Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов Мамлеев Юрий

© Мамлеев Ю.В., наследник, 2016

© Генис А.А., статья, 2016

© Вайль П.Л., наследники, статья, 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Шатуны

Предисловие

Этот роман, написанный в далекие 60-е годы, в годы метафизического отчаяния, может быть понят на двух уровнях. Первый уровень: эта книга описывает ад, причем современный ад, ад на планете Земля без всяких прикрас. Известный американский писатель, профессор Корнельского университета Джеймс МакКонки писал об этом романе: «…Земля превратилась в ад без осознания людьми, что такая трансформация имела место».

Второй уровень – изображение некоторых людей, которые хотят проникнуть в духовные сферы, куда человеку нет доступа, проникнуть в Великое Неизвестное. От этого они сходят с ума, как будто становятся монстрами.

Первый уровень прежде всего бросается в глаза. Вместе с тем МакКонки пишет, что «виденье, лежащее здесь, в основе – религиозное; и комедия этой книги – смертельна по своей серьезности». Очевидно, имеется в виду, что описание ада всегда поучительно с религиозной точки зрения. Вспомним Иеронима Босха. Кроме того, изображение духовного кризиса неизбежно ведет к контрреакции и осмыслению. Иными словами, происходит глубинный катарсис.

Поэтому мне не кажется странным, что этот роман спас жизнь двум русским молодым людям, которые решили покончить жизнь самоубийством. Случайно они вместе прочли за одну ночь этот роман – и отказались от этого решения, осуществить которое они уже были готовы.

Тем не менее не рекомендую читать этот роман тем, кто не подготовлен к такому чтению.

Позиция автора (во всех моих произведениях) одна: это позиция Свидетеля и Наблюдателя, холодная отстраненность. Это ситуация бесстрастного Исследователя. Герои могут безумствовать сколько угодно, но автор остается Исследователем и Свидетелем в любом случае. Если угодно, такой исследовательский подход можно назвать научным.

В конечном итоге «Шатуны» были и остаются для меня романом-загадкой. Никакие интерпретации, даже взятые вместе, не исчерпывают его.

Часть первая

I

Весной 196… года вечерняя электричка разрезала тьму подмосковных городков и лесов. Мерно несла свои звуки все дальше и дальше… В вагонах было светло и почти пусто. Люди сидели неподвижно, как завороженные, словно они отключились от всех своих дел и точно такой же жизни. И не знали, куда их несет этот поезд.

В среднем вагоне находилось всего семь человек. Потрепанная старушка уставилась в свой мешок с картошкой, чуть не падая в него лицом. Здоровый детина все время жевал лук, испуганно-прибауточно глядя перед собой в пустоту. Толстая женщина завернулась в клубок, так что не было даже видно ее лица.

А в углу сидел он – Федор Соннов.

Это был грузный мужчина около сорока лет, со странным, уходящим внутрь, тупо-сосредоточенным лицом. Выражение этого огромного, в извилинах и морщинах лица было зверско-отчужденное, погруженное в себя и тоже направленное на мир. Но направленное только в том смысле, что мира для обладателя этого лица словно не существовало.

Одет Федор был просто, и серый, чуть рваный пиджак прикрывал большой живот, которым он как-то сосредоточенно двигал в себя и иногда похлопывал его так, как будто живот был его вторым лицом – без глаз, без рта, но, может быть, еще более реальным.

Дышал Федор так, что, выдыхая, как будто бы все равно вдыхал воздух в себя. Часто Соннов, осоловевшими от своего громоздкого существования глазами, всматривался в сидящих людей.

Он точно прикалывал их к своему взгляду, хотя само его внутреннее существо проходило сквозь них, как сквозь сгущенную пустоту.

Наконец поезд замедлил ход. Человечки, вдруг виляя задницами, потянулись к выходу. Федор встал с таким ощущением, что поднимается слон.

Станция оказалась маленькой, уютно-потерянной, с настойчивыми, покосившимися деревянными домиками. Как только человечки выскочили на перрон, дурь с них сошла, и они, очень странно оживившись, забегали – вперед, вперед!

Старушка-мешочница почему-то отнесла свой мешок к темному забору и, присев, нагадила в него.

Здоровый детина не бежал, а прямо скакал вперед, огромными прыжками, ладно размахивая лапами. Видимо, начиналась жизнь. Но Федор оставался неизменным. Он брел, ворочая головой, осматривая окружающее, как будто он только что упал с луны.

На центральной площади два облезлых, как псы, автобуса стояли на одном месте. Один был почти пустой. Другой же – так набит людьми, что из него доносилось даже сладострастное шипение. Но Соннов не обращал внимания на всю эту мишуру.

Проходя мимо столба, он вдруг ударил одиноко бродившего рядом пацана прямо в челюсть. Хотя удар был сильный и парень свалился в канаву, сделано это было с таким внутренним безразличием, точно Соннов ткнул пустоту. Лишь физическая судорога прошла по его грузному телу. Такой же оцепенелый он шел дальше, поглядывая на столбы.

Парень долго не мог очнуться от этого странного выражения, с каким ему был нанесен удар, а когда очнулся, Соннов был уже далеко…

Федор брел по узкой, замороченной нелепо-безобразными домами улице. Вдруг он остановился и присел в траву. Поднял рубаху и стал неторопливо, со смыслом и многозначительно, словно в его руке сосредоточилось сознание, похлопывать себя по животу. Смотрел на верхушки деревьев, щерился на звезды… И вдруг запел.

