Пепел Проханов Александр

– Он все время молчит и иногда говорит, что его смерть вызовет большой международный резонанс.

– Я хочу поехать в тюрьму и задать ему несколько вопросов.

– Это невозможно. Сегодня утром он умер.

Они отхлебнули из стаканов, и министр безопасности языком удерживал скользящие кусочки льда.

– Меня тревожит одно обстоятельство. Наши гости ведут себя не совсем обычно. Батальон постоянно проводит ученья, словно готовится к бою. Не следует ли отвести его подальше от дворца и усилить охрану гвардией?

– Солдаты должны готовиться к бою. Я не вижу в этом ничего необычного. Кстати, вот и наш друг посол. Скажу ему несколько любезных слов.

И он пошел навстречу тучному, стареющему гостю, и когда эти двое встретились и обнялись, казалось, что они близкие родственники и дорогие друзья.

Суздальцев оторвал ручку от бумаги, чтобы прервать произвольное извержение строк. Он только что записал этот текст, но кто-то другой, неведомый продиктовал ему этот отрывок. Сам он никогда не видел дворца, белесого, мерцавшего под звездами снега, загадочного безымянного города, неразличимого во тьме. Никогда не видел этих смуглых усатых лиц, генеральских кокард, бриллианта, сиявшего в малиновом галстуке. Он не знал, о каких мятежах и восстаниях говорится в отрывке, какой неведомый город бомбили самолеты. Отрывок был ему внушен, надиктован. Кто-то мощно воздействовал на него. Врывался в его сознание, создавал картины и образы. Он стал жертвой аномального явления, пересечения миров, которые не должны встречаться. Так, слушая по приемнику легкую музыку, вдруг поймаешь переговоры летчика стратегического бомбардировщика, летящего над океаном. Убаюканный речитативом детского сказочника, вдруг поймаешь волну, по которой идет секретная боевая информация. Это было невероятно, было опасно, но и увлекательно – как увлекательно, оставаясь невидимым, подсматривать за кем-то, кто целуется в подворотне или раздевается донага, чтобы броситься в воду, или, не зная, что за ним наблюдают, выделывает странные телодвижения. Петру хотелось узнать, от кого исходят эти послания. Чьи тексты он перехватывает. Кто тот неизвестный писатель, сбрасывающий ему фрагменты своего романа.

Отрывок был написан им ручкой с черными чернилами, но те несколько строк, где говорилось о встрече хозяина дворца с послом неизвестной страны, были написаны красным. И он не помнил, когда сменил ручку. Почему возникла эта писанная кровью строка.

Суздальцев сидел, слыша, как тикают ходики за перегородкой, как вздыхает во сне тетя Поля. Взял ручку с черными чернилами, приближая к бумаге, чувствуя, как начинается трясенье стола, как разверзается под ручкой воронка, и он с грохотом рушится в провал, в другой несуществующий мир, ревущий огнем и сталью…

Три боевые машины, искря гусеницами, мчались по серпантину к дворцу. Фасад дворца туманно желтел в темноте, лишь светились фонари у подъезда и горело окно первого этажа. Он прижимался к броне головной машины, окруженный солдатами, чувствуя, как ветер режет глаза, дворец приближается, и горящее золотое окно перечеркивается ветвями деревьев. Они проскочили на скорости капонир под маскировочной сеткой, где притаилась сдвоенная артиллерийская установка. Ливень огня и долбящий грохот не коснулись его, а лизнули вторую машину, и он, оглядываясь, видел, как вспыхивают ударявшие в броню снаряды, их огонь погружается в глубь машины, она начинает вертеться, скользить, с нее сыплются гроздья солдат, и третья машина, огибая горящую вторую, вильнув, уклоняется от длинных огненных струй. Головная машина ворвалась на площадку перед дворцом, развернула в сторону открытых дверей пулемет. Он видел, как из дверного проема полыхают бледные соцветья, пули звенят о броню, и пулемет начинает гвоздить короткими тугими очередями, подавляя огонь автоматчиков. Испытывая ужас от этого наполненного пулями и пульсирующими вспышками пространства, он слетел с брони и, продолжая ужасаться, толкаемый вперед тем же ужасом, нырнул в гущу очередей. Слышал, как пули вонзаются в дверные косяки, буравят камень фасада, влетают внутрь, расшвыривая и опрокидывая выбегавших в вестибюль охранников. Кинул накатом гранату, прячась от осколков за балюстраду. Услышал взрыв, пролетевшие над головой осколки и, пригибаясь, скачками, помчался вверх по лестнице, по красным коврам, не видя, но чувствуя, как устремились за ним солдаты, их автоматные очереди, их свирепую матерщину, их вопли боли и ненависти.

На втором этаже, освещенная висела картина, наездники в тюрбанах рубились саблями. С лестничной площадки из-под картины ударил автомат, и чье-то усатое, беззвучно кричащее лицо дрожало, заслоняемое вспышками. Он прочертил автоматом от лестничных перил, через лицо и выше, к батальной картине, остановив огонь на каком-то вздыбленном всаднике. Увидел, как перегнулся через перила усатый стрелок и, держа автомат, стал падать головой вниз, а он, не следя за его падением, устремился выше, на третий этаж, протаскивая за собой вверх по лестнице грохот и вопли боя.

Дворец сотрясался от взрывов. По переходам и лестницам перекатывались шары огня. Из оконных проемов пулеметчики отгоняли машины пехоты, укладывали на снег атакующих. Уже работала с соседней горы скорострельная «Шилка», вырубая в окне дыру, гася пулемет, наполняя дворец короткими красными взрывами.

Он вбежал на третий этаж. Холл был пуст. В сумраке золотилась резная стойка бара, и на ней тускло поблескивал стеклянный стакан. Высокие золоченые двери, выходившие в холл, были закрыты. Он сунулся в дверь, оказавшись в библиотеке – стеклянные шкафы с книгами, глубокие кресла, – все в сумраке озарялось мгновенно вспышками боя. Метнулся в другую дверь – кабинет, массивный стол, телефоны, огромный, на подставке стоящий глобус, все в мерцании вспышек. Выскочил в холл, видя, как вбегают два солдата, прижимаясь к стене, поднимая вверх стволы автоматов. Соседняя дверь отворилась, и из нее в сумрак холла вышел человек, босой, в одних трусах. Он разглядел его полный, перетянутый резинкой трусов живот, жирную, заросшую волосами грудь, его изумленное, холеное, с черными усами лицо. Он видел это лицо на огромных портретах, которые несли демонстранты. Видел в учреждениях, на стене, заключенное в золотые рамы. Видел на фотографиях, которые рассматривал перед штурмом дворца, одна из которых лежала в его нагрудном кармане. Он поднял автомат и, заметив, как удивленно поднялись брови человека, как растворился в усах белозубый рот, выпустил длинную очередь, рассекающую человека надвое. И пока тот падал, перечеркнул его очередью еще один раз, видя, как отлетают золоченые щепки бара, и человек, голый, раскинув неловко руки, приподняв одно колено, лежит на полу. Приблизился, прислонил ствол к его голове и сделал одиночный выстрел. Стоя над мертвецом, бросив автомат на стойку, извлек японскую портативную рацию, произнес позывной и сиплым голосом передал в булькающий эфир сообщение: «Главному конец!» И еще раз в шелестящий и журчащий эфир: «Главному конец».

