Цыганочка, ваш выход! Туманова Анастасия

– Маша! Машенька, милая, золотая моя, открой глаза! Машенька, посмотри на меня! Девочка моя, посмотри… Дэвла[1], Танька, когда это началось-то?! Ей же утром совсем хорошо было! – Молодая цыганка в строгом чёрном «служащем» костюме стояла на коленях возле кровати и лихорадочно ощупывала лежащую в развороченной постели девочку лет четырёх. Малышка не шевелилась, хрипло, тяжело дышала, на её смуглом лбу блестели капельки пота. Мать со страхом смотрела на неё, машинально отводя от лица недлинные, вьющиеся волосы. В её чёрных, широко раскрытых глазах стояло отчаяние. Сгрудившиеся вокруг цыгане подавленно молчали. Маленькая комната была едва освещена лишь оплывшим свечным огарком: керосин зимой 1921 года в Москве был ещё дорог. За окном мело.

– Дэвлалэ… Дэвлалэ, неужели тиф?! Ох, да что же делать?! Ночь на дворе! Танька, дура, почему за мной не послали?! Я бы тогда, я бы… О-о-о, дуры проклятые!!!

– Да ты же работала!

– Ну и что?! Плевать на этот «Нарстрой», я бы прямо с заседания убежала! Машенька, бедная моя, да что же это… – Цыганка расплакалась навзрыд, схватив худую, горячую руку дочери. – Дэвла, надо же в больницу… Если тиф, то надо побыстрей… Я же это видела, я знаю…

– Нинка, да были мы уже в больнице. Рядом тут. На Садовой, – мрачно сказал молодой цыган с некрасивым лицом и длинным, острым, как у птицы, носом. – Нам там поначалу и не открывал никто. Уж стучали-стучали, кричали-кричали – никого! Потом уж сторож высунулся и говорит: никого врачей нет, утром приходите!

– А вы, собачьи дети, сказали, что дитё помирает?! – хрипло вскричала Нина.

– Говорили, да что толку… «Приходите утром» – и всё!

– О-о, чтоб вам подохну-уть… – схватилась за голову Нина. Цыгане столпились вокруг неё, растерянно переглядываясь. В тишине явственно слышалось хриплое дыхание девочки. Её старшая сестрёнка стояла, прижавшись к двери, и со страхом смотрела на мать.

Нина вдруг резко выпрямилась.

– Танька, а ну неси одеяло тёплое, валенки для Маши! – решительно сказала она. – Возьми мой платок пуховой, укутай как следует! Скворечико, беги на Садовую, найди извозчика!

– Да где ж я его среди ночи найду?!

– Где хочешь!!! Чтоб был мне через минуту! Ступай, или придушу!

– Смотри ты, как чужим мужем раскомандовалась… – проворчала, поднимаясь с табуретки, чёрная и глазастая Танька. Но Нина посмотрела на неё так, что она осеклась и, бурча под нос что-то сердитое, ушла за одеялом. Мишка Скворечико торопливо вышел вон.

Через четверть часа Нина вышла из дома. Завёрнутая в лоскутное одеяло Машенька была в беспамятстве. Нина, придерживая голову дочери, торопливо взобралась в экипаж-коробку, вместе с ней вскочил и Мишка.

– Только ради бога, дядя Сидор, отвези поскорей!

– Не бойсь, Нинка… – прогудел немолодой извозчик, разбирая верёвочные вожжи. Он был занесён снегом с ног до головы. – Старушка вихрем домчит! Тебе куда – в больницу?!

– Да пропади она!.. Вези на Лубянку!

– Охти… – Дядя Сидор даже перекрестился и, наполовину развернувшись с козел, недоверчиво посмотрел в бледное, полное решимости лицо молодой цыганки. – Там что, возле Чеки новая больничка завелась?

– Не твоё дело, поезжай! – оскалилась ему в лицо Нина. – И ежели Маша у меня на руках… я тебе горло перерву!!!

Больше извозчик не решался задавать вопросы и до самой Лубянки ожесточённо нахлёстывал свою савраску. Нина молчала, крепко прижимая к себе дочь и глядя неподвижными глазами на пустые, тёмные улицы. Ничего не говорил и Мишка.

Дом на Лубянке, с недавних пор хорошо известный москвичам, горел всеми окнами.

– Ишь ты, и по ночам им не спится… – пробурчал дядя Сидор, останавливая савраску в переулке. – Нинка, как хочешь, а прямо к дверям не поеду я! Могу туточки тебя обождать!

– Как хочешь. – Нина бережно передала дочь Мишке. – Скворечико, осторожно держи! Я сейчас…

– Нинка, зря ты это, – помедлив, сказал Мишка. – Его и вовсе тут не быть может. Вы с ним когда последний раз виделись? Полгода прошло, коли не больше!

– Может быть… – прошептала Нина, тщательно вытирая слёзы. – Но… но куда же тогда ещё, боже мой?! Молись, Мишка, чтоб он здесь оказался, молись! К кому мне ещё кидаться, скажи?! От вас всех толку – что?!

Мишка не успел ничего ответить – а она уже скрылась в темноте, лишь цепочка следов темнела на снегу. Скворечико тихо выругался, избегая вопросительного взгляда извозчика, склонился к Машеньке, потрогал её лоб, вздохнул.

– Откройте! Откройте! Откройте!!! – Нине казалось, что она уже целый час долбит в промёрзшую дверь, а ей всё никто не отпирал. «Но ведь свет горит! Значит, кто-то есть! Чем они там, черти их раздери, занимаются?!» Нина из последних сил яростно ударила кулаком – и дверь внезапно распахнулась, явив заспанного молодого парня в сдвинутой на затылок фуражке и распахнутом кожухе.

– Чего дербаните, гражданка? Кого надобно?

– Мне нужен товарищ Наганов, Максим Егорович, следователь Чрезвычайной Комиссии! – отчеканила Нина, надеясь, что голос её звучит спокойно и ровно. Но её растрёпанный вид и заплаканное лицо явно не внушили солдату доверия.

– А на что он вам? Как доложить? Пошто в такой час-то?

– Доложите – Баулова Антонина Яковлевна! Цыганка Нина с Живодёрки! Он знает! Пожалуйста, поскорей!!!