Пел он надрывно-животно, выхаркивая слова промеж гнилых зубов. Песня была бессмысленно-уголовная. Наконец Федор, подтянув штаны, встал и, похлопав себя по заднице, как бы пошел вперед, точно в мозгу его родилась мысль.

Идти было видимо-невидимо. Наконец свернул он в глухой лес. Деревья уже давно здесь росли без прежней стихии, одухотворенные: не то что они были обгажены блевотиной или бумагой, а просто изнутри светились мутным человеческим разложением и скорбию. Не травы уже это были, а обрезанные человеческие души.

Федор пошел стороной, не по тропке. И вдруг через час навстречу ему издалека показался темный человеческий силуэт. Потом он превратился в угловатую фигуру парня лет двадцати шести. Соннов сначала не реагировал на него, но потом вдруг проявил какую-то резкую, мертвую заинтересованность.

– Нет ли закурить? – угрюмо спросил он у парня.

Тот, с веселой оживленной мордочкой, пошарил в карманах, как в собственном члене.

И в этот момент Федор, судорожно крякнув, как будто опрокидывая в себя стакан водки, всадил в живот парня огромный кухонный нож. Таким ножом обычно убивают крупное кровяное животное.

Прижав парня к дереву, Федор пошуровал у него в животе ножом, как будто хотел найти и убить там еще что-то живое, но неизвестное. Потом спокойно положил убиенного на Божию травку и оттащил чуть в сторону, к полянке.

В это время высоко в черном небе обнажилась луна. Мертвенно-золотой свет облил поляну, шевелящиеся травы и пни.

Федор, лицо которого приняло благостное выражение, присел на пенек, снял шапку перед покойным и полез ему в карман, чтобы найти пачпорт. Деньги не тронул, а в пачпорт посмотрел, чтобы узнать имя.

– Приезжий, издалека, Григорий, – умилился Соннов. – Небось домой ехал.

Движения его были уверенные, покойные, чуть ласковые; видимо, он совершал хорошо ему знакомое дело.

Вынул из кармана сверток с бутербродами и, разложив их на газетке, у головы покойного, с аппетитом, не спеша стал ужинать. Ел сочно, не гнушаясь крошками. Наконец, покойно собрал остатки еды в узелок.

– Ну вот, Гриша, – обтирая рот, промолвил Соннов, – теперь и поговорить можно… А?! – и он ласково потрепал Григория по мертвой щеке.

Потом крякнул и расселся поудобней, закурив.

– Расскажу-ка я тебе, Григорий, о своем житьи-бытьи, – продолжал Соннов, на лице которого погруженность в себя вдруг сменилась чуть самодовольным доброжелательством. – Но сначала о детстве, о том, кто я такой и откудава я взялся. То есть о радетелях. Папаня мой всю поднаготную о себе мне рассказал, так что я ее тебе переговорю. Отец мой был простой человек, юрковатый, но по сердцу суровай. Без топора на людях минуты не проводил. Так-то… И если б окружало его столько же мякоти, сколько супротивления… О бабах он печалился, не с бревнами же весь век проводить. И все не мог найти. И наконец нашел тую, которая пришлась ему по вкусу, а мне матерью… Долго он ее испытывал. Но самое последнее испытание папаня любил вспоминать. Было, значит, Григорий, у отца деньжат тьма-тьмущая. И поехал он раз с матерью моей, с Ириной, значит, в глухой лес, в одинокую избу. А сам дал ей понять, что у него там деньжищ припрятано, и никто об этом не знает. То-то… И так обставил, что матерь решила, про поездку эту никто не знает, а все думают, что папаня уехал один на работы, на целый год… Все так подвел, чтоб мамашу в безукоризненный соблазн ввести, и если б она задумала его убить, чтоб деньги присвоить, то она могла б это безопасно для себя обставить. Понял, Григорий? – Соннов чуть замешкался. Трудно было подумать раньше, что он может быть так разговорчив.

Он продолжал:

– Ну вот сидит папаня вечерком в глухой избушке с матерью моей, с Ириной. И прикидывается эдаким простачком. И видит: Ирина волнуется, а скрыть хочет. Но грудь белая так ходуном и ходит. Настала ночь. Папаня прилег на отдельную кровать и прикинулся спящим. Храпит. А сам все чует. Тьма настала. Вдруг слышит: тихонько, тихонько встает матерь, дыханье еле дрожит. Встает и идет в угол – к топору. А топор у папани был огромадный – медведя пополам расколоть можно. Взяла Ирина топор в руки, подняла и еле слышно идет к отцовской кровати. Совсем близко подошла. Только замахнулась, папаня ей рраз – ногой в живот. Вскочил и подмял под себя. Тут же ее и поимел. От этого зачатия я и родился… А отец Ирину из-за этого случая очень полюбил. Сразу же на следующий день – под венец, в церкву… Век не разлучался. «Понимающая, – говорил про нее. – Не рохля. Если б она на меня с топором не пошла – никогда бы не женился на ей. А так сразу увидал – баба крепкая… Без слезы». И с этими словами он обычно похлопывал ее по заднице. А матерь не смущалась: только скалила сердитую морду, а отца уважала… Вот от такого зачатия с почти убийством я и произошел… Ну что молчишь, Григорий, – вдруг тень пробежала по лицу Федора. – Иль не ладно рассказываю, дурак?!