Вышел на лестничную клетку и уселся на ступень, отложив автомат. Еще продолжала грохотать «Шилка»; внизу ударила очередь, где-то истошно кричала женщина. Солдаты взбегали по лестнице, занимая оборону на этажах. А он сидел, свесив руки, чувствуя, как заваливается в сторону балюстрада – мраморные, накрытые ковром ступени, на которых блестело вырванное из гранаты кольцо. Уплывала куда-то вбок стена со светильником, по которой хлестнула очередь, и он сам, сидящий на ступенях, соскальзывал, валился в сторону, захваченный огромным безымянным движением, опрокидывающим дворец, азиатский город, туманные под звездами горы. И это было вращенье земли.

Суздальцев сидел над исписанными страницами, и весь отрывок был написан красными чернилами. Он не помнил, когда отказался от черной ручки, сменив ее на красную. Лампа под самодельным абажуром горела, освещая красные бегущие строки, в которых, казалось, пульсируют кровяные тельца.

Перед ним лежало послание из другого пространства и времени. Донеслось к нему из другого мира, отделенного от него незримой мембраной, за которой существовала другая реальность, другой неизвестный ему человек, описывающий войну. Еще не наступившую, безымянную, о которой говорил ему полковник разведки с ожогом на лице. Быть может, ожог был получен им на этой еще не случившейся войне, которая искала его, Суздальцева, звала к себе. Отыскала его среди осенних лесов, в утлой избушке за перегородкой, и оставила на столе свою красную мету. И ему начинало казаться, что он где-то видел того человека, что грузился на военный транспорт. Летел на луну, двигался по улицам азиатского шумящего города, вдыхал сладкий дым жаровен, видел голубые драгоценные камни на торговых прилавках, а потом в ночи мчался по серпантину к дворцу, разрезал автоматной очередью картину с битвой наездников. Сидел, отложив автомат, на окровавленных ступенях дворца.

Он отложил исписанные страницы. Их писал он. Его пальцы были в темной чернильной пасте, и на них же виднелась крохотная красная клякса. Но что это было? Откуда в его память могли залететь видения войны, на которой он не бывал? Как разгадать эту тайну творчества?

Он не понимал природу случившегося.

Не одеваясь, не надевая шапку, вышел на крыльцо. В небе было чисто, звездно. Звезды переливались, текли над избами, над лесами, над пустыми полями, и от звезд веяли, опускались на землю невесомые силы. В железной бочке недвижно чернело круглое зеркало воды. Едва был различим кленовый лист. Безымянные бесшумные силы касались воды, погружались в бочку, копились в ее глубине, у железного дна. Что-то безымянное, тихое, неуклонное нисходило на землю. Петр чувствовал охватившие мир перемены. Тронул рукой воду, нащупал плавающий лист, погладил его, и ему показалось, что кто-то из глубины бочки тронул его ладонь ледяными губами. Он замерз, вернулся в избу, где тикали ходики и спала тетя Поля. Залез, согреваясь, под стеганое одеяло, и засыпал, видя, как танцуют под веками красные строчки. А утром, выходя на крыльцо, увидел седую, твердую, ставшую железной землю, бочку с сизым льдом, в который были вморожены пузыри воздуха и золотой, с красными прожилками кленовый лист.

ГЛАВА 3

Утром к нему вернулись тревога и мучительное непонимание, когда он вспоминал о вчерашнем наваждении. Стопка страниц лежала на столе, и он боялся к ней прикоснуться. Рассматривал свои темные скачущие письмена, в которых вдруг появлялись красные вкрапления. Он не пошел в лесной обход. В далеких лесных опушках за ночь, после первого мороза, появилось больше тяжелой синевы и меньше золотого и багряного. Он остался дома, потому что лесник Виктор Ратников собирался пригнать в Красавино грузовик с метелками, которые по заказу лесничества вязали женщины в окрестных деревнях. За эти метелки работницам платили деньги, и он, Суздальцев, должен был пересчитать товар и занести число веников в накладную. Предстоящая операция раздражала его и тревожила. Тетя Поля, узнав о вениках, переполошилась:

– Смотри, Петруха, лесники – мужики хитрые. Витька Ратников плут. Обсчитают тебя, и выйдет у тебя неприятность. Недостачу из своей зарплаты покроешь.

Она посмотрела в окно, откуда могла нагрянуть напасть в виде хитрого Ратникова и грузовика с березовыми вениками, а потом тихо и весело рассмеялась: «В деревне мы жили, я в роще гулял. Березки ломал, мятелки вязал».

Тетя Поля сняла с керосинки сковородку, плюхнула ее на стол, на подставку. Они завтракали, тыкая вилками в сковороду, черную, блестящую от масла. Картошка, которую они ели, попахивала керосином, и этот привкус раздражал Суздальцева. Было непривычно обходиться без красивых тарелок из старинного бабушкиного сервиза, без серебряных вилок с монограммами. Эта деревенская манера есть без тарелок, ударяя в чугунную сковороду алюминиевой вилкой, была неприятна. Казалась бременем, которое он должен нести, чтобы уподобиться деревенским людям, с кем теперь ему предстояло жить.

Из окна была видна деревенская улица, сухая от мороза, с длинной замерзшей лужей. У соседского дома крыльцо было косым, а гнилые венцы сплющились и просели. В доме проживал странный человек Николай Иванович, нелюдимый, кособокий, что-то вечно бормочущий. Он редко покидал свою избу, неизвестно было, чем он занимается целыми днями.

По улице проходили люди, и тетя Поля тянулась к окну, провожая их пытливыми взглядами и замечаниями:

– Это кто же такой в собачьей шапке? Не наш. Должно, в совхоз инспектор приехал. Эва, эва, Семка Закруткин, с утра пьян. В сельпо водку привезли, а он разгружал. Кудай-то Василиса Ивановна направилась. У ней вроде в школе уроки идут, а она не при деле.

И это назойливое любопытство тети Поли, ее следящие взгляды раздражали Суздальцева.

Он видел сизую, твердую, железную землю огорода, седые доски забора с присевшей, суетливой сорокой. Дверь соседского дома приоткрылась, и выглянул Николай Иванович, в шапке-ушанке, валенках и стеганой телогрейке. Тревожно оглядел двор, улицу. Скрылся и через минуту появился, пятясь, вытягивая из сеней козу. Тянул ее осторожно за рога; коза упиралась, цеплялась копытами за дощатый пол, а Николай Иванович что-то бормотал, приговаривал, извлекая белое, серебристое животное из темноты на свет. Отпустил рога, и коза скакнула, побежала по двору и остановилась, чутко нюхая морозный воздух. Стояла, белоснежная, чистая, с розовым выменем, с женскими, опушенными ресницами глазами. Николай Иванович с крыльца нежно, с обожанием смотрел на козу.

– Вон Николай-то Иванович подругу свою на прогулку вывел. Она у него в избе живет. Дураки говорят, что он с ней, как с женой, спит. Он, Николай Иванович, очень умный, но только умом трехнутый. Больно много читал, и что-то у него с умом случилось. Нигде не бывает, никого к себе не пускает. Только с козой и знается.