– Вон как? Ну, обождите… – Парень снова смерил её недоверчивым взглядом, но внутрь впустил и, показав на щелястую лавку возле бюро пропусков, куда-то ушёл. Нина принялась шагами мерить тесную, холодную приёмную, отчаянно жалея, что забыла дома папиросы. Потом застыла у окна, стараясь сквозь ледяную корку рассмотреть пустую улицу. Почему-то казалось, что ждать придётся очень долго, и Нина вздрогнула от неожиданности, услышав за спиной знакомый голос.

– Доброй ночи, Нина. Что у вас случилось?

Она стремительно развернулась.

Наганов совсем не изменился за те полгода, что они не виделись. На нём, казалось, был даже тот же самый вылинявший френч, и серые холодные глаза так же пристально и внимательно, без всякого удивления смотрели на Нину.

– Хорошо, что я оказался на месте. Уже собирался уходить… Что случилось? Нина, вы плачете, в чём дело?!

– Максим Егорович, мне нужна… – Нина запнулась. Слёзы потекли из глаз, и она едва смогла выговорить: – Максим Егорович, Машенька умирает… Тиф… Это снова тиф…

Минуту спустя по пустым, заснеженным московским улицам летела чёрная машина. За рулём был молодой чекист, который во время дороги то и дело поглядывал через плечо на неподвижно сидящую на заднем сиденье Нину с ребёнком на руках. Рядом с ней сидел Наганов и советовал шофёру:

– Фёдор, в Староконюшенный лучше через Воздвиженку и Арбат. На Остоженке завал, дом старый рухнул… Не волнуйтесь, Нина, мы успеем, всё будет хорошо.

Нина не отвечала, крепко стиснув зубы. Её трясло. Она не могла даже следить, куда они едут, и не узнала тёмной улицы, на которой, подняв снежную пыль, остановилась машина. В глубине двора виднелся огромный каменный дом. Наганов взял ребёнка из рук Нины, пошёл к подъезду. Выпрыгнув из машины, Нина побежала за ним.

На широкой площадке второго этажа, возле высокой двери с медной табличкой «Профессор П.О.Мережин» их встретил высокий седой человек в старомодном шлафроке, с трудом пристраивающий на носу пенсне. Нина поклонилась ему; седой человек ответил тем же, взглянув вопросительно. Женщина растерянно повернулась к Наганову.

– Здравствуйте, профессор. Простите, что в такой час обеспокоили, – вежливо, но твёрдо сказал Наганов. – Право, если бы не крайняя необходимость… Умирает ребёнок, а в больнице не принимают. Вот его мать говорит, что это тиф.

– Проходите, – коротко сказал профессор. – Извините, товарищ Наганов, но в смотровую в обуви нельзя.

– Разумеется. Нина, я подожду вас здесь.

Она кивнула, кое-как сбрасывая промёрзшие валенки, взяла у Наганова Машу и, едва держась на ногах от внезапно подступившей слабости, пошла вслед за профессором по длинному тёмному коридору большой квартиры.

– С чего вы взяли, что это – тиф? – четверть часа спустя недовольно спросил профессор Мережин, моя руки под струёй тёплой воды. Вода лилась из кувшина, который держала Нина. На металлическом столе горела керосиновая лампа, в её свете видно было спокойное лицо спящей Машеньки.

– Но как же, профессор… Эта сыпь… И сильный жар… – Нина изо всех сил старалась говорить спокойно, но голос срывался, руки постыдно тряслись, и струя воды то и дело лилась мимо белого эмалированного таза. – Утром она жаловалась, что ноют ноги и спина… Она уже болела этим, и всё начиналось так же.

– А если болела, то вы должны были знать, что вторично сыпной тиф случается крайне редко.

– Но что же это тогда, Павел Осипович?!

– Скарлатина, надо полагать. Тоже ничего хорошего, правда… Посмотрите вот сюда. – Мережин подошёл к кушетке, на которой лежала Машенька, принялся осторожно разгибать ручки девочки. – Видите?.. Вот здесь, в складках, сыпь гораздо заметнее. Под коленями так же… И она совсем другого рисунка, нежели при тифе…

– О-о, слава богу… Но… что же мне теперь делать?

– Лучше всего оставить её пока у меня. Я могу, разумеется, распорядиться, чтобы её положили в больницу, но…

– О нет, нет, пожалуйста! – всполошилась Нина. – В больницах только умирать! Или, чтобы вас не беспокоить, я лучше заберу её домой!

– Ни в коем случае! – ворчливо сказал профессор. – Ей и так не на пользу эти ночные разъезды по морозу! Я сделал укол, до завтра проспит спокойно, а наутро начнём серьёзное лечение.

– Она не умрёт, профессор?.. – жалобно спросила Нина.

– Не думаю. По крайней мере сделаю всё возможное… из уважения к товарищу Наганову.

– Позвольте расплатиться с вами… – робко сказала Нина, сунув руку в ридикюль. – Это настоящие бриллианты, кольцо моей матери…

– Вздор, перестаньте! – сердито перебил её Мережин, и Нина испуганно умолкла, сжав в ладони тяжёлый бриллиантовый перстень. Профессор вытер руки полотенцем, внимательно взглянул на неё.

– А вы ведь… кажется, Нина Молдаванская? Певица? Не вас ли я слушал в Петербурге до войны? «Глядя на луч пурпурного заката»? «Пара чёрных цыганских глаз»?

– Меня, – вымученно улыбнувшись, подтвердила Нина. – Но моя мама лучше всё это пела.

– Не сказал бы, – возразил Мережин, с интересом поглядывая на Нину. – Хотя и Дарью Ильиничну помню хорошо, ещё по осетровскому ресторану. Где она сейчас?

– Умерла. Уже скоро год. И отец тоже.

– Мои соболезнования, – помолчав, коротко сказал Мережин. Подошёл к кушетке, снова взглянул на девочку. – Что ж, Антонина Яковлевна… Можете ехать домой. Не беспокойтесь за дочку, моя Полина за ней присмотрит хорошо. А утром милости просим, приходите, побудьте с ней. Я, правда, уеду в университет, но Митрия внизу предупрежу, вас пропустят. И, уверяю вас, ничего страшного не произойдёт. Видите, температура уже упала, девочка спокойно спит.

– Спасибо… благодарю вас, Павел Осипович! – Нине отчаянно хотелось остаться здесь, рядом с Машенькой, чтобы дочка не испугалась, проснувшись в чужой квартире. Но попросить об этом ей казалось уже запредельной наглостью. В последний раз пощупав потный, уже едва тёплый лобик дочери, Нина покорно пошла к выходу.