Видно, непривычное многословие ввергло Федора в некоторую истерику. Не любил он говорить.

Наконец Соннов встал. Подтянул штаны. Наклонился к мертвому лицу.

– Ну где ты, Григорий, где ты? – вдруг запричитал он. Его зверское лицо чуть обабилось. – Где ты? Ответь?! Куда спрятался, сукин кот?! Под пень, под пень спрятался?! Думаешь, сдох, так от меня схоронился?! А?! Знаю, знаю, где ты!! Не уйдешь!! Под пень спрятался!

И Соннов вдруг подошел к близстоящему пню и в ярости стал пинать его ногой. Пень был гнилой и стал мелко крошиться под его ударами.

– Куда спрятался, сукин кот?! – завопил Федор. Вдруг остановился. – Где ты, Григорий?! Где ты?! С тобою ли говорю?! А может, ты ухмыляесси? Отвечай?!

«Отвечай… ай!» – отозвалось эхо. Луна вдруг скрылась. Тьма охватила лес, и деревья слились с темнотой.

Соннов, глухо урча, ломая невидимые ветви, скрылся в лесу…

Поутру, когда поднялось солнце, поляна словно изнутри пронзилась теплом и жизнью: засветились деревья и травы, булькала вода глубоко в земле…

Под деревом, как сгнившее, выброшенное бревно, лежал труп. Никто не видел и не тревожил его. Вдруг из-за кустов показался человек; похрюкивая, он равнодушно оглядывался по сторонам. Это был Федор. Тот же потертый пиджак висел на нем помятым мешком.

Он не смог уйти куда-нибудь далеко и заночевал в лесу, у поваленного дерева, с какой-то тупой уверенностью, что все обойдется для него благополучно.

Теперь он, видимо, решил проститься с Григорием.

На лице его не было и следа прежней ночной истерики: оно было втянуто внутрь себя и на внешний мир смотрело ошалело-недоумевающе. Наконец Федор нашел, как обычно находят грибы, труп Григория.

Свойски присел рядом.

Его идиотская привычка жевать около умершего сказывалась и сейчас. Федор развернул сверток и позавтракал.

– Ну, Григорий, не ты первый, не ты последний, – вдруг неожиданно пробормотал он после долгого и безразличного молчания. И уставился не столько на лоб покойного, сколько на пустое пространство вокруг него.

– Недоговорил я многого, – вдруг сказал Соннов. – Темно стало. Сейчас скажу, – было непонятно, к кому он теперь обращался: на труп Федор уже совсем не глядел. – Ребятишек нас у матери было двое: я и сестра Клавдия. Но мать моя меня пужалась из-за моей глупости. В кровь я ее бил, втихаря, из-за того, что не знал, кто я есть и откудава я появился. Она на живот указывает, а я ей говорю: «Не то отвечаешь, стерва… Не про то спрашиваю…» Долго ли мало ли, уж молодым парнем поступил я на спасательную станцию. Парень я был тогда кудрявый. Но молчаливый. Меня боялись, но знали: всегда – смолчу. Ребята – спасатели – были простые, веселые… И дело у них шло большое, широкое. Они людей топили. Нырнут и из воды утопят. Дело свое знали ловко, без задоринки. Когда родные спохватывались – ребята будто б искали утопших и труп вытаскивали. Премия им за это полагалась. Деньжата пропивали или на баб тратили; кое-кто портки покупал… Из уважения они и меня в свою компанию приняли. Топил я ловко, просто, без размышления. Долю свою папане отсылал, в дом… И привычка меня потом взяла: хоронить кого я топил. И родные ихние меня чествовали; думали, переживающий такой спасатель; а я от угощения не отказывался. Тем более водки… Любил выпить… Но потом вот что меня заедать стало: гляжу на покойника и думаю: куда ж человек-то делся, а?.. Куда ж человек-то делся?! И стало казаться мне, что он в пустоте вокруг покойника витает… А иногда просто ничего не казалось… Но смотреть я стал на покойников этих всегда, словно в пустоту хотел доглядеться… Однажды утопил я мальчика, цыпленка такого; он так уверенно, без боязни, пошел на дно… А в этот же день во сне мне явился: язык кажет и хохочет. Дескать, ты меня, дурак, сивый мерин, утопил, а мне на том свете еще слаще… И таперя ты меня не достанешь… В поту я вскочил, как холерный. Чуть утро было, в деревне, и я в лес ушел. Что ж, думаю, я не сурьезным делом занимаюсь, одними шуточками. Словно козла забиваю. Они-то – на тот свет – прыг и как ни в чем не бывало… А я думаю: «Убил»… А может, только сон это?!

…Попалась мне по дороге девчонка… Удушил ее со зла и думаю: так приятнее, так приятнее, на глазах видать, как человек в пустоту уходит… Чудом мне повезло: не раскрыли убийство. Потом стал осторожней… От спасателей ушел, наглядно хотел убивать. И так меня все тянуло, тянуло, словно с каждым убийством загадку я разгадываю: кого убиваю, кого?.. Что видать, что не видать?!. Может, я сказку убиваю, а суть ускользает?!. Ну вот и стал я бродить по свету. Да так и не знаю, что делаю, до кого дотрагиваюсь, с кем говорю… Совсем отупел… Григорий, Григорий… Ау?.. Ты это?? – успокоенно-благодушно, вдруг сникнув, пробормотал в пустоту.