Коза грациозно ходила по двору, нюхала доски, выпуская из ноздрей легкие струйки пара. Несколько раз боднула отставшую тесину. Николай Иванович с крыльца нежно и печально смотрел на козу. Его, обычно испуганное, с затравленными глазами лицо было умиленным.

Суздальцев пытался представить эту странную судьбу, измученную несчастьями душу, для которой единственной отрадой оставалось это прекрасное женственное животное.

По улице возвращались из школы мальчишки. Размахивали портфельчиками, покрикивали. Увидали козу и Николая Ивановича, подбежали к забору, прильнули к щелям и стали дразнить:

– Козодой! Козодой!

Николай Иванович сжался, ссутулился, словно ожидал удара камнем. Кособоко спустился с крыльца к козе, стал тянуть ее обратно в дом. А мальчишки, упиваясь, хором кричали:

– Козодой, Козодой!

Тетя Поля накинула платок, побежала из избы, и Суздальцев слушал, как она кричала мальчишкам:

– Ишь, чего выдумали! Вот я вашим отцам-то скажу. Они вас надерут хорошенько!

Мальчишки в ответ смеялись, шли, размахивая портфелями, декламировали: «Козодой! Козодой!»

Суздальцеву была неприятна жестокость детей, гневный крик тети Поли и сама мучительная деревенская тайна, обитавшая в соседнем, полуразвалившемся доме.

К обеду появился долгожданный грузовик с метелками. Встал у окон, загородив свет. В избу просунулось бурачно-синее с мороза лицо Ратникова, его фетровая мятая шляпа, хитрые хмельные глазки:

– Начальство, принимай товар.

Суздальцев набросил пальто, вышел к грузовику. Шофер с небритым лицом равнодушно курил цигарку.

– Давай, Андреич, пиши в накладную сто шестьдесят штук, да мы поехали, – весело торопил Ратников.

– Пересчитаем, поедете, – сказал Суздальцев.

– Да на хрен считать. Пиши сто шестьдесят, не ошибешься.

– Посчитаем, тогда напишу.

Ратников был возмущен, сердито раздувал щеки, зло щурил маленькие зоркие глазки.

– Хочешь считать, считай. Я уже раз нагрузил, второй раз корчиться не буду.

Суздальцев, понимая, что его снова испытывают, видя насмешливое лицо шофера, толстые, по-бабьи гладкие щеки Ратникова, полез в кузов и стал по одному выкидывать веники на землю, ведя им счет. Веники мягко пружинили под ногами; пахли лесом, холодным, уснувшим в прутьях соком. Он бросал их вниз, стараясь не сбиться со счета, и раздраженно, тоскливо думал. Это он, знаток восточных языков, изучавший тонкости иранской поэзии и религии, баловень преподавателей, защитивший диплом с отличием, пренебрег всем этим, чтобы стоять в кузове зашарпанного грузовика, считать дурацкие метелки под насмешливыми и наглыми взглядами подвыпивших мужиков. Он выкинул на землю последний веник. Их оказалось не сто шестьдесят, как уверял Ратников, а всего лишь сто десять.

– Записываю, сто десять, – зло сказал он, раскрывая накладную, прижимая ее к капоту грузовика.

– Да на хрен тебе, Андреич, эта морока. Сто шестьдесят, сто десять – один хрен. Мужикам выпить охота, – развязно произнес Ратников, сплевывая на землю.

Этот презрительный плевок, злые блестящие глазки, насмешливые губы водителя вдруг вызвали у Суздальцева вспышку бешенства.

– Воровать не дам! За каждый пень, каждый прутик ответите! Так и скажи остальным! – и он грязно выругался, изумляясь этой грязной свирепой ругани. Он думал, что Ратников возмутится, ответит бранью. Но глазки лесника весело замерцали, он захохотал, обнажая ржавые зубы:

– Ну, ты, Андреич, даешь! Это не мы, это бабы так посчитали. Пиши, как знаешь, – и он стал подбирать веники, перекидывать их через борт. – Да, слышь, чего хотел сказать-то. Ты вон с ружьем ходишь в лес, а все пустой. Тебе нужна собака, лайка. Чтоб белку искала, рябчика. Есть у меня для тебя собака.

Это были слова примирения, которыми восстанавливалась их дружба и субординация.

– Что за собака?

– Лаечка молодая. Себе бы оставил, да мне тяжело по лесу с ружьем. Свое отстрелял. А тебе по дешевке продам, как начальнику.

– За сколько?

– Червонец. По дружбе, и как начальству.

– По рукам, – строго, как, должно быть, в подобных случаях говорят в народе, произнес Суздальцев.

– Слово кремень, – Ратников продолжал закидывать веники, которые в Москве, насаженные на длинны древки, превратятся в метлы, и московские дворники станут скрести ими улицы и подворотни. И Суздальцев заметил плутовское веселье, промелькнувшее на краснощеком лице лесника.

Он вернулся в избу, удрученный этой внезапной вспышкой бешенства, мерзкой, излившейся из него руганью. Огорченный, опустошенный, ушел за перегородку и лег на кровать, слыша, как отъезжает грузовик. Не глядел на стол, где лежала стопка опасных листков.

Петр задремал и проснулся в сумерках от громких голосов. Из темноты своего закутка, сквозь отдернутую занавеску, видел освещенную комнату, половики, неизменного черного кота и тетю Полю, которая разговаривала с гостьей. На гостье был надет короткий щегольской тулупчик, модные красные сапожки, она сидела на сундуке, положив рядом с собой мужскую кротовую шапку. Ее круглое молодое лицо было миловидным, с маленьким носом, тонкими выщипанными бровями, под которыми мерцали полные слез голубые глаза. Под левым глазом начинал багроветь, наливаться свежий синяк. Она жалобным плачущим голосом говорила:

– Да он зверь, пьяный пес! Чуть не по его – за топор и гоняется. Я детишек к матери в город отправила, чтобы они этот срам и ужас не видели. Сейчас пришел, и ну меня нюхать, оглядывать, каким я мужиком пахну. Начал бить, и с топором. «Зарублю, говорит, а куски твоим хахалям разбросаю». Не могу я больше, тетя Поля, нету сил!

– А ты, Кланя, на себя посмотри, может, ты виновата. Зачем мужа дразнишь? Тебя с лесорубами на лесосеке видали. С бригадиром Копейкиным куда-то в «газике» ездила. С солдатами прошлый год в лесу гуляла. Народ видит и Семке твоему докладывает. Какому мужу понравится?

– Да брешут все люди, тетя Поля, брешут. Ну, дразню я его, вид подаю, что есть у меня любовник. Не люблю я его, тетя Поля. Он, как волк злой, от него ночью бензином и железом пахнет. Наработается на грузовике, в сельпо бутылку купит, разопьет с мужиками и является домой злой, как черт. Бросается на меня с кулаками.