Наганов ждал её на тёмной лестнице, ещё из прихожей Нина увидела огонёк его папиросы. Заметив её, он потушил окурок о стену и быстро подошёл.

– Ну, что же там?

– Это скарлатина… Скарлатина, а не тиф.

– Но ведь это лучше?.. – не очень уверенно предположил Наганов.

– Конечно! Намного! Профессор обещает, что всё будет хорошо, завтра я приеду к ней сюда…

– Что ж, я рад. Пойдёмте. Отвезу вас на Живодёрку.

– Максим Егорович, я вам так благодарна… Извините, что я вот так ворвалась к вам на службу, я не знаю как… – сбивчиво начала было Нина и умолкла, наткнувшись на сдержанную улыбку Наганова.

– Бросьте, Нина. Рад был помочь. – Он подержал мокрую от растаявшего снега шубу, помогая Нине попасть в рукава. – Идёмте, скоро уже утро.

К дому на Живодёрке машина подъехала, когда небо над Грузинами уже зеленело и на нём чётко обозначились очертания покосившихся домишек. Нина всю дорогу готовилась хотя бы при прощании поблагодарить Наганова по-человечески, но он лишь пожал ей руку, вскочил в машину, и та поползла прочь.

Когда-то имя Нины Молдаванской, знаменитой цыганской певицы, гремело по всему Петербургу, и фотография её хранилась в кармане чуть не каждого офицера на фронтах германской войны. Но всё это сгинуло без следа, «чистая» публика исчезла и из Петербурга, и из Москвы (в которой осталось всего пара ресторанов, где подавали самогон и варёные свиные мослы). Хоровые цыгане перебивались случайными концертами в казармах, толкотнёй на Конном рынке. Женщины даже вспомнили гадание. Кто мог – пошёл работать на новую власть. Нина, оставшись после революции вдовой с двумя дочерьми, рассчитывала в Москве пристроиться на службу. Но, приехав в родной город, она сразу же попала под следствие, которое вёл Максим Наганов. В доме на Живодёрке был убит её отец. Мать и младшая сестра пропали бесследно. Нина знать ничего не знала об этом, в чём и попыталась уверить следователя. Наганов отпустил её, предупредив, впрочем, что пока ей нельзя уезжать из Москвы. И после целое лето приезжал с визитами в цыганский дом на Живодёрку.

Цыгане радовались, справедливо полагая, что такое знакомство в нынешние времена весьма полезно, и осторожно спрашивали Нину – не нравится ли ей товарищ чекист? Нина огрызалась, молчала. Этот сероглазый, молчаливый человек пугал её до дрожи, и она честно признавалась Мишке Скворечико, что уже готова бежать прочь из Москвы к таборным родственникам, лишь бы избавиться от этих посещений.

«А ты, пхэнори[2], выходи за меня замуж», – по-деловому предложил ей тогда Мишка. – К мужней цыганке товарищ чекист, глядишь, и не полезет! Давай вот завтра прямо с утра до ЗАГСа на Садовой добежим и распишемся по новым правилам!»

Как она тогда обрадовалась, дура набитая… Ведь Наганов действительно не мог знать, что для цыган регистрация в ЗАГСе не значила ровным счётом ничего. Нина могла расписаться таким образом хоть с собственным братом, оказавшись замужней лишь «по бумагам» и только для гаджен[3]. Этот фиктивный брак, скорее всего, и был бы заключён на следующее утро, если бы ночью за Ниной не пришла машина и два конвоира не отвезли её, перепуганную насмерть, на квартиру к следователю.

Вспомнив сейчас ту жуткую ночь, когда она ехала по тёмной, пустой Москве, сидя между двумя красноармейцами, Нина невольно передёрнула плечами. Она чуть не умерла тогда от страха, хотя и не знала за собой никакой вины. Наганов ждал её. И объяснился ей в любви коротко и немногословно.

Нина тогда, кое-как собравшись с силами, отказалась от нагановского предложения руки и сердца и без особой надежды попросила оставить её в покое. Наганов обещал ей это и сдержал своё обещание: визиты чекиста на Живодёрку прекратились. Таким образом, фиктивный брак был уже не нужен, Нина вздохнула с облегчением и была очень удивлена, когда Мишка Скворечико напомнил ей о задуманной авантюре.

Это случилось в тёплый и ясный сентябрьский вечер. За окном цыганского дома старая ветла роняла в палисадник пожелтевшие листья, негромко, словно задумавшись, шелестела; знаменитая лужа под ней величиной с небольшой пруд вся была облеплена палой листвой. В гостиной Большого дома собралось много молодёжи, все шумели, дурачились, распевали под гитару и безнадёжно расстроенный рояль. Кто-то притащил сипатый граммофон и старые, чудом уцелевшие пластинки. Нина, перебрав их, вытащила Вертинского, и вскоре по комнате поплыл знакомый надтреснутый, картавый голос:

  • Мадам, уже падают листья,
  • И осень в смертельном бреду,
  • Уже виноградные кисти
  • Желтеют в забытом саду,
  • Я жду вас, как сна голубого,
  • Я гибну в любовном огне!
  • Когда же вы скажете слово,
  • Когда вы придёте ко мне?

Мишка Скворечико с улыбкой пригласил её танцевать, и они под весёлые вопли цыган пошли по паркету в ритме танго.

– Вот сейчас я тебя опрокину назад и поцелую! – угрожающе пообещал Мишка.

– А я тебе нос откушу! – парировала Нина. – Как раз поубавлю малость, а то ж с избытком… И между прочим, в танго есть такой примерчик – «отказ от поцелуя»! Специально для нахалов вроде тебя придумано. Ну-ка, разверни меня!

Нина с блеском продемонстрировала «отказ от поцелуя», скользнув под Мишкиной рукой, сделала несколько изящных «восьмёрочек» и пропустила Мишкин вопрос.

– Что ты говоришь?

– Я спрашиваю: мадам, когда вы придёте ко мне? – передразнил Вертинского Мишка. И, уже не улыбаясь, глядя прямо ей в лицо посерьёзневшими глазами, чуть слышно спросил: – Когда ты замуж за меня выйдешь, Нинка? Обещала ведь. Долго мне ещё дожидаться?

Шутка показалась Нине настолько глупой, что она даже не нашлась что ответить, лишь недоумённо улыбнувшись в ответ.

– Мишка, да ты пьян, что ли?