Наконец встал. С его лица не сходило выражение какого-то странного довольства.

Механически, но как-то опытно, со знанием, прибирал все следы. И пошел вглубь…

Узкая, извилистая тропинка вывела его в конце концов из леса. Вдали виднелась маленькая, уединенная станция.

Зашел в кусты – пошалить. «Что говорить о Григории, – думал он спустя, – когда я сам не знаю – есть ли я».

И поднял морду вверх, сквозь кусты, к виднеющимся просторам. Мыслей то не было, то они скакали супротив существования природы.

В теплоте добрел до станции. И присел у буфетного столика, с пивом.

Ощущение пива казалось ему теперь единственной реальностью, существующей на земле. Он погрузил в это ощущение свои мысли, и они исчезли. В духе он целовал внутренности своего живота и застывал.

Издалека подходил поезд. Федор вдруг оживился: «В гнездо надо, в гнездо!»

И грузно юркнул в открывшуюся дверь электрички.

II

Местечко Лебединое, под Москвой, куда в полдень добрался Федор, было уединенно даже в своей деятельности.

Эта деятельность носила характер «в себя». Работы, которые велись в этом уголке, были настолько внутренне опустошенны, как будто они были продолжением личности обывателей.

После «дел» кто копался в грядках, точно роя себе могилку, кто стругал палки, кто чинил себе ноги…

Деревянные, в зелени, одноэтажные домишки, несмотря на их выверченность и несхожесть, хватали за сердце своей одинокостью… Иногда там и сям из земли торчали палки.

Дом, к которому подошел Федор, стоял на окраине, в стороне, отгороженный от остального высоким забором, а от неба плотною железною крышею.

Он делился на две большие половины; в каждой из них жила семья, из простонародья; в доме было множество пристроек, закутков, полутемных закоулков и человечьих нор; кроме того – огромный, уходящий вглубь, в землю, подпол.

Федор постучал в тяжелую дверь в заборе; ее открыли; на пороге стояла женщина. Она вскрикнула:

– Федя! Федя!

Женщина была лет тридцати пяти, полная; зад значительно выдавался, образуя два огромных, сладострастных гриба; плечи – покатые, изнеженно-мягкие; рыхлое же лицо сначала казалось неопределенным по выражению из-за своей полноты; однако глаза были мутны и как бы слизывали весь мир, погружая его в дремоту; на дне же глаз чуть виднелось больное изумление; все это было заметно, конечно, только для пристального, любящего взгляда.

Рот также внешне не гармонировал с пухлым лицом: он был тонкий, извивно-нервный и очень умный.

– Я, я! – ответил Федор и, плюнув женщине в лицо, пошел по дорожке в дом. Женщина как ни в чем не бывало последовала за ним.

Они очутились в комнате, простой, довольно мещанской: горшочки с бедными цветами на подоконниках, акварельки, большая, нелепая «мебель», пропитые потом стулья… Но все носило на себе какой-то занырливо-символический след, след какого-то угла, точно тайный дух отъединенности прошелся по этим простым, аляповатым вещам.

– Ну вот и приехал; а я думала заблудесси; мир-то велик, – сказала женщина.

Соннов отдыхал на диване. Жуткое лицо его свесилось, как у спящего ребенка.

Женщина любовно прибрала на стол; каждая чашечка в ее руках была как теплая женская грудка… Часа через два они сидели за столом вдвоем и разговаривали.

Говорила больше женщина; а Соннов молчал, иногда вдруг расширяя глаза на блюдце с чаем… Женщина была его сестрой Клавой.

– Ну, как, Федя, погулял вволю?! – ухмылялась она. – Насмотрелся курам и петухам в задницы?.. А все такой же задумчивый… Словно нет тебе ходу… Вот за что по душе ты мне, Федор, – мутно, но с силой, выговорила она, обволакивая Соннова теплым, прогнившим взглядом. – Так за твою нелепость! – Она подмигнула. – Помнишь, за поездом наперегонки гнался?! А?!

– Не до тебя, не до тебя, Клава, – промычал в ответ Соннов. – Одни черти последнее время снятся. И будто они сквозь меня проходят.

В этот момент постучали.

– Это наши прут. Страшилища, – подмигнула Клава в потолок.

Показались соседи Сонновых, те, которые жили во второй половине этого уютно заброшенного дома.

– А мы, Клав, на беспутного поглядеть, – высказался дед Коля, с очень молодым, местами детским личиком и оттопыренными вялыми ушами.

Клава не ответила, но молча стала расставлять стулья. У нее были состояния, когда она смотрела на людей, как на тени. И тогда никогда не бросала в них тряпки.

Колин зять – Паша Красноруков – огромный, худой детина лет тридцати трех, со вспухшим от бессмысленности лицом, присел совсем рядом с Федором, хотя тот не сдвинулся с места. Жена Паши Лидочка оказалась в стороне; она была беременна, но это почти не виделось, так искусно она стягивала себя; ее лицо постоянно хихикало в каком-то тупом блаженстве, как будто она все время ела невидимый кисель. Маленькие же нежные ручки то и дело двигались и что-нибудь судорожно хватали.