– А ты, Кланя, попробуй с ним по-хорошему. Приласкай, приголубь, какой-нибудь подарок ему сделай. Свитер ему купи, а то ходит в драном. Хорошую еду приготовь. Он ведь, Сема, смирным парнем был, аккуратным, приветливым. На гармошке играл. В самодеятельном театре участвовал. После армии стал другой. В каких-то атомных войсках служил, может, там мужскую силу свою потерял. Ты его лаской, добротой. Может, сила к нему вернется.

– Ненавижу я его, тетя Поля. Ночью просыпаюсь. Он рядом храпит, винищем от него несет. Думаю, встану, возьму нож кухонный и зарежу. Боюсь я себя, тетя Поля.

– Тогда вот что я тебе, девка, скажу. Сложи в кулек вещи и беги с его глаз долой. Иначе быть беде. Зарубит он тебя топором, сам в тюрьму пойдет, а детишек в детский дом сдадут. Послушай меня, Кланя, здесь большой бедой пахнет.

– Так и сделаю, тетя Поля, как говоришь. Сейчас соберу в кулек вещи – и к матери в город, с последним автобусом.

Поднялась с сундука, поправила растрепанные русые волосы, мельком глянула в старое зеркало, надела кротовую шапку и пошла к дверям, звонко цокая сапожками. Было слышно, как стукнула в сенях дверь.

Петр лежал в темноте и думал, что еще одна судьба, завязанная в свирепый узел, предстала перед ним. И он, взращенный мамой и бабушкой в нежности и любви, оказался среди трагедий и распрей, раздиравших мир, который издалека казался ему привлекательным и чудесным.

Они чаевничали с тетей Полей под оранжевым абажуром, который он купил в сельпо, закрыв голую лампочку. Тетя Поля подливала из чайничка бледную, с вялыми чаинками заварку, посмеиваясь и приговаривая: «Чай жидок». Наливала в блюдце, подносила к губам и громко отхлебывала, закусывая ломтиком сахара.

– Вишь, Кланька гулящая. Не может, чтоб не гульнуть. А мужик мается, с топором за ней бегает. Пока ты девка, гуляй на здоровье, а уж коли вышла замуж, терпи. Держись мужа до смерти.

Она вздохнула и посмотрела на стену, где висело множество блеклых фотографий. Свадьбы, крестины, похороны. Серьезные крестьянские лица, позирующие рядом с женихами, младенцами, покойниками. Какие-то солдаты, железнодорожники, шоферы с женами, детьми и племянниками, среди которых уже не найти тетю Полю. И отдельно от этой, застекленной в общую раму мозаичной фотографии – суровый усач с худым недобрым лицом и недвижным больным взглядом, покойный муж тети Поли.

– Иван-то Михалыч как строг был со мною, обижал, бил. Любовница у него была в городе, а я терпела. Потому да прилепится жена к мужу своему. Он мне в отцы годился. Пришел с германской войны, сапожник был замечательный. Кругом девок было много красивых, а он меня из нищей семьи взял. Я его любить не любила, а уважала. Он меня в живот бил, когда я на сносях была, вот мои деточки и рождались мертвыми. Там же на горе рядом с могилой Ивана Михалыча схоронены. Скоро и я к ним пойду, и снова семья образуется.

Суровый недобрый мужчина с солдатскими усами смотрел на них из деревянной рамы, и Суздальцев представлял, как рядом на горе, под громадными березами и косматыми вороньими гнездами стоят кресты, к которым тетя Поля на Пасху приносит крашеные яйца и ломти кулича.

Тетя Поля убирала со стола и готовилась ко сну, а он вышел на прогулку.

Дул ровный холодный ветер. Было звездно, льдисто. Земля под ногами, недавно жидкая, скользкая, казалась железной, и подошвы чувствовали металлические комья. В избах, незанавешенные, светились окна, наивно и простодушно открывая взгляду жизнь обитателей. Синел и дергался экран телевизора, освещая мигающим светом мужское лицо. В другом окне сидели за столом; женская рука поднимала половник, переносила в тарелку суп. В третьем окне шалили дети, и было видно, как мать беззвучно на них кричит, гонит спать.

Петр пробрался по проулку к реке. Веря, черная, без блеска, текла в черных берегах, слабо отражая звездное небо. Он прошел за село, где в бурьян вросли какие-то старые сваи, остатки старинных сараев и овинов. Тут же находилась разрушенная кузня, кирпичный остов с решетником кровли. Сквозь слеги холодно и недвижно смотрели звезды. Он остановился у кузни, чувствуя исходящий от нее запах старого железа, угля и окалины. Видимо, там еще сохранились остатки горна, ржавая наковальня, брошенные поковки. Звезды молча, ярко, словно выкованные из железа, блестели сквозь деревянные жерди. И казалось, здесь, в этой старой кузне работали кузнецы, которые сковали весь этот мир с железным сверкающим небом, железную мертвую землю, недвижную реку. Весь мир изошел из этой старой кузни, как из умершего остывшего лона, был издельем неведомых кузнецов. Петр испытал тоску и необычайную щемящую боль, словно он один остался среди этой железной Вселенной, без тепла и без света, последний живой человек среди мертвого мирозданья. И кто-то немой, суровый смотрел на него сквозь жерди и ждал, что он станет делать в своем одиночестве, как станет умирать под железным блестящим небом. Суздальцев почувствовал, как его лба коснулись ледяные железные персты, и это прикосновение проникло в его живое теплое тело и остановилось около сердца. Он возвращался домой, неся в себе это леденящее прикосновение.

Вернулся в избу. Тетя Поля спала. В ногах у нее кот блеснул из темноты зелеными глазами. Розовая лампадка тихо сияла пред медным окладом. Слабо искрилось стекло, за которым усатый николаевский солдат смотрел на свою спящую, состарившуюся вдову. Суздальцев прошел за перегородку и включил свет. Печка горячая, источавшая тихую сладость. У печки на гвозде стволом вниз двуствольное ружье. Все пространство каморки занимают кровать и стол. Слезится оконце, за которым, прикасаясь к стеклу, чернеют корявые колючки шиповника. На столе – томик Бунина, несколько исписанных листков. И, глядя на эти листки, он понял, что весь день дожидался этого часа. И когда наблюдал соседа Николая Ивановича, выгуливающего свою серебряную козу. И когда выбрасывал из грузовика шуршащие пахучие веники. И когда слушал жалобы избитой неверной жены Кланьки. И только что, гуляя под железными звездами. Весь день он дожидался этого ночного часа, чтобы сесть за стол и узнать, повторится ли необъяснимый вчерашний и пугающий опыт. Ворвется ли в его каморку загадочная война и ляжет на страницу нервным сумбурным текстом.

Он сел. Положил перед собой чистый лист бумаги. Взял ручку и приблизил к листу, ожидая, что в пространстве, отделяющем ручку от бумаги, проскочит крохотная трескучая искра. Начнет пульсировать электрический пузырек, превращаясь в громадный взрыв. Разрушатся стены избы, и в пролом с металлическим ревом и грохотом ворвется война.

Он держал над бумагой ручку, но ничего не происходило. Ночь молчала. Тикали ходики. Было слышно мурлыканье кота. Вчерашнее не повторялось. Блуждающий сигнал из Космоса не прилетал. Таинственный художник, писавший свою военную повесть, скрылся от него навсегда.