– Конечно, – по-прежнему не сводя с неё взгляда, со странной улыбкой подтвердил Скворечико. – Как свинья. Не видно разве, сестрёнка?

Танго кончилось, пластинка, зашипев, смолкла, цыгане поставили другую, по комнате поплыла ария Ленского «Куда, куда вы удалились…». Кто-то из музыкантов тут же вздумал подобрать к ней аккорды, и Мишку, как лучшего гитариста, позвали слушать. А Нина, выбежав из гостиной, ещё долго сидела одна на пустой кухне и глядела на пляску жёлтых листьев за окном до тех пор, пока не стемнело. Мыслей было только две: какая же она дура и что теперь делать…

Нина знала Скворечико всю жизнь, с раннего детства. Мишка был из известной хоровой семьи, мать его когда-то была гремящей на всю Москву красавицей плясуньей, по которой «убивалось» и дворянство, и купечество. Трижды Прасковья уходила из хора к своим поклонникам, трижды возвращалась в бриллиантах и умопомрачительных туалетах, на завистливое шипение цыганок не обращала никакого внимания и только к сорока годам, уже родив троих детей, вышла наконец замуж за своего гитариста. Мишка был её первенцем, рождённым от обедневшего графа, который для выкупа красавицы из цыганского хора продал свою последнюю деревеньку, а после того как душа-Пашенька его бросила, навсегда исчез из Москвы. Поговаривали, что он не то застрелился, не то спился, не то был убит в кабацкой драке.

От отца-графа Мишка унаследовал высокую нескладную фигуру и длинный острый нос, за который он и получил своё прозвище; от матери – огромные чёрные глаза, улыбку – широкую, ясную, открывающую прекрасные зубы, – и неунывающий характер. Сутуловатый, глазастый, длинноносый мальчишка командовал ватагой цыганских детей, был неистощим на выдумки, очень любил рассказывать истории из прочитанных книг – а читал он много, – и возле него всегда крутились благодарные слушатели. Рассказывал Мишка и в самом деле здорово, на разные голоса. Хрипло басил, изображая пушкинского Попа, пищал противным голосом мачехи из сказок, скрипел лесной корягой в роли Бабы-яги и утробно, жутко гудел Вием: «Подымите мне веки! Не вижу!» Впечатлительной Нине после этого не удавалось заснуть до полуночи, и она, боясь лечь в постель, сидела на кухне под лампой – в компании того же Мишки, забавлявшего её «театром теней». У Скворечико были пальцы прирождённого гитариста – длинные, худые, подвижные. Он изображал на кухонной стене такие жуткие рожи, что Нина жмурилась:

– Ну тебя, Мишка, напугал ещё больше! Покажи теперь смешное, дворника нашего покажи!

Мишка послушно складывал пальцы – и на стене появлялась кряжистая, взъерошенная, шатающаяся фигура в сбитом на затылок картузе: «Ой, конец мой пришёл, помираю… Ой, цыган, дай полтинника на похмель, не губи душу христьянскую… У-у-у, да где ж я этак вчера отдохнул знатно, у-у…»

Нина закатывалась беззвучным смехом, хватаясь за голову, Мишка ухмылялся и тянул из-за лампы растрёпанный том.

– Всё, Нинка, хорошего понемножку, иди спать. Мне до завтра ещё вот это дочитать надо.

– Уроки? Из словесности?

– Какое! Густав Эмар! Завтра вернуть обещал, у нас эта книга в классе нарасхват!

Второй Мишкиной страстью после чтения была гитара, которую цыгане видели в его руках чуть не с рождения. По словам хоровых музыкантов, Мишка играл даже лучше своего отчима и мог перебирать струны и брать аккорды часами, так что дом на Живодёрке всегда наполняли звуки «венгерки», «Малярки» или задорных плясовых. Мог Мишка запросто сочинить полтора десятка вариаций к какой-нибудь всем известной простенькой песенке, легко подбирал на семиструнке любую пьесу – от «Светит месяц» до арии Татьяны из «Евгения Онегина». Когда двенадцатилетней Нине вздумалось научиться играть на гитаре, Мишка показал ей три аккорда «венгерки», предупредив при этом:

– Только ногти свои режь к чертям, иначе ничего сыграть не сможешь.

– Да у меня же и так короткие!

– А надо, чтоб совсем не было, – безжалостно сказал Мишка, поглядывая на небольшие розовые Нинины ноготки. – Иначе никакого толку не будет.

Нина, подумав, послушалась и через месяц уже играла «венгерку», слегка морщась от боли в кончиках пальцев: мозоли были ещё нежные, до непробиваемых, твердокаменных бляшек вроде Мишкиных было пока очень далеко. Впрочем, Скворечико не настаивал:

– Не мучайся, Нинка, гитара всё равно дело мужское. Три часа в хоре тебе с ней не выстоять. Так, перед кавалером поломаться…

– Дураки – и ты, и кавалеры твои! – злилась Нина. Мишка смеялся.

Они часто разговаривали, часто спорили, часто ругались на смех цыганам: «Во, разучённые наши дают – одни и те же книжки читают да ещё и цапаются!» В спорах о прочитанном всегда побеждал Мишка. Нина взахлёб зачитывалась Вербицкой, повестями Брюсова. Но не умела отстоять своих кумиров, когда противный Мишка, посмеиваясь, называл «Ключи счастья» институтской истерикой, а «Огненного ангела» – пошлой жутью. Стихи Мирры Лохвицкой и вовсе были для него «припадком барыни на вате».

– Ты ничего, совсем ничего не понимаешь! – плача от досады и замахиваясь кулаком, кричала Нина. – Ты идол непробиваемый, тебе только надписи похабные на заборах читать! Ты стихов не чувствуешь, тебе даже Блок не угодил, смеёшься над ним! Над Блоком!!!

– Чего же не смеяться, когда смешно? – Мишка был непоколебимо серьёзен, и только в уголках чёрных сощуренных глаз, доводя Нину до исступления, прыгала усмешка. – Суди сама, сестрёнка:

  • И перья страуса склонённые
  • В моём качаются мозгу,
  • И очи синие бездонные
  • Цветут на дальнем берегу…

Это же как есть белая горячка у твоего Блока, Нинка! Представляешь себе, выйдешь ты, к примеру, на Москву-реку, а на другом берегу, в камыше, – ОЧИ СИНИЕ! Бездонные! Прямо среди песка – луп-луп на тебя! Цветут! Тьфу, пронеси господи… А в мозгу у тебя… правильно, перья страуса! Прямо вот так, знаешь ли, пучком воткнуты, как петрушка, – и качаются на ветерке! Нинка, от такого ж засыпать страшно!