Младшая сестра Лидочки – девочка лет четырнадцати, – Мила, – присела на диван; ее бледное прозрачное лицо ничего не выражало. Семнадцатилетний же брат – Петя – залез в угол у печки; он вообще ни на кого не обращал внимания и свернулся калачиком.

Все семейство Красноруковых-Фомичевых было таким образом в сборе. Клава же здесь жила одна: Соннов – уже который раз – был у нее «в гостях».

Федор между тем сначала никому не уделял внимания; но вскоре тяжелый, словно земной шар, взгляд его стал застывать на свернувшемся Пете.

– Петя у нас боевой! – вымолвила Клава, заметив этот взгляд.

Петенька, правда, отличался тем, что разводил на своем тощем, извилистом теле различные колонии грибков, лишаев и прыщей, а потом соскабливал их – и ел. Даже варил суп из них. И питался таким образом больше за счет себя. Иную пищу он почти не признавал. Недаром он был так худ, но жизнь все-таки держалась за себя в этой длинной, с прыщеватым лицом, фигуре.

– Опять лишаи с горла соскабливать будет, – тихо промолвил дед Коля, – но вы не смотрите.

И он повел ушами.

Федор – надо сказать – как-то странно, не по своему характеру, завидовал Пете. Пожалуй, это был единственный человек, которому он завидовал. Поэтому Соннов вдруг грузно встал и вышел в уборную. И пока были «гости», он уже не присутствовал в комнате.

Клавочка же вообще мало реагировала на «тени»; пухлое лицо ее было погружено в сон, в котором она видела разбухший зад Федора. Так что в комнате разговаривали одни гости, как будто они были здесь хозяевами.

Дед Коля, вместо того чтобы спросить у Клавы, строил вслух какие-то нелепые предположения о приезде Федора.

Соннов приезжал сюда, к сестре, часто, но так же внезапно исчезал, и никто из Фомичевых не знал, где он живет или где бродит.

Однажды, года два назад, через несколько часов, после того как он внезапно исчез, кто-то звонил Фомичевым из какой-то жуткой дали и сказал, что только что видел там Федора на пляже.

Лидочка слушала деда Колю со вниманием; но слушала не «смысл» его слов, а что-то другое, что – по ее мнению – скрывалось за ними независимо от деда Коли.

Поэтому она смрадно, сморщившись белым, похотливым личиком, хихикала, глядя на пустую чашку, стоящую перед пустым местом Федора.

Павел – ее муж – был весь в увесистых, багровых пятнах. Мила играла со своим пальчиком…

Наконец, семейство во главе с дедом Колей встало, как бы откланялось и вышло к себе.

Только Петя долго оставался в углу; но когда он скребся, на него никто, кроме Соннова, не обращал внимания.

Клава прибрала комнату, словно обмывая себе лицо, и вышла во двор. На скамейке уже сидел Федор.

– Ну как, ушли эти страшилища? – равнодушно спросил он.

– Мы сами с тобой, Федя, хороши, – просто ответила Клава.

– Ну, не лучше других, – подумал Федор.

Времени еще было достаточно, и Федор решил пройтись. Но солнце уже опускалось к горизонту, освещая как в игре, заброшенные улочки подмосковного местечка.

Федор устал не столько от убийства, сколько главным образом от своего разговора над трупом. С живыми он вообще почти не разговаривал, но и с мертвыми это было ему не по нутру. Когда же, точно влекомый загробной силой, он произносил эти речи, то был сам не свой, не узнавал себя в языке, а после – был надолго опустошен, но качественно так же, как был опустошен всегда. Он брел по улице и, сплевывая в пустоту, равнодушно отмечал, что Григорий – приезжий, издалека, что труп не скоро найдут, а найдут, то и разведут ручками и так далее. У пивнушки безразлично дал в зубы подвернувшемуся мужику. Выпил две кружки. Почесал колено. И вернулся обратно, мысленно расшвыривая вокруг себя дома, и, войдя в комнату, неожиданно завалился в постель.

Клава наклонилась над его теплым, побуревшим от сна лицом.

– Небось порешил кого, Федя, – осклабилась она. – Чтоб сны слаще снились, а?! – И Клава пощекотала его член. Потом скрылась во тьме ближнего закутка.

III

Сонновы знали Фомичевых сызмальства. Но Павел Красноруков появился здесь лет пять назад, женившись на Лидочке.

До замужества Лидочка на всем свете признавала одних насекомых, но только безобразных и похотливых; поэтому она целыми днями шлялась по помойкам.

Павел и поимел ее первый раз около огромной, разлагающейся помойной ямы; она вся изогнулась и подергивалась как насекомое, уткнув свое сморщенно-блаженное личико в пиджак Павла. А потом долго и нелепо хихикала.

Но Павла ничего в частности не смущало; его смущал скорее весь мир в целом, на который он смотрел всегда с широко разинутым ртом. Он ничего не отличал в нем и в глубине полагал, что жизнь – это просто добавка к половому акту.

Поэтому его прельстила беспардонная сексуальность Лидочки. Сам он, например, считал, что его сердце расположено в члене, и поэтому очень не доверял врачам.

