопаты колыхались и блестели на солнце. Степан надел Караму веревку на шею и выразительно на него посмотрел. Этого было достаточно, пес лег и положил виноватую морду на лапы. Руки сами собой привычно готовили карабин. Лось вел себя странно – шел торопливо и не тропой – спотыкался по камням, временами замирал и глядел назад. Уходит от кого-то, понял Степан. Ни ментов, они все еще крутились у него в голове, ни охотников тут никак не могло быть… Может, в стланиках на мишку нарвался? Сохатый в начале охоты был делом не худым. Господь и тут был на стороне Степана.

Зверь остановился. Сверху, отрезая его от перевала, в седловинку спускался волк, из стлаников, откуда вышел лось, появился еще один – так же открыто бежал неторопливо. Загоняют, понял Степан. К скалам гонят. Или на крутяк. Степан проверил Карама, машинально погладил-придавил умную собачью голову к земле, достал бинокль и, черпая снег в рукава, пополз между камней. Выглянул осторожно. Отсюда вся покать была как на ладони. Ниже его в камнях, прижавшись к земле, лежали два волка. До них было метров сорок. Не поднимая голов, одними глазами наблюдали за сохатым. Еще ниже, загораживая выход в стланики по ручью, лежал еще один, этого Степан видел плохо – только задняя часть торчала на фоне снега. Вот урки, пятеро на одного… нехорошо… меня вы не посчитали, конечно… В другой раз он не особенно и размышлял бы, но тут – прямо интересно стало – уйдет сохатый от волков или что?

Бык, видно, был тертый и знал это место не хуже серых: постояв немного, он не пошел, куда его гнали, а выбрался на тропу и направился вниз и вбок, намереваясь перевалить в соседний ключ. Степан смотрел в бинокль и соображал, что делать, когда в поле зрения возник еще один волчара. Он стоял на высоком камне в сотне метров впереди сохатого. От, суки, сколько же вас! Степан и раньше видывал, как волки загоняют, но чтобы так вот…

За здорово живешь сохатый не дастся, волки это понимали и теперь уравнивали силы, загоняя его в камни. Степану выгодно было, если бы зверь шел к нему, но он неожиданно для себя прошептал: молодец, не надо, никогда не надо идти туда, куда тебя гонят. Ты же не баран.

Лось шел уверенно, будто не замечая того, на камне, он удалялся от охотника, и Степан, очнувшись, уже начал пристраивать карабин, но зверь вдруг опять остановился. Впереди сохатого было уже два волка. Они сошлись и неторопливо семенили ему навстречу. Рогач, не выдержав, снова развернулся вверх.

Раз, два… четыре… семь – считал Степан. Круг сужался. В засаде оставались трое, остальные открыто выгоняли быка с осыпи в большие камни под Степаном. В этих камнях лось был не боец. Ближний, что бежал с перевала, исчез за перегибом и уже не мог увидеть охотника. Степан осторожно подложил шапку под цевье, удобнее растопырил локти, приложился и снял предохранитель.

Сохатый был уже метрах в пятидесяти, слышно было, как он хрипло выдыхает и гремит копытами, перешагивая и спотыкаясь по камням. Задние перешли на бег, а те, что лежали, приготовились. Уши торчали. Они очень хорошо лежали, один закрывал другого. Раздвоенный силуэт темнел на фоне снега. Степан прицелился чуть выше лопатки первого, второму должно было прийтись по месту. Господи, пособи… После выстрела один так и остался лежать, второй подпрыгнул вверх, упал на бок и безжизненно поехал по снегу. Лось стал как вкопанный, волки замерли, не понимая, что произошло. Степан лежал не шевелясь – эхо, отражаясь от гор, могло обмануть серых. Ближнего легко можно было расстрелять, он развернулся и бросился своим следом на перевал, за ним другой и потом нижние, обтекая лося, полетели вверх. Это было неплохо. Степан выцелил дальнего, только зацепил, волк завизжал, заскулил, как собака, задок у него не работал, он споткнулся и покатился вниз, гребя передними лапами. Потом тупо ткнулся в склон бежавший впереди него. Степан развернулся на самого правого, тот был почти на перевале – промазал, передернул, еще раз промазал – пуля взрыла под волком, и наконец попал. Два зверя скрывались в ручье, Степан дважды выстрелил им в угон, наудачу, но, кажется, не попал, надо было идти, смотреть. Только тут вспомнил про лося. Тот уходил в соседний ключ. Патроны еще были. Степан вскинулся, далековато было, взял выше – по качающимся рогам – и опустил оружие. Глупая, не охотничья мысль прямо мешала ему – как будто по тому, кого он только что спас, сам же и стреляет. Кобяков сел, переводя дыхание, по привычке ткнул сигарету в рот, отстегнул магазин и стал набивать его патронами.