– Болван!!! – взрывалась Нина, запуская в него томиком обожаемого Блока и в слезах выбегая из комнаты. Цыгане переглядывались и пожимали плечами:

– Видали вы, до чего ученье-то людей доводит? Простыми словами уже и говорить не могут! Ну ладно – Мишка, но зачем Якову взбрело своих девок в гимназии учить?.. Кто их замуж теперь возьмёт?

Впрочем, беспокоилась родня зря: Нину сосватала семья питерских цыган, когда ей едва исполнилось шестнадцать. После свадьбы она уехала к мужу и ни разу за восемь лет семейной жизни не пожалела об этом: Ромка её любил. Потом грянула война, революция, снова война, голод, холод, тиф… От тифа умерли и муж, и старший сын. Сама Нина чудом выжила в тифозном бараке, чудом вытянула дочерей и весной двадцатого года вернулась в Москву, в опустевший родительский дом – чтобы узнать, что теперь она сирота.

Той же весной вернулся с фронта и Мишка, которому было уже под тридцать. На войну он ушёл в четырнадцатом году по призыву, побывал в немецком плену, сбежал, оказался в Первой Конной, с которой и воевал до двадцатого года. Нине он показался постаревшим, каким-то усталым, чёрную смоль густых волос заплели белые нити, но улыбка Мишкина была прежней – широкой и ясной.

Вернувшись, Скворечико сразу наполнил жизнь бывшего осетровского хора кипучей деятельностью. Он организовывал для цыган какие-то концерты в военных частях Москвы, пользуясь своим положением красноармейца и грамотностью, выбивал пайки, ордера на дрова и мануфактуру. В конце двадцатого года он каким-то чудом узнал о грядущем уплотнении на Живодёрке. По его совету хоровые цыгане пригласили к себе пожить всю родню, какая уцелела в Москве. Нагрянули ещё и таборные с их голыми младенцами и оборванными босыми гадалками. Явившаяся жилкомиссия обнаружила в доме четыре десятка голодных и грязных цыган, которые грустно сидели в невыносимо задымлённых комнатах. Дым организовали, затопив на кухне, по совету Скворечико, четыре пустых самовара.

Разумеется, ни о каком уплотнении речи не пошло, и цыгане Большого дома вздохнули спокойно: «Молодец Скворечико! Хоть какая-то польза от его учения вышла!»

Нина искренне рада была встретиться со старым другом, уцелевшим на войне. Был рад, казалось, и Мишка. Они жили теперь в одном доме (дом Мишкиной матери, что стоял когда-то по соседству, сгорел во время уличных беспорядков в семнадцатом году), виделись каждый день. Нине и в голову не могло прийти, что Скворечико, с которым они детьми играли вместе, которого она считала почти братом, может посвататься к ней… «Мы же столько лет с ним не виделись! – в отчаянии думала Нина. – Что это ему в голову взбрело? Нет, мне показалось, показалось… Дурака он валял сегодня, как всегда, вот и всё! Может, и вправду выпил… С какого перепугу ему на мне жениться?» К полуночи она почти успокоила себя этими мыслями и заснула крепко, без сновидений.

Мишка больше не сказал ей ни слова о женитьбе, и, когда месяц спустя среди цыган пронеслась новость о том, что Скворечико женится на Таньке Трофимовой, Нина окончательно уверилась, что тот разговор во время танго был просто неудачной шуткой. Танька бегала счастливая. С её хитрого личика, за которое она и получила своё прозвище Лиска, не сходила улыбка. Танькин отец, дядя Петя, с головой влез в долги, но клялся цыганам, что свадьба будет царской.

Время пошло дальше. Осень сменилась зимой, замёрзла лужа посреди Живодёрки, между старенькими домишками замелькали белые мухи. Мишка с женой жили, казалось, неплохо: во всяком случае, шумных скандалов с привлечением родственников и соседей не устраивали. Танька, прежде первая на Живодёрке скандалистка и крикунья, стала, по дружным уверениям цыган, даже поспокойней, а после Рождества стала заметна и её беременность. Нина порадовалась за Мишку, но долго об этом всём не думала. Голову занимали куда более насущные мысли о том, как пережить зиму, где достать дров, керосина, как бы устроиться на службу… Редкие концерты в рабочих клубах почти не приносили дохода, и Нина работала теперь машинисткой при строительной конторе на Таганке. Должность была грошовая, но зарплату выдавали крупой и мукой, а иногда и солониной. Светка, её старшая дочь, пошла в школу и училась неплохо. От насмешек цыганок, уверенных, что учить девчонок только портить, Нина решительно отмахивалась: «Дуры вы, дуры! Ослепли, не видите, что никому песни наши не нужны теперь? В хорах уже не прокормиться, так пусть хоть дети выучатся!»

…Наутро, едва проснувшись, Нина сразу же помчалась по сугробам в Староконюшенный переулок. Профессора не оказалось дома, и Нину впустила немолодая горничная с хмурым лицом. Машенька встретила мать радостным щебетом, ей было гораздо лучше, и, посидев с ней немного, успокоенная Нина отправилась домой. Настроение поднялось настолько, что, вернувшись, она сразу же расстелила на круглом столе в гостиной своё старое бархатное платье, из которого давным-давно собиралась сделать жакет.

Нина уже заканчивала отпарывать лиф от юбки, когда из верхней комнаты к ней, кутаясь в потёртую шаль, спустилась жена Скворечико. Танькино лицо было бледным, измученным.

– Ты что, не выспалась совсем? – взглянув на неё и откладывая ножницы, удивилась Нина. – А я тебе говорила, нечего было вчера меня дожидаться! Коль устала – так иди ложись… Да что с тобой такое?

– Я тебя всё спросить хочу. Ты только ничего плохого не подумай, спаси бог… – Танька сидела прямо, словно скалку проглотила, смотрела за окно. – Только вот наши говорят, что ты в Питер обратно собираешься…

– Кто это такие глупости говорит? – нахмурившись, пожала плечами Нина. – К кому я туда поеду? У меня там ни родни, ни дома… Здесь хоть жить есть где. Нет, я отсюда не поеду… А почему ты спрашиваешь?

– Жалко, – без улыбки сказала Танька, и Нина вдруг заметила, что та смотрит на неё в упор со странным выражением не то ненависти, не то горечи.