А легкое, помойно-воздушное квазислабоумие Лидочки облегчало ему времяпровождение между соитиями. Не раз он трепал ее блаженно-хихикающее личико и смотрел ей в глаза – по обычаю с разинутым ртом. Но даже не смеялся при этом. А Лидочка цеплялась за его могучую фигуру изощренно-грязными, тонкими ручками. Эти ручки были так грязны, что, казалось, бесконечно копались в ее гениталиях.

– Без грязи они не могут, – ласково говорил обычно дед Коля, шевеля ушами.

Оглоушивающая, дикая сексуальность Паши тоже пришлась по вкусу Лидочке. Нередко, сидя с мутными глазами за общим обеденным столом, она то и дело дергала Павла за член.

Часто тянула Пашу – по своей вечной, блаженной привычке – идти совокупляться около какой-нибудь помойки. И Павел даже не замечал, где он совокупляется.

Но спустя год обнаружилось, что Паша все же очень и очень труден, тяжел, даже для такой дамы, как Лидинька.

Первое, мутное, ерундовое подозрение возникло однажды на прогулке около пруда, где играло много детей; Павел стал как-то нехорош, глаза его налились кровию, и он очень беспокойно глядел на прыгающих малышей, точно желая их утопить.

Еще раньше Лидинька чуть удивлялась тому, что Паша дико выл, как зверь, которого режут, во время соития; а потом долго катался по полу или по траве, кусая от сладострастия себе руки, словно это были у него не руки, а два огромных члена. И все время ни на что не обращал внимания, кроме своего наслаждения.

Конечно, она не могла связать в своем уме этот факт и отношение Павла к детям, но когда Лидинька – года четыре назад – впервые стала брюхата, все начало обнаруживаться, словно тень от отвислой Пашиной челюсти надвигалась на мир.

Сначала Паша смотрел на ее брюхо с нервно-немым удивлением.

– Откуда это у тебя, Лида?! – осторожно спрашивал он.

И когда Лида отвечала, что от него, вздрагивал всем своим крупным, увесистым телом.

Спал он с ней по-прежнему ошалело, без глаз. Но иногда, резко, сквозь зубы, говорил: «Вспороть твое брюхо надо, вспороть!».

По мере того как оно росло, усиливалось и Пашино беспокойство.

Он норовил лишний раз толконуть Лидиньку; один раз вылил на ее брюхо горячий суп.

На девятом месяце Паша, дыхнув ей в лицо, сказал:

– Если родишь – прирежу щенка… Прирежу.

Родила Лидонька чуть не вовремя, дома, за обеденным столом.

Паша, как ошпаренный, вскочил со стула и рванулся было схватить дите за ноги.

– В толчок его, в толчок! – заорал он. (Волосы у него почему-то свисали на лоб.)

Дед Коля бросился на Пашу, испугав его своим страшным видом. Дед почему-то решил, что ребенок – это он сам, и что это он сам так ловко выпрыгнул из Лидоньки; поэтому дед ретиво кинулся себя защищать. Кое-как ему удалось вытолкать было растерявшегося Пашу за дверь.

Но присутствие младенца – его истошного писка – ввело Павла в собачью ярость, и он стал ломиться в дверь, завывая: «Утоплю, утоплю!»

А разгадка была такова. Паша – раньше, до Лидоньки, у него тоже были неприятности по этому поводу – до смури ненавидел детей, потому что признавал во всем мире только огромное, как слоновые уши, закрывшие землю, свое голое сладострастие. А все побочные, посреднические, вторичные элементы – смущали и мутили его ум. Не то чтобы они – в том числе и дети – ему мешали. Нет, причина была не практическая. Дети просто смущали его ум своей оторванностью от голого наслаждения и заливали его разум, как грязная река заливает чистое озеро всякой мутью, досками, грязью и барахлом…

– Почему от моего удовольствия дети рождаются? – часто думал Красноруков, метаясь по полю. – Зачем тут дети?..

Как только Павел видел детей, он сопоставлял их со своим сладострастием и впадал в слепую, инстинктивную ярость от этого несоответствия. Подсознательно он хотел заполнить своим сладострастием весь мир, все пространство вокруг себя, и его сладострастие как бы выталкивало детей из этого мира; если бы он ощущал своих детей реально, как себя, то есть, допустим, детишки были бы как некие для виду отделившиеся, прыгающие и распевающие песенки его собственные капельки спермы, вернее, кончики члена, которые он мог ощущать и смаковать так, как будто они находились в его теле, – тогда Красноруков ничего не имел бы против этих созданьиц; но дети были самостоятельные существа, и Красноруков всегда хотел утопить их из мести за то, что его наслаждение не оставалось только при нем, а из него получались нелепые, вызывающие, оторванные от его стонов и визга последствия: человеческие существа. Для Павла ничего не существовало в мире, кроме собственного вопля сексуального самоутверждения, и он не мог понять смысл того, что от его диких сладострастных ощущений, принадлежащих только ему, должны рождаться дети. Это казалось ему серьезным, враждебным вызовом. Он готов был днем и ночью гоняться с ножом за детьми – этими тенями его наслаждения, этими ничто от сладострастия… Все это, в иных формах и словах, прочно легло в сознание Павла…

Дите удалось тогда припрятать; дед Коля метался с ним по кустам, залезал на крышу, прятал дите даже в ночной горшок. Отсутствующая девочка Мила – и та принимала в этом участие. Только Петенька по-прежнему скребся в своем углу.