Мало-помалу его мучительное ожидание сменилось смутными фантазиями, и он снова стал обдумывать главу своего повествования, где русский странник, одолев бескрайние степи, переплыв полноводные реки, перебравшись через неприступные горы, очутился у волшебного города. Опираясь на посох, смотрит с изумлением на дворцы и мечети, вдыхает аромат райских роз.

Он уже касался бумаги, когда услышал тончайший писк, похожий на жужжание комара. Писк усилился, становился пчелиным жужжанием. Рокот налетал, становился ревом, и в стене открылся жуткий, наполненный дымом провал, и сквозь этот металлический дым длинной стальной струей ворвалась война. Захватывала его в свое дикое стальное стремленье…

Самолеты появлялись из-за хребта, как легчайшие проблески солнца. Начинали снижаться, вписываясь в тесную долину с городом, клетчатыми полями, образуя в воздухе медлительную карусель. Когда нижние увеличивались, блестели чашами винтов, качали алюминиевыми плоскостями, верхние все продолжали возникать над сверкающими пиками льда. Наполняли лазурь поднебесным металлическим рокотом. Первый самолет приземлился, ударил дымными колесами о бетон, побежал по полосе, гася скорость. Хвостовая аппарель опускалась; из хвоста, как семена, сыпались десантники. Веером разбегались в стороны. Мчались к диспетчерской вышке, к ангарам и самолетным стоянкам, а транспорт, жужжа, набирал скорость, двигался до конца полосы и взлетал, освободив место для следующего самолета. Взлетавшие и опускавшиеся самолеты создавали в небе сложную двойную спираль. Из хвостовых отсеков выпадали боевые машины, с ходу, с включенными двигателями, мчались в дальние концы аэродрома, беря под прицел ближние складки гор и рифленый, как вафля, город. Дивизия десантировалась, захватывая аэродром, и он смотрел, как, играя автоматами, сильно работая мускулами, пробегают мимо десантники. Последние облегченные транспорты по спирали уходили вверх, пропадая за кромкой хребта.

К нему подбегал капитан с белесыми лихими усиками, в камуфляже, в полосатой тельняшке:

– Майор, мы на месте. Берем под контроль объекты…

Суздальцев смотрел на листок, на котором остывал горячий металлический оттиск. Война искала его, преследовала, находила среди деревенского захолустья. Он был ей важен, был ее мишенью. Сидя в деревенской избе, под сонное тиканье ходиков, среди ночных недвижных лесов он вел репортаж о войне, на которой не был, не знал ее природы, не знал, где она протекает. Тети Полин дешевый приемник с бумажным циферблатом и стрелкой доносил до него разноязыкую речь, обрывки симфоний и джаза, назойливое вещание дикторов. Мир искрился конфликтами, но не было в мире войны. Не было белых хребтов, через которые перелетали военные транспорты, и десантная дивизия захватывала чужую страну. Таинственный майор со странно знакомым лицом сидел в боевой машине, расставлял на перекрестках незнакомого города броневики и танки, и толпа шарахалась от наведенных на нее пулеметов и пушек. Где проходила эта война? На каком континенте? Быть может, на другой планете, в иных мирах – и световая волна, блуждая в мироздании, отыскала его, вошла в резонанс, запечатлела на листке картины военных действий…

Улица была пуста и безлюдна, сужаясь, уходила вдаль, с удалявшимися по сторонам конторами, магазинами, лавками, над которыми пестрели выцветшие вывески. Впереди, на проезжей части валялась колесами вверх деревянная повозка, и упавшие с нее оранжевые апельсины рассыпались далеко на пустом асфальте. Он стоял по пояс в люке броневика, слушая бульканье рации, переговоры командиров частей, блокирующих центральные районы города. В удаленном конце улицы что-то кипело, бурлило, окутывалось едкой дымкой, источало ядовитое свечение. Так бурлит и вспыхивает попавший в желоб жидкий металл, стесненный тугоплавкими кромками. Слева, въехав на тротуар, стоял танк, нацелив пушку в соседние лавки и вывески. Броневики с пехотой стояли поодаль, уставляя пулеметы вдоль улицы, а он, выехав за ограждение, смотрел в бинокль, как кипит и клокочет далекая толпа, и оттуда доносился бессловесный рыдающий звук.

– «Кристалл!» «Кристалл!» Я «Гранит!». Огонь не открывать, действовать вытеснением. Как поняли меня?

Он смотрел в бинокль на рассыпанные апельсины, на вывески лавок. Среди блеклых раскрашенных досок ярко и сочно зеленела одна, с неразборчивыми письменами, и он выбрал зеленую вывеску, как рубеж, до которого он позволит толпе продвигаться.

Близко, с крыши двухэтажного дома, на котором был намалеван фарфоровый чайник и улыбающийся торговец держал в руках стопку фарфоровых тарелок, с крыши, из слухового окна, раздался выстрел. Пуля звякнула по броне, с унылым жужжанием отрикошетив в сторону.

– Рокот! Рокот! Я Кристалл! Снайпер на крыше дома. Слуховое окно над вывеской. Белый чайник на красном фоне. Уничтожить!

Он спрятался за стальной крышкой люка. Видел, как танк повел пушкой, отыскивая вывеску. Нашел. Оглушительно грохнуло, танк присел, выпуская из ствола дымное пламя. Верхняя часть дома с вывеской рухнула, и оттуда, вместе с дымом, на асфальт посыпались бесчисленные осколки фарфора, расколотые блюда, тарелки, цветные сервизы и чашки. На осколки выпал человек, в чалме и накидке, распростерся среди битой посуды, разведя ноги в шароварах и заостренных чувяках. Было видно его запрокинутое лицо с маленькой черной бородкой.

Толпа приближалась, но между ней и зеленой вывеской еще оставалось пространство. В бинокль были видны первые ряды толпы. Люди в балахонах и тряпичных повязках, взявшись за руки, сдерживали давленье задних рядов. Перед ними пятились вожаки с мегафонами, направляя в толпу рокочущие заунывные вопли.

– Кристалл! Кристалл! Я Гранит! Действуйте по обстановке.

Через пустое пространство улицы он чувствовал тугое, яростное, исходящее от толпы дуновение. Толпа приближалась, толкая перед собой волну неодолимой страсти и ненависти. Она была сильней взрывной волны, раскаленней кумулятивного пламени, могла прожигать броню, перевертывать танки. Она заливала улицу раскаленной неудержимой магмой. По сторонам улицы дымилось, пылило, опадали вывески, падали ставни и жалюзи.

Он чувствовал, как нервничает водитель броневика, как в танке сжался экипаж, как неспокойны солдаты на броневиках; их облучает слепая, исходящая из толпы сила, и они готовы спасаться, прыгать с брони, разбегаться по проулкам и подворотням.

Он чувствовал, как в нем начинается паника. Как тесно ему в люке, как начинает дрожать и плавиться лобовая броня, и он беззащитен перед этой слепой истребляющей силой.

Уже без бинокля были видны лица в толпе, открытые кричащие рты, воздетые кулаки, сжимавшие палки. Агитаторы пятились, ревели в мегафоны, выкликали «Аллах акбар!». Толпа подхватывала крики, превращала их в грозный пламенный выдох, от которого у него леденело сердце. Эти крики, этот неудержимый вал обрекал его на уничтожение.