– Нинка, я ведь тебя на пять лет моложе, так?

– На три, – машинально поправила Нина, с изумлением глядя на неё.

– И вроде б я тебя ничем не хуже? Не урод, не дура?

С последним Нина могла бы поспорить, но сейчас, глядя в бледное, решительное Танькино лицо, согласно кивнула.

– Ну, и чего же он, скотина, тогда?.. – Танька не закончила, тихо и тоскливо выругалась, снова отвернулась к окну.

– Он… Мишка… Тебе сказал что-то? – медленно спросила Нина. Помолчав, уточнила: – Спьяну, что ли, чего сболтнул?

– Нет… – вяло отмахнулась Танька. – Он не скажет. Не такой он, сама знаешь. Только я же не слепая, я всё и так вижу. Вижу, как он на тебя глядит. И всю жизнь глядел.

– Боже мой! – жёстко усмехнулась Нина. – Все всё видят, опять одна я не вижу ничего… Ну, так что же ты от меня хочешь? Я тебе могу дочерьми своими забожиться, что у меня с твоим мужиком не было ничего. Никогда в жизни не было.

Танька невесело усмехнулась.

– Да коли б было, милая моя, я бы с тобой тут разговорчиков не вела. Горло бы тебе, проклятой, перегрызла, и всех дел… Ещё при первом муже выучилась. Помнишь, каким Серёжка кобелём был? Я от него затяжелеть не могла, так он, собачий сын, на каждую юбку лез, лишь бы все кругом видели, что это я пустоцвет…

Усмехнулась и Нина.

– Помню. Да прости ты его, дурака, помер ведь давно, что уж теперь… Да и Мишка не из таких. Что ты себе, глупая, голову забиваешь? Глядит не глядит… Чепуха какая-то. Ты же от него в тяжести. Женился-то он на тебе.

– Женился… – скривилась Танька. – Тебе назло женился.

– Да с чего ты взяла-то?! – вскинулась Нина.

Танька молчала. Чуть погодя глухо сказала:

– Не поверишь, я ему уже все мозги прогрызла: поедем да поедем отсюда. У меня в Туле родни полно, две тётки кровные, сестра замужняя. Голодуха и там, конечно, но всё ж не хужей, чем здесь. В деревнях харчами ещё разжиться можно. Едем, говорю, горя знать не будем, а он… молчит только. Плакать пробовала, в петлю, говорю, влезу…

– Тьфу, стоеросина! – с сердцем сплюнула Нина. – Ничего умнее не выдумала?!

– Вот на тебя бы я посмотрела, милая моя, – с горечью сказала Танька, поворачивая к Нине бледное лицо. – Коли б твой мужик другую любил, а с тобой иногда неделями и слова бы не сказал! С тобой-то по два часа языком чесать может! И такие слова говорить, что я и во сне не увижу!

– Чушь какая! – взвилась Нина, с ужасом вспоминая, что пару дней назад за общим столом они с Мишкой действительно сцепились по поводу стихов Есенина, которые Нина очень любила, а Скворечико называл пьяными бабьими соплями. – Да мало ли с кем я языком чешу, ты всех их ко мне в полюбовники запишешь? Вот так и дала бы тебе в морду, кабы ты тяжёлая не была!

– И я б тебе дала, коли б польза оказалась, – с ненавистью сообщила Танька. – Вот чего ты за него не пошла, скажи мне, холера, что?! – заголосила она вдруг так, что Нина машинально оглянулась: не слышит ли кто. – Чем он тебе негоден был?! Где ты лучше нашла б, лахудра стриженая?! И какого такого царя небесного ты ждёшь? Уж так я надеялась, что ты за чекиста выпрыгнешь, ведь всем хорошо бы оказалось, – нет!!! Не гож нашей богородице оказался! Мишка от тебя ошалел – ты и ему оглобли завернула! Кого хочешь-то, скажи мне, брильянтовая моя?! Я тебе его на верёвке приведу и своими руками в стойло поставлю!!!

Нина невольно усмехнулась, но подавила смешок, взглянув в искажённое отчаянием лицо Таньки. Вздохнув, искренне сказала:

– Дура ты, дура… Никого я не хочу. Ещё года нет, как мой Ромка помер, а ты уж хочешь меня снова замуж засунуть. Да пропади они все пропадом, мужики эти, мне и без них хорошо. Девок бы вот только на ноги поднять, и больше ни о чём Бога не прошу. Вот тебе крест истинный.

Танька с сердцем сплюнула, отвернулась. Молчала и Нина. За окном совсем стемнело, начал падать снег. Нужно было зажечь лампу, но обе цыганки сидели неподвижно, глядя, как сквозят за окном вечерние тени.

– Уедешь, может? – безнадёжно, тихо спросила Танька. – Прости, что говорю так… Дом-то этот твой, отца твоего, и деда, и прадеда… Мы-то с Мишкой здесь Христа ради обитаем.

– Что за глу… – начала было Нина, но Танька только отмахнулась.

– Да замолчи ты… Мне и так мало радости перед тобой позориться. Но чего уж тут, коли сама виновата… Я ведь знала, видела, что Мишка за тобой пропадает. Знала, что он и на мне только со злости женится… Послать его надо было к чёртовой матери, а я, дурища… Подумала – ну чем я тебя-то хужей? Учёности, конечно, твоей у меня в помине нету, ну так бабам от грамоты неприятность одна. И солистка была познаменитее, чем ты, и господа у меня в ногах лежали, и фигура имелась… И люблю его! Всегда любила! Ещё за кобелём своим Серёжкой замужем была, а на Скворечико смотрела и думала: вот коль был бы этот цыган мой – каждый день богу свечку бы ставила! И пусть хоть пьёт, хоть бьёт, хоть гуляет! Как он меня замуж позвал – от радости глаза застило… Понадеялась, что я его так любить буду, что он о тебе думать забудет! Дура несчастная… – Танька низко опустила голову. Нина осторожно обняла её за плечи. Та, глубоко, горько вздохнув, не отстранилась.

– Танька, но куда мне ехать? – растерянно спросила Нина. – Видит бог, я тебе с Мишкой только счастья хочу… Я же не виновата, что вот так всё… Только куда же я поеду?