Но Паша не сдавался, серьезный, с развороченной челюстью, он скакал по дому с огромным ножом на груди. Потом сбежал куда-то в лес…

История эта, правда, разрешилась стороной; дите само умерло на восьмом дню жизни. Полупьяный врач определил – от сердца.

К счастью, Лидонька была проста относительно таких исчезновений; детишек она скорей рассматривала как милую прибавку к совокуплению; поэтому она хоть и поплакала, но не настолько, чтобы забыть о соитии.

Сразу же в семействе водворился мир.

Все потекло по-прежнему.

Второй раз – через год – Лида забеременела тогда, когда Паша совсем остервенел: он спал с ней по нескольку раз в день, бегал за ней, натыкаясь на столбы, и, казалось, готов был содрать кору с деревьев. Искусал себя и ее в кровь.

Паша был так страшен, что в конце концов Лидонька с перепугу дала ему слово умертвить ребенка. (С легальным абортом уже запоздали.) Это было опасно – но выполнимо; нужно было скрыться – чуть в стороне, в избенке, в лесу. И пруд для этого выбрали подходящий. Кругом вообще была тьма «невоскресших» младенцев: некоторые уборные и помойные ямы были завалены красными детскими сморчками: плодами преждевременных родов. Недаром неподалеку гудело женское общежитие.

Избенка в лесу оказалась уютливой, низкой, с черными паутинными углами и низкими окнами…

Паша каждый день пробирался к Лидиньке; и, забывая о брюхе, неистово лез на нее.

Дело кончилось неожиданно и неподсудно: перед самыми родами Паша, озверев, полез на Лидоньку; дите уже должно было выходить и повернулось головкой к выходу, на Божий свет; но Паша, сам не понимая того, пробил его головку своим членом… Лидонька попала в больницу; ребенок выкинулся мертвым, с прошибленным, округлой формы, местом на темени; история замялась. Но Паша – после этого – прямо-таки вознесся; он почувствовал ретивое, скандальное удовлетворение, что может убивать «щенят» своим членом. Осознав это, он долго катался по траве и хохотал.

С блаженной Лидонькой уладиться было, казалось, просто; «дети у нее только в уме есть», – говаривал дед Коля; тем не менее она упорно отказывалась от абортов.

Но Паша сам приладился кончать «блаженных младенцев», причем немного раньше, на седьмом месяце беременности, разрывая своим истеричным длинным членом родовой пузырь.

Следовали преждевременные роды и дите – кстати, очень удачно – выползало всегда мертвое; один раз только у Паши, с раскрытым ртом наблюдавшим за этими сценами, возникло сомнение; он подошел и, присев на корточки, пошевелил сгусток.

Так счастливо прошло несколько лет. Лидинька от этих «концов» была в себе; только стала чуть рассеянней и полюбила цветы на помойках.

Сейчас, перед описанным приездом Соннова, Лидинька как раз была в том положении, когда пора «кончать». Улыбаясь своим призрачно-прилипчивым к наслаждению лицом, она говорила, показывая на живот: «Трупики, трупики в себе ношу».

IV

На следующий день после приезда Федор проснулся поздно и стал бродить по дому. Клава все время следила за ним: боялась, что потеряется.

Клавуше с трудом давалась жизнь без объективизированной нелепости; это была как бы подмога ее душе… И такой нелепостью был для нее Федор… «И ест он только по ночам и людей зазря убивает», – умилялась Клава.

Она была немного сексуальна и удовлетворялась любым способом, от нормальных до психических. Но не раз вспоминала при этом Федора.

Вообще чем нелепее случалась форма полового удовлетворения, тем больше ей нравилось. Бывало, что засовывала она себе в матку и голову небольшого живого гуся. Он только истошно махал крыльями, обсыпая перьями ее живот. Большей частью это было громоздко и неудобно, и гуси играли роль скорее не средства, а символа. Одному Богу, вне всякого сомнения, было известно, как она управлялась со всей этой дикой бутафорией и какие функции выполняла вся эта живность. Но Федя олицетворял в ее глазах не только сексуальную нелепость, но главным образом нелепость постоянную, вечную.

Она не решалась с ним даже спать, и сама половая жизнь Федора была для нее как темное ведро.

Клава, как тень, но издалека, сопровождала Федора за его спиной, когда он шатался по разным закоулкам – закуткам дома.

«Лишь бы не повесился. Для виду, – думала она. – А здесь я его схороню… Деньжищ у меня от отцовских делишек многочисленно… Да и работа – почти домашняя, раз в два дня показаться!..»

…Двор, облепивший дом Фомичевых-Сонновых, был не разделен забором пополам, как обычно. И Федор, бродя по двору, не раз оказывался на территории Фомичевых. Дед Коля окликал его, пытаясь с ним заговорить. Но Федор пропускал все понятия мимо ушей; только Петенька, скребущийся где-нибудь в углу, у забора, пугал его: Федор иногда боялся по-настоящему крепких людей.

Поэтому он часто брел по ближайшим улочкам, особенно около пивной.