Кромка толпы коснулась зеленой вывески. Кто-то прыгал, размахивал палками. Вывеска накренилась, косо повисла, а толпа прошла рубеж, приближалась. Пространство между ней и броневиком уменьшалось, наполненное сжатым светящимся воздухом, который нагнетался могучей помпой.

– «Кристалл!» «Кристалл!» Я «Гранит!» Разрешаю огонь на поражение. Как слышите меня, «Кристалл»?

Он окунулся в люк, обернулся к пулеметчику и срывающимся голосом прокричал:

– По толпе! На поражение! Огонь!

Близко, оглушительно, стучащими толчками загрохотал пулемет, выплевывая из раструба рыжее пламя. Трассы пунктиром полетели к толпе, промахнулись, летя над головами, опустились ниже и вонзились в середину толпы, выстригая в ней вмятину. Люди падали, толпа раздвигалась, из задних рядов наступал новый вал, и в него вонзались жалящие пунктиры очередей, выедая в толпе пустоту.

– Огонь! – как безумный, кричал он. – Огонь!

Толпа рассыпалась, втягивалась в соседние проулки, унося в глубину города отчаянные вопли ненависти. Пулемет умолк, ярко светлели рассыпанные апельсины, валялись вповалку люди в чалмах и накидках, и кто-то полз, отрывался от земли и падал, и снова продолжал ползти.

Суздальцев ошеломленно смотрел на исписанный лист. И вдруг в прозрении понял, что войны этой нет. Ее не существует в нынешнем времени, нет ни на одном из континентов. А она существует в будущем, и о ней никто, кроме него, не догадывается. Она скрыта от глаз военных, политиков и историков. Заслонена от них сегодняшней сумбурной действительностью. Никто не знает, где, на какой горе находится янтарный дворец, который штурмует безвестный батальон. Через какие хребты в алюминиевом солнце переплывают медлительные транспорты. На какой из улиц бесчисленных городов находится вывеска с фарфоровым чайником, в который целится танк. Эта война является вестью из будущего, и эта весть адресована ему, и он должен что-то немедленно сделать, кого-то оповестить, кому-то сообщить о грядущем несчастии. О грядущей войне, на которой погибнут спящие в эту минуту отроки, не ведая, что пули для них уже отлиты. Воспаленными глазами он смотрел на белый лист бумаги, не касаясь ручкой, и на белом листе возникали строчки.

Багровая заря над горами. Вечерний город, как пчелиные соты, лепится по склону горы. Желтые, как рыбий жир, огоньки. Город ошпаренный, липкий, словно с него содрали шкуру. Мятеж, подавленный пулеметами и грохотом танков, покинул улицы, укрылся в трущобах, свернулся в них, как остановленный вихрь, готовый вновь развернуться, хлестнуть по улицам своим чешуйчатым хвостом, раскрыть ужасный огнедышащий зев. Он стоит у мешков с песком, глядя, как десантник устанавливает в амбразуре сошки пулемета. И внезапный свистящий, грохочущий звук. От зари на город пикирует штурмовик, стреловидный, стремительный, проходит над городом, наносят хлещущий удар звука. Взмывает и уходит за горы. Другой штурмовик пикирует с другой стороны, нанося разящий удар, полоснув город свистящим хлыстом. Самолеты наносят по городу удары крест-накрест, загоняя мятеж в гнилые трущобы, не давая ему подняться. И в ответ, среди последних отсветов зари, под первыми звездами по всему городу булькая, звеня, как голошенье тетеревов на болоте, перекатываются, переливаются крики «Аллах акбар» – как вопли исхлестанного избитого города…

Суздальцев сидел за столом, и ему казалось, что на его теле взбухают рубцы.

ГЛАВА 4

Ночью сквозь сон Петр слышал, как шумит за окном, дрожит изба, ударяют в стекла мерзлые ветки шиповника. Словно кто-то ломился в его каморку. Он сжимался под одеялом, подтягивал колени к подбородку, словно хотел укрыться в материнском лоне от ужасов и опасностей мира, в котором был рожден. Проснулся в черноте холодной избы, слыша, как тетя Поля за перегородкой гремит сковородкой. Зажег свет. К темному слезящемуся оконцу были прижаты ветки шиповника с оранжевыми ягодами, и на них лежал снег, сгибал своей тяжестью колючие кусты.

Он наспех перекусил картошкой, следя, как лампочка отражается в черной масленой сковороде. Натянул сапоги и плащ с поддевкой, кинул на плечо ружье и вышел на крыльцо. Небо было черно-синее, едва тронутое рассветом. Кругом была светящаяся в синих сумерках белизна выпавшего снега. Ступени крыльца, огороды, тесовый забор, дорога, крыши соседних домов – все было белым. Ветер нес запахи сырых лесов и полей, в которые ночной буран принес снег.

Суздальцев схватил горячей рукой мокрый снег, слепил снежок, куснул его холодную сочную мякоть и метнул в доску забора, на которой вчера сидела и крутилась сорока. Услышал гулкий сочный удар, разглядел в темноте белую метину.

Бочка с застывшей водой была покрыта купой снега. Он положил на купу растопыренную пятерню, чувствуя, как тает под ней снег. Сизый лед с застывшим пузырем воздуха и вмороженный кленовый лист были припечатаны его пятерней. Зима была уловлена в бочку.

Он вышел на дорогу, заметенную снегом, с одиноким черным следом проехавшей машины. Шел по деревенской улице, заглядывая в незанавешенные окна. В избах топились печи, красное пламя озаряло полукруглый зев, в нем чернели чугуны, в которых хозяйки запаривали корм для скотины. Сами хозяйки, с ухватами, в платках, заслоняли на мгновенье красный огонь, и эти пламенеющие очаги создавали ощущенье древнего, языческого капища, среди которого сновали хранительницы огня.

Когда он вышел за село на гору, над черным лесом розовела заря. Когда шел через поле, проминая сапогами сочный снег, заря становилась все красней и огромней. Когда приближался к лесу, небо желтело, светлело, и ели стояли, покрытые снегом, а метелки сухой травы под ногами были забросаны белыми сливками.

Он направлялся к соснякам на болоте, где поджидал его лесник Сергей Кондратьев, которому вменялось заготовить сосновые семена. Собранные шишки он разложит на печи, дождется, когда расклеятся смоляные ячейки и из них просыплются семена. Их посеют в питомник, и через два года крохотные пушистые сосенки повезут на лесную пустошь и насадят лес.

Аукаясь, гулко перекрикиваясь, они отыскали друг друга. Кондратьев сидел на поваленном дереве среди невысоких развесистых сосен, с которых временами опадал тяжелый тающий снег. Лесник держал на коленях железные «когти», которыми пользуются электромонтеры, залезая на столбы. Подтягивал ремни, примеряя «когти» к своим кирзовым сапогам.

– Будем ветки, которые пониже, пилить и шишки с них обирать. Имеем полное право. Одну ветку спилим, а заместо нее лес посадим. Одно другого стоит.