Танька только пожала плечами. Через минуту она поднялась и, взглянув прямо на Нину заплаканными, но уже сухими глазами, хрипло сказала:

– Забудь, пхэнори. И в самом деле… Что тут сделаешь? Будем уж жить, как жили… Только если я, спаси бог, увижу, что ты с моим мужиком… – Узкие глаза Лиски холодно, зло блеснули. – Клянусь, я тебя убью. Своими руками напополам разорву. И пусть потом твой чекист хоть расстреливает.

Нина ничего не сказала. Танька уже ушла, её шаги давно стихли на скрипучей лестнице, а Нина всё сидела за столом и, не замечая бегущих по лицу слёз, думала о том, куда ей теперь деваться. Отца с матерью больше нет, младшая сестра – за морем… Уехать к дяде в Смоленск?.. Нина знала, что там, в огромной семье, её примут с радостью и без лишних вопросов. В конце концов, вся таборная родня неизменно приезжала к дяде Григорию зимовать.

«Вот-вот, там же сейчас яблоку негде упасть… – горестно размышляла Нина. – Таборным, конечно, всё равно, они перин с подушками на пол накидают, разлягутся сверху и Богу спасибо скажут, что не на улице зимуют! А я куда денусь с девочками? Светка учиться пошла, ей читать нравится, гимнастикой заниматься ходит – где я ей там это всё возьму? Да и дяде сейчас тяжело… Лошадей ещё в войну отобрали, торговать давно нечем. Тётя Ира с невестками гадать ходит, тем и кормятся, а если ещё я им на шею свалюсь?.. Нет, в Смоленск только в самом крайнем случае, там и без нас ртов полно, как дядя нас всех потянет?..» Но, думая так, Нина лукавила. Ей попросту не хотелось жить бок о бок с таборной роднёй, к которой артистка Молдаванская относилась со смесью жалости и презрения. С малых лет перед глазами у Нины были пёстрые, запылённые лохмотья кочевых цыганок – их прокопчённые весёлые лица, золотые серьги и чёрные ноги с окаменевшими подошвами. Она знала, что таборные девчонки со спутанными косами могут целый день идти под палящим солнцем или проливным дождём. Она знала, что особым шиком было у них попрошайничать зимой босыми. Ей самой было зябко от одной мысли, что цыганята бегают голышом весь год напролёт.

Чем же так хороша для этих людей бродячая жизнь? Нина не понимала.

Зачем таборные цыганки – неграмотные, дикие – безропотно терпят кнут мужа? Почему с детских лет и до смерти таскаются по деревням с картами? Нину коробило от того, что кому-то не стыдно тянуть за подаянием руку, унизанную тяжёлыми золотыми кольцами. Позорище какое! И поехать сейчас туда, к ним?.. Толкаться на кухне с цыганками, слушать их бесконечные разговоры о родне, чужих свадьбах и крестинах, о том, где что можно добыть… «Они всю жизнь так живут, им другого не надо, им хорошо так – а я?.. Говорить мне с ними не о чем, они будут обижаться, считать, что я задираю нос… И ведь правы будут! А девочкам моим как там жить? Это здесь, в Москве, цыгане учатся – а там их только на смех будут поднимать, всю охоту отобьют. А куда сейчас без учёбы? Кабы я пять лет в гимназии не отсидела, где бы я сейчас службу нашла? Как все наши, торчала бы дома голодная да по прежним золотым денёчкам вздыхала… Нет, в Смоленск нельзя. Может, просто переехать куда-нибудь? Но как? И к кому? Разговоры пойдут, ещё цыгане подумают что-нибудь, ведь просто так из собственного дома не бегут… Господи, что же мне делать?! Тьфу, Мишка, поганец, наломал дров, выкручивай теперь мозги из-за него! Думай, куда из собственного дома сбежать! Вздумал жениться невесть зачем, и кому теперь хорошо?!» И, мучаясь этими мыслями, Нина знала: ничего не попишешь, всё равно придётся уезжать.

Цыгане с Живодёрки, узнав о том, что Нина собирается перебираться в Смоленск, к родне, ничуть не удивились: «Понятно, при дядьке кровном лучше! Поди-ка поживи в доме, где отца убили! Правильно, Нинка, решила – поезжай! Коли счастливая – и в Смоленске хлеб найдёшь!» Нина не знала, то ли смеяться ей, то ли плакать: никто не собирался удерживать её в доме, где она выросла и в котором никто больше её не ждал. Мишка тоже не сказал ей ни слова, хотя Нина то и дело ловила на себе его взгляд: тревожный, напряжённый. Но стоило Нине встретиться с ним глазами, как Скворечико отворачивался, и ни одного слова между ними так и не было сказано.

До её отъезда оставались считаные дни, когда Нину пригласили на крестины цыгане с Таганки. Пригласили, разумеется, не одну, а со всей Живодёркой, но Нина в последнее время сильно уставала от шума, громких разговоров, смеха и музыки. И, когда веселье было в самом разгаре, она потихоньку отыскала в сенях свою шубу и выскользнула за дверь.

Стоял тихий, морозный вечер, снег отчётливо хрустел под валенками, в чёрном небе ровно горели ледяные февральские звёзды. Деревья стояли в инее, а когда над крышами медленно всплыла луна, стало совсем светло. Нина медленно шла по пустой улице, стараясь не приближаться к чёрным норам подворотен, в которых время от времени наблюдалось подозрительное копошение. Замоскворечье она миновала без происшествий, на мосту её тоже никто не задержал. В конце Тверской, возле поворота на Садовую, светилось яркое пятно: там отогревались у огня замёрзшие беспризорники. Нина невольно замедлила шаг. Проходить мимо оборванной ватаги мальчишек было опасно. В лучшем случае вслед одинокой путнице пустили бы сальную шутку, а в худшем – сняли бы облысевший каракулевый сак. Ежась от забравшегося под шубейку холода, Нина торопливо соображала: не свернуть ли на Тверскую-Ямскую, чтобы сделать крюк и вернуться домой через Большую Грузинку.

Раздумья её прервало чихание мотора за спиной. Испуганно обернувшись, Нина увидела, что прямо за ней следует чёрный автомобиль. Когда она остановилась, автомобиль остановился тоже, и из него вышел Максим Наганов. Длинная тень, вытянувшись по снегу в лунном свете, упала прямо на валенки Нины.

– Добрый вечер… – растерянно прошептала она.

– Нина, вы с ума сошли, – не ответив на приветствие, сухо сказал он. – Почему вы идёте по городу одна в такой час?