Правда, теперь он не различал пива от воды; и вместо пива один раз мутно выпил подсунутую кружку фруктовой жижи. Ему безразлично казалось, что окружающие дома вечно ирреально пошатываются; и пошатывается даже воздух или тонет в пелене; но стоило ему на чем-нибудь сосредоточиться, как этот предмет выплывал из общей иллюзорности и становился устойчивым; хотя в сердцевине своей оставался тем же маняще-неопределенным.

Поэтому Федор, когда пил пиво или просто где-нибудь сидел на скамье, то для большей устойчивости он клал руку на голову подвернувшемуся мужику или мальчонке.

Клава с тревогой чувствовала, что он внушает страх окружающим.

Так прошло несколько дней. Федор своим присутствием давил на людей. Старушку-соседку Мавку он перепугал тем, что подошел к дыре в ее заборе и долго, часа два, тяжелым взглядом смотрел в ее окно. Пустили слух, что он ловит кошек за хвост.

Дело дошло до нехорошего, когда он вдруг, прогуливаясь, стал брать за руку сиротку-девочку с Дальнего переулка.

Говорили, что он играет с сироткой, как с мертвой кошкой. Но Соннов, не смущаясь, просто смотрел ей в лицо. Скорее всего она служила ему вместо палки.

Усугубилось, когда Федор, до этого хоронившийся от Петеньки, ни с того ни с сего подкараулил и съел его суп, который тот варил из своих прыщей.

Поднялся страшный гвалт, и Павел хотел было прибить Соннова поленом. Дед Коля – собственно, он был дедом мертвеньких внучат – прыгал вокруг Федора и просил его выблевать суп обратно…

Вмешалась Клава и отвела Федора в дом.

– Полезай-ка ты, Федя, в подпол, – тихо сказала она ему наедине. – Схоронишься. Сейчас жарко, и я всем там тебя обеспечу. Так и будешь жить. А я людям скажу, что ты уехал. А то не ровён час – случится что… Ведь на твой след могут напасть – ишь сколько людей на дурачка прирезал. Полезай-ка в подпол.

Федор не возражал, и его грузная фигура скрылась в глубине.

V

Подпол, куда уполз Федор, был дик и неправдоподобно глубок. В нем можно было ходить во весь человеческий рост. Он делился на две половины, соответственно делению дома. Через три маленьких окошечка в кирпичной стене лился узкий, извращенный, дневной свет – сюда в полутьму, словно в живое, пыльное, состоящее из поломанных предметов чудовище.

Клава устроила Федора в углу, на старой железной кровати, обложив ее пухлым, мягким тюфяком, который она поцеловала. Для еды почему-то приспособила – наверное, из-за крепости – новый, сверкающий ночной горшок.

Несколько дней Федор проспал и проел. А потом стал вглядываться в темноту.

Однажды ему приснился сон, который был более реален, чем жизнь. Ему снилась улица около дома сестры, где он пил пиво у ларька. И дома больше не пошатывались. Они стояли прямые, ровные, и казалось, что ничто не могло их сдвинуть. И он пил пиво у ларька – и пил реально, реально, одну кружку за другой, но видел, что это кто-то другой, а не он, огромный, огромный, выше домов, пьет пиво…

Федор проснулся. Он не любил снов. Мгла в подполье шевелилась. Сидя на кровати, он вглядывался в легкие очертания и вдруг решил, что в дальнем углу есть разум. Пожевав, он присел около этого места, точно прикованный к нему…

А однажды Федору показалось в пространстве бесконечное шевеление мух; он стал пугать это движение. И скоро шевеление мух переместилось в сторону, к окну. Свет пронизывал это колебание на одном месте. Правда, никаких мух не было.

В подполе Федор чувствовал себя чуть лучше, чем наверху. Не было излишнего беспокойства, и он целиком погрузился в неопределенное созерцание. Очень плохо, что он не умел давать названия тому, что видел как тайну.

Одна Клава заглядывала к нему.

Он относился к ней со странной необходимостью; впрочем, с необходимостью, проходящей мимо его сознания.

Он любил похлопывать ее по заднице; Клава усмехалась в паутину.

Но вскоре Федору стало не хватать людей, не хватать человеческих загадок. Иными словами, ему некого было убивать. (Клава была не в счет; он даже не относил ее к людям.)

Тогда он решил мысленно подставлять людей в одинокие поленья, в странные, без одной ноги табуретки, в поломанные прутья. И взяв топор, вдруг выходил из своего уюта и с бешеным усилием воображения рубил фигуры.

Клаве он объяснил, что это ему нужно для напоминания.

Между тем Федор объедался; во тьме у него – после долгих месяцев безразличия – часто вставал член, и он не заметил, как стал соединять этот восход со смертию.

Страницы: 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

В мире, где магия давно стала обыденностью и идёт рука об руку с технологиями, юная студентка-магичк...
Император Павел Первый, великий алхимик и месмерист, не был убит заговорщиками – переворот был спект...
Эта книга о различных психотипах поможет вам разобраться не только в своем характере, но и в поведен...
Алая Звезда восходит, и вскоре на Светлояр обрушится новый удар с небес. Но пока что его жители и пр...
Эта книга о том, как начать свой бизнес с нуля и прийти к продажам на сотню миллионов в год. Книга н...
Пятая книга саги о варлорде Артуре Волкове.Удивительно знакомый и в то же время чужой мир. Мир, где ...