Он нацепил «когти», засунул за пазуху ручную пилу и, широко расставляя ноги, пошел к сосне. Полез на нее осторожно и основательно. Упирался когтями в золотистый шелушащийся ствол, принимая на шапку и на плечи падающий снег. Суздальцев следил за его медвежьей грациозностью, радуясь своему участию в этой нехитрой лесной работе.

Кондратьев достиг нижних веток, угнездился поудобней и стал пилить пушистые, усыпанные шишками ветки. Обрушивал их с треском вниз. Суздальцев собирал зеленоватые, склеенные смолой шишки, пахнущие хвоей, канифолью, и ссыпал их в сумку. На пальцах его оставалась смола, и он лизнул их, почувствовав на языке вкус скипидара.

Кондратьев спустился, раскрасневшийся, с сизыми щеками, сбросил «когти» и достал завернутый в газету ломоть сала и краюху хлеба:

– Поработали, пообедаем. Имеем полно право.

Было славно сидеть на поваленном дереве среди заснеженного леса, жевать розоватое, твердое от холода сало, заедать черствым хлебом.

– Я че тебе хотел сказать-то, Андреич. Спасибо за три куба, которые ты мне простил. Я из них венцы срубил. Теперь на избу хватит. Лес, он чей? Государственный. А мы чьи? И мы государственные. Значит, имеем полно право брать пару-другую лесин, если на избу не хватает. Избу не для себя ставлю. Я, может, скоро помру. А дети в стоящем доме жить будут. Имеют полно право.

Суздальцев внимал мужицкой мудрости, находя ее справедливой, не осуждая этих плутоватых, кормящихся от леса людей за их мелкие хитрости и утайки. Радовался тому, что среди темных покосившихся изб встанет новая с золотыми венцами изба, и в этом будет его, Суздальцева, малая бескорыстная заслуга.

– Я тебе вот что скажу, Андреич. Если ты всерьез из города сюда перебрался, строй дом. Лес твой, возьмешь из него, что надо. Имеешь полно право. Я тебя плотничать научу. Шкурить, пазы рубить, хошь в лапу, а хошь внахлест. Приходи ко мне подмастерьем. Скатаем, решетник поставим, дранкой покроем. Будем пить, гулять, новоселье справлять. А что, – обрадовался он внезапно подвернувшейся рифме, – имеем полно право!

Суздальцев любил его, был благодарен этому зрелому мужику за то, что заслужил его доверие. Был готов идти к нему в подмастерья, чтобы вместе с ним перекатывать по снегу пахучие золотые бревна, врубаться отточенным топором в крепкую древесину, выламывать белые хрустящие щепки. И встанет его, Суздальцева, дом, крепкий, ладный, с золотистыми венцами, с торчащим из пазов кудрявым мхом, с резными наличниками и нарядными стеклами, отражавшими розовую слюдяную зарю. Его дом поднимется рядом с убогой избушкой тети Поли. И он заживет в этом доме, уважаемый всеми в окрестных деревнях лесной объездчик. А вместе с ним – румяная дородная жена, из тех красавиц, что встречаются ему на деревенских улицах в цветастых кустодиевских платках, с озорными веселыми глазами.

– Ого, гляди-ка, Андреич, белка!

Суздальцев увидел, как по вершинам сосен, отталкиваясь четырьмя лапами, прыгает белка. Перенеслась на голую, с корявыми ветвями осину, теряя высоту, пышно распустив хвост. Метнулась вверх по стволу, скользя синей тенью. Пробежала по ветке, стряхивая с нее снег. Полетела в воздухе к соседней березе, влетая в прозрачную крону, цепляясь за шаткие ветки, сжимаясь в упругий комок, распрямляясь в гибкую голубоватую пружину. Грациозно, выписывая легкие иероглифы, бежала, словно чертила в небе таинственную строку. Были видны ее уши с кисточками, заостренная мордочка, красноватое брюшко и синий плещущий хвост, который загибался, как драгоценная буквица.

– Андреич, что рот раскрыл! Стреляй!

Лесник бросил сумку с шишками, азартно побежал сквозь деревья, преследуя зверька. Суздальцев, восхищенно, испуганно наблюдая воздушный пролет белки, схватил ружье, повел стволами вслед красно-голубой трепещущей белки. Выстрелил. Сквозь дым и блеск огня увидел, как белка сорвалась с ветки, упала на нижнюю, попыталась зацепиться, карабкаясь ввысь, опять сорвалась и головой вниз, дрожа хвостом, упала в снег. Несколько раз свилась в завиток, распрямилась и замерла. Небо, из которого она выпала, казалось пустым, словно омертвело и выгорело. Петр побежал к добыче, не понимая, ликовать ему или горевать.

– Стой, слышь, Андреич, не трогай руками. Если живая, прокусит. Зубы у ей, как иглы.

Кондратьев подошел первый, тронул зверька сапогом. Белка не шевельнулась. Лежала, нежно и грациозно протянувшись по снегу. В голове недвижно мерцал темный глазок. Около мордочки на снегу краснели катышки крови.

– Молодец, Андреич, скоро шубу себе сошьешь. Имеешь полно право. Ты хоть умеешь их разделывать?

Суздальцев покачал головой. Ему было жаль белку, которую он выстрелом смахнул с вершины. И казалось странной возможность коснуться руками недоступное, не знавшее человеческого прикосновения существо. И была радость, упоение первым охотничьем успехом, благодарность лесу, который послал ему этот дар.

– Учись, Андреич, белку разделывать.

Сергей Кондратьев достал перочинный, остро отточенный нож. Поднял белку. Держа головой вниз за лапу, сделал длинный надрез, вскрывая ей пах. Просунул палец в основание хвоста, с треском потянул, извлекая из пушистого голубоватого меха длинный, красный, заостренный на конце костяной отросток. Стал сдирать потрескивающую шкурку, обнажая красные липкие мускулы ног. Рассекал кости на кончиках лап. Сволакивал чулком шкурку, обнажая белую влажную изнанку. Сделал последний, у основания носа, надрез. Отсек вывернутую изнанкой шкурку с синим хвостом от красной мокрой тушки с худыми фиолетовыми ребрами и оскаленной головой. Кинул тушку на снег, и она, красная и горячая, окруженная белизной, плавила снег.

– Повесь над печкой, пусть сохнет, – передал он шкурку Суздальцеву, и тот чувствовал неисчезнувшую теплоту зверька, парной и едкий запах рассеченной плоти.

Вдалеке послышался гулкий окрик. На него отозвался Кондратьев, и скоро сквозь стволы замелькала тучная, неловкая фигура, и к ним на поляну вышел Ратников. Не один. Его опережала проворная пушистая собака. Замерла, увидев незнакомых людей. Чуть слышно заворчала. Осторожно приблизилась к красной ободранной беличьей тушке и понюхала ее, брезгливо отвернувшись. Так же осторожно подошла к Кондратьеву и Суздальцеву, обнюхала их. Побежала обратно к Ратникову. Это была чистокровная лайка с густым серым мехом, остроконечными чуткими ушами и упругим кольцом хвоста. Ее узкая молодая морда была дружелюбна, глаза весело и остро блестели, и от нее исходила веселая энергия, игривая радость.

