Лестница Якова Улицкая Людмила

Тенгиз, получив согласие Норы, улетел на Алтай подписать договор и обсудить детали. Главным режиссером театра был его однокурсник по школе-студии МХАТ, где он два года проучился в незапамятные годы… Все складывалось отлично. Через три дня вернулся счастливый – нашел там актера, как он говорил, гениального.

Началось самое счастливое время Нориной жизни – втроем, с Юриком и Тенгизом.

Постановка рождалась из обсуждения почеркушек, из споров о самом здесь существенном – границе, где человек становится животным, животное – человеком, и в чем, собственно, заключается это различие и как оно пластически может выражаться… При более внимательном прочтении книги Нора пришла к заключению, что общество гуингнмов не бог весть как хорошо – они туповаты, ограниченны и вообще довольно скучная скотинка… Тут Нора опечалилась, потому что размышления об обществе лошадином и человеческом как-то не укладывались в язык кукольного театра. Но это спустя какое-то время само собой уложилось. Тенгиз несколько утешил ее: нам для работы достаточно высказывания Гулливера-Свифта о человечестве – “Не встречал более безобразного животного, которое с первого же взгляда вызывает к себе такое отвращение”.

– Чтобы работать с этим материалом, следует отодвинуть подальше нашу догадку, что благородные гуингнгмы туповаты в эмоциональном отношении, они не знают любви и дружбы, страха, печали, а гнев и ненависть испытывают только к йеху, которые в их мире занимают примерно то же место, что евреи в нацистской Германии.

Нора такое условие приняла. Границы определились. Тенгиз с Норой поехали в одноэтажный полуразваленный дом в Мансуровском переулке, у Кропоткинского метро, к пожилой драматургессе, вдове авангардного режиссера, погибшего еще до войны от счастливого несчастного случая, избавившего его от ареста. Вдова, истертая жизнью бабочка Серебряного века, налила им жидкого чая, обласкала, одарила роскошью глубокого сочувствия и симпатии и мгновенно поняла, что им нужно. Текст она написала за неделю, он был удачный, в ходе репетиций совсем немного пришлось его поформовать… А вот гонорар от театра получить она так и не успела – пока театр заключал договор, проводил через министерство культуры заявку, она успела умереть.

Нора работала добросовестно – решила для начала пообщаться с живой природой, пошла с Юриком в зоопарк, посмотреть на всяких копытных. Юрика же больше всего интересовали воробьи и голуби, являющиеся не экспонатами, а скорее обслуживающим персоналом. И даже сам слон не произвел на него никакого впечатления. Слона, по несоответствию масштабов, он просто не приметил. Нора сделала несколько набросков в блокнотике и поняла, что идет по ложному пути. Отвергнув идею изучения натуры, погрузилась в изобразительное искусство. Сидела в библиотеках, изучала всяких нарисованных лошадей. В библиотеку ВТО ее пускали с Юриком – с тамошними сотрудницами она почти два десятилетия состояла в дружеских отношениях. Для походов в другие библиотеки приходилось вызывать Таисию. Иногда Юрика перехватывала Наташа Власова, приводила его к себе домой и отдавала на попечение Феди, который замечательно развлекал малыша.

Вскоре Нора точно знала, какие лошади ей нужны. И какие йеху!

Тенгиз, уезжавший в Тбилиси устраивать какие-то домашние дела, вернулся и с порога заявил, что через неделю начинают репетиции.

Нора положила перед ним стопку бумаги. Он взял в руки верхний лист. Гулливер был изображен сбоку листа, наблюдателем, а в центре – две сквозистые лошади, собранные как будто из металлических планок детского конструктора, свинченные грубыми шайбами, суставчатые, на шарнирах, с полым брюхом, в котором помещалась площадка для актера. Морды у них были несколько человекообразные, улыбающиеся, с обнаженными зубами – но страшноватые.

– Ты гений, Нора! Ты все сделала.

На втором листе Гулливер выбирался из домика с кольцом на крыше, протискиваясь через откидную дверь. Вокруг бесновались лохматые существа с дикими, но определенно человеческими мордами. Все они были закреплены на одной сетке.

– Отлично, – одобрил Тенгиз. – Толпа.

И взял следующий лист.

Он сидел, она стояла перед ним, и они были почти одного роста. Он поскреб пальцами серую щетину на щеке, пощелкал губами, поморщился и сказал с оттенком грусти:

– Ты так все придумала, что дальше уже можно и без меня!

– Без меня, Тенгиз, без меня!

– Как это?

– Я не могу с тобой ехать. Юрика не на