– Потому что я возвращаюсь из гостей, – пожала плечами Нина. Первое, что пришло ей в голову, – какое счастье, что теперь можно спокойно пройти мимо костра беспризорников…

– Вас некому было проводить? – нахмурился он. – Ваши цыгане не понимают, что в Москве по ночам неспокойно?

– Я вовсе не хотела, чтобы меня провожали, – резко ответила Нина, обиженная этим «ваши цыгане». – Люди ещё веселятся, а у меня разболелась голова, и я ушла незаметно. Вот и всё.

– Как ваша Маша себя чувствует?

– Спасибо… замечательно. Совсем здорова. Профессор Мережин – гений… Я вам очень благодарна. А вы здесь по службе?

Наганов, не ответив, пошёл рядом с ней. Осторожно скосив глаза, Нина заметила, что машина, скрипнув колёсами по снегу, тронулась следом.

Некоторое время они шли молча. Наганов, казалось, не собирался начинать разговор и даже не поворачивался к Нине, поглядывая вперёд, на пятно приближающегося огня. Через несколько шагов он даже достал папиросы. Нина, которая тоже была бы не прочь сейчас закурить и немного согреться, всё же не рискнула попросить одну. Как возобновить светскую беседу, она не знала. Впрочем, Наганов заговорил первым:

– Нина, не подумайте, что я хочу лезть не в своё дело… – Он умолк, затягиваясь папиросой, и красный огонёк на миг осветил его лицо. – Но Москва ведь слухами полнится. Вы хотите уехать?

– Как вы могли об этом узнать? – помолчав, спросила она.

– Так вы уезжаете? – Наганов остановился, и Нина вынуждена была остановиться тоже. Серые холодные глаза посмотрели на неё в упор, и Нина почувствовала страх – тот страх, который, казалось, уже давно был забыт.

– Да. Но я не понимаю, какое…

– Почему? – Она молчала, и Наганов, бросив в снег папиросу, шагнул прямо к ней. – Нина, почему вы уезжаете из Москвы?

– Потому что мне нечего здесь делать, Максим Егорович. – Нина невольно сделала шаг назад, и он, заметив это, сразу же остановился. – Здесь у меня никого не осталось, а в Смоленске есть дядя… другие родственники…

– Родственников, кажется, у вас достаточно и здесь. Вы же сами мне рассказывали, что вы московская цыганка.

– Да, но… – Нина в замешательстве умолкла, как и прежде, совершенно теряясь под этим внимательным взглядом. Некоторое время Наганов продолжал смотреть на неё, а она, словно околдованная, не могла произнести ни слова. А вокруг стояла синяя, морозная, полная лунного света тишина.

– Вы всё ещё боитесь меня? – наконец поинтересовался Наганов. – Я ведь, кажется, держал своё слово и возле вас уже полгода не показывался. Месяц назад вы сами меня нашли. И я понимаю почему. Вам есть в чём меня упрекнуть?

– Что вы… Нет, совсем нет… Напротив… Без вас бы Маша… – Нина смешалась.

Наганов нахмурился. Отрывисто сказал:

– Нина, скажите мне как есть, почему вы уезжаете из города, – и, клянусь, я к вам больше не подойду. Что-то семейное, личное? То, что меня не касается?

Нина беспомощно вздохнула. Казалось бы, проще всего на свете было бы сейчас сказать, что её жизнь действительно его не касается, что она не обязана ему отчётом и что до дома, спасибо, она преспокойно доберётся сама… Но заговорить подобным тоном с Нагановым ей казалось немыслимым. Впрочем, его следующий вопрос был ещё хуже:

– Что плохого я вам сделал, что вы так трясётесь при каждой нашей встрече?

– Максим Егорович, вы всё знаете сами, – кое-как взяла себя в руки Нина. – Я не понимаю, отчего вы сейчас настаиваете…

– Оттого, что, если вы уедете в Смоленск, я буду вынужден просить перевода туда же.

– Да вас начальство не отпустит! – попыталась пошутить Нина.

– Вот и я того же боюсь, – без улыбки сознался Наганов. – Потому и спрашиваю вас – что случилось? И не могу ли я сделать что-то… чтобы вы захотели остаться?

– Максим Егорович, это смешно, – закрыв глаза, глухо сказала Нина. – Кто я вам, чтобы я пользовалась вашими услугами?

– Вы хорошо знаете, КТО вы мне, – негромко заметил он.

– Положим, – тяжело вздохнула Нина. – Но тут, я думаю, вы не сможете мне помочь. Это действительно семейное дело. Я не могу больше оставаться в своём доме. Просто потому, что там убили отца. Мне тяжело каждый день проходить через эту комнату. Цыганки наши все паркетины с кровью выломали… И обои отодрали… Но я же вижу, помню… Я не могу больше жить в этом доме, вот и всё. Эта причина вас устроит, товарищ Наганов?

– Только это? И всё? – нахмурился он.

– Этого мало? – пожала плечами Нина.

– Но зачем же из города уезжать? Переезжайте в другой дом.

– Каким же образом? – ядовито поинтересовалась она. – В Москве сейчас возможно найти квартиру? Хотя бы комнату? После этих ваших… уплотнений? Даже если…

– Что, если я найду для вас комнату? – перебил её Наганов. Изумлённая Нина не сразу нашлась что возразить. Затем кое-как выговорила:

– Максим Егорович, мне бы не хотелось… Что подумают люди?..

– Пусть думают что хотят! – вдруг взорвался он. – Наплевать мне, поймите, что подумают эти ваши цыгане, если им больше нечем забить себе мозги! Я не хочу, чтобы вы уезжали из Москвы! Вам нечего делать в Смоленске! Вы… вы же артистка!

– Бросьте. Кому я сейчас нужна?

– Мне, – коротко сказал Наганов. – Нина, вы никуда не поедете.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Привет, я Вика Царева. Хочешь разрушить свою жизнь, спроси меня, как. Потеряв все, я катилась по нак...
С помощью этого руководства вы начнёте освоение ядра магической практики, а также узнаете техники ма...
«Палеонтология антрополога». Том3. Кайнозой» – новая книга Станислава Дробышевского. Кайнозой – врем...
Уже давно ходят жуткие слухи, что в провинции Цзюго (что буквально означает «Страна вина») творится ...
На одной чаше весов – долгие годы безмятежного покоя, на другой – короткий день, полный сомнений и о...
Ранее части книги публиковались отдельными изданиями под названиями «Java для взрослых» и «Java для ...