Он добил подранков и, снимая шкуры, проморгал вертолет. Тот выскочил из седловины, Степан как раз снимал неудобное место с задней ноги, сустав выламывал, замер, недобро провожая взглядом машину и вытирая о снег кровавые руки. Вертушка сбросила скорость и стала подворачивать. Степан еще раз теранул руки о штаны, спустил рукава и встал с карабином в руках в полный рост, Карам сидел возле рюкзака и тоже смотрел на вертолет.

Вертушка выправилась и, взяв прежний курс, начала удаляться. Не за мной, понял Степан и сел на снег. Посмотрели на волков и дальше пошли. Не менты. Но меня видели.

В зимовье ввалился за полночь. Уставший и злой. Он все делал не по уму. Как будто не сам. Он спустился до середины Талой, там у него было кострище, напилены дрова и неплохой чумик из корья, и собрался было ночевать, но не остался. Наскоро пивнул чаю и ночью уже пошел через хребтик в зимовье. Сапог, штаны и суконку порвал, как без глаза не остался… У этого зимовья была вертолетная площадка, и хотелось посмотреть, не садились ли на нее.

Никого не было. Степан осмотрел все с фонариком – снег у избушки был нетронутый, только дятел накрошил коры с листвяка.

Печка-полубочка трещала вовсю и светилась малиновым боком. Степан спал, привалившись к холодным бревнам и не погасив лампы. В большой чугунной сковородке застыла недоеденная тушенка.

Утром он долго стоял без шапки, глядя, как занимается рассвет. Так он молился. В двух зимовьях были у него старинные, доставшиеся от дедов иконы с едва различимыми ликами – Николы Чудотворца и Спасителя, – но молился Степан всегда на восход солнца. И только единому и всемогущему Создателю. Зимой, когда солнце всходило поздно, он стоял, глядя на ночной восток, и думал о хорошем, о чем-то, что вызывало спокойную внутреннюю радость. И благодарил Господа, и просил, чтобы день грядущий был наполнен силой и работой. В Богородицу Степан почему-то не верил. Может быть, потому, что она, женщина и Мать, не могла наказать…

И теперь он стоял, прочитав «Отче наш», пытался думать о чем-нибудь хорошем, а в башку лезла дрянь последних дней. Он чувствовал вину, но не мелкую, не перед ментами. Перед жизнью, перед его горами и этим вот обледеневшим ручьем… даже мужики поселковые вспоминались, и он думал, что нехорошо вышло. Менты по злобе, особенно если икру найдут, а они ее, конечно, найдут, могут поприжать таких, как он. Ярость, остывшая уже, поднималась в нем… Не получалась сегодня молитва.

6

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Изабеллу де Монтей, фаворитку короля Франциска I, обвиняют в колдовстве и заговоре против венценосно...
Демон Асмодей, сын Люцифера, ведет изощренную игру, перемещаясь во времени. В средневековой Италии о...
Убит самый богатый человек области – олигарх, бывший депутат и близкий приятель губернатора Аркадий ...
У него прекрасная семья: любящая жена, подающий надежды сын, очаровательная дочурка. У него замечате...
Хитроумный замысел Гиркании одержать легкую победу над Шеварией был обречен с самого начала. Но бесс...
В отдел медицинских расследований, где работает врач Агния Смольская, поступила информация о мальчик...