– Ну, Андреич, ты стрелок. Какого зверя завалил, – Ратников тяжело дышал, усмехался, протягивал для пожатья руку. – А я слово-то держу. Собаку тебе привел. Какой охотник без собаки? Белками мешок набьешь… Дочка, Дочка, иди сюда, вот твой новый хозяин.

Собака подбежала, скакнула ему на грудь, стараясь лизнуть в лицо. Суздальцев видел, какой у нее сочный розовый язык, блестящие клыки, какие пышные вылетают из черных ноздрей букеты пара.

– Давай, Андреич, гони червонец. Собака твоя.

Суздальцев извлек смятые деньги, передал Ратникову, а тот вытащил из-за пазухи свернутый брезентовый поводок и протянул Суздальцеву.

– Возьмешь на поводок, выведешь из леса, а потом отпускай. Не убежит. Поймет, кто хозяин, – и он, защемив поводок на кольце ошейника, передал его Суздальцеву. Еще немного они оставались втроем. Кондратьев перекинул через плечо железные «когти», подхватил сумку с шишками и пошел через лес к своей деревне.

– Хочешь, обмоем покупку? – спросил Ратников, кивая на собаку. – Ну как хочешь, – и пошел через лес тем же путем, каким явился.

Суздальцев, держа на поводке крутящуюся собаку, пошел на просеку, строго покрикивая на лайку, когда она запутывала поводок в кустах или обматывала его вокруг своего горла.

На опушке, выйдя на поле, он спустил собаку с поводка. Она оглянулась на лес, в котором исчез ее недавний хозяин, кинулась в поле, радуясь свободе, влажной белизне. Перебегала из стороны в сторону, удалялась, едва заметная на снегу, снова подбегала. А он шагал через поле, гордясь своей новой ролью хозяина. В его подчинении находилось теперь это жизнерадостное, красивое и милое существо, которое то подбегало близко, взглядывая своими умными вопрошающими глазами, то уносилось вперед. Рылась черным носом в снегу, вынюхивая мышь или заячий след, а он временами окликал ее: «Дочка, Дочка!» – и она преданно, с готовностью мчалась на его оклик.

Он уже любил ее, уже не мыслил себя без нее. В своей свободе, в своем одиночестве он обрел друга, преданного провожатого, с которым они станут неразлучно бродить по лесам. Вот если бы его сейчас увидали мама и бабушка, почувствовали его счастье, то перестали бы горевать о нем, порицать его уход из дома. Вот если бы его увидала невеста, она поняла бы его стремление к свободе, к вольной жизни охотника и лесника, которому незачем связывать себя узами обыденной городской жизни. Собака бежала впереди, оставляя на снегу когтистые отпечатки. Он шагал следом, неся в рюкзаке убитую белку, думая, что теперь и впрямь сбудется предсказание лесника Кондратьева, и с помощью обретенной лайки он настреляет в лесу белок на меховую щегольскую шубу.

Затемнели на бугре избы Красавина, появился из низины шатер колокольни с покосившимся ржавым крестом, на котором в часы заката вдруг загорались крупицы золота. Петр собирался взять собаку на поводок, чтобы пройти по улице независимо и сурово, как настоящий охотник и лесной объездчик. Из окон, прилипая носами к стеклам, станут смотреть ему вслед деревенские соглядатаи. Но сколько он ни звал лайку, сколько ни кричал, подзывая ее: «Дочка! Дочка!», собака издали смотрела на него веселыми глазами, не подходила, кружила по полю. А у первых изб кинулась в огороды и исчезла. Он сердито, огорченно шагал по улице, надеясь добраться до дома, скинуть рюкзак и ружье и отправиться на поиски строптивой лайки.

Навстречу ему, сгибаясь в три погибели, опираясь на клюку, шла Анюта Девятый Дьявол. Платок ее был плохо завязан и свисал у подбородка, как длинная борода. На ногах были калоши, надетые на шерстяные носки, и каждый шаг давался ей с трудом и болью. Дергался ее страдающий горб. Ее догоняла простоволосая, в незастегнутой шубейке женщина, племянница старухи. Она приехала из каких-то отдаленных мест ухаживать за теткой, дожидаясь, когда та помрет и дом перейдет в ее собственность.

– Ну, куда ты, тетя Анюта, намылилась? Ты же дурная, безумная, в поле замерзнешь, – говорила племянница, поглядывая на проходящего Суздальцева, скорее для него, нежели для несчастной старухи. – Ну, куда ты, тетя Аня, намылилась?

– Поликарпушка зовет, – тихо, шепча беззубым ртом, произнесла старуха.

– Ну, какой Поликарпушка? Дядя Поликарп убит, и у тебя за иконой на него похоронка, и места этого, где он похоронен, ты не знаешь. Пойдем, пойдем домой, пока не замерзла. – Она обняла старуху, развернула ее обратно и бережно повела домой. Так, чтобы Суздальцев видел ее терпеливую заботу и смирение, с какими она ухаживала за безумной старухой.

Вошел в дом, скинул сапоги, повесил у печки ружье. Извлек из рюкзака белку и показал тете Поле.

– «В островах охотник цельный день гуляет, если неудача, сам себя ругает», – встрепенулась она, глядя на белку. – В другой раз у нас к обеду заяц будет.

Дверь отворилась, и две гневные, крикливые женщины переступили порог, встряхивая в воздухе комки перьев, из которых торчали куриные лапы и окровавленные огрызки шей.

– Что же это творится! Кто же это, чертяка, собаку с привязи спускает! Какая она собака, если кур давит!

– Жили, как жили, пока из города всякие не понаехали. Бешеных собак развели. Им, городским, все легко дается. Здесь каждого куренка вырасти, корм купи, выхаживай, пока яйцо не пойдет. А эти городские, как баскаки.

– Пусть за кур заплатит. А не то в милицию жалобу, в эпидемстанцию. Пусть приедут, дуру бесхозную застрелят!

Женщины шумели, трясли безголовыми курами, отрясали на пол рябые перья. Тетя Поля, смущенная, виноватая, переводила глаза с разгневанных соседок на несчастного жильца.

– Валентина, Галина, он же не нарочно собаку спустил. Ему сегодня дурную собаку подсунули. Он вам заплатит. По три рубля за курицу.

– Какие три! Пусть по пять платит, по-рыночному. Они только в этом годе нестись по-настоящему стали. Холера на его голову!

Суздальцев ушел за перегородку, достал скромные деньги, которые получил в лесничестве. Отсчитал пятнадцать рублей и вынес женщинам. Те приняли деньги, умолкли. Гнев прошел. Та, что кричала громче остальных, спокойно спросила:

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

В первых четырех главах пособия последовательно рассмотрены геохимические особенности земной коры, г...
Авторы – известные норвежские философы. В краткой, доступной и увлекательной форме они описывают осн...
Учебное пособие раскрывает различные аспекты семейно-брачных отношений: социологию семьи, психологию...
Ваши дети – это люди, только еще совсем маленькие. Если вы хотите, чтобы в нашем с вами мире не было...
Клоун с воздушными шариками расстреливает бизнесмена Горуханова. И все это происходит на глазах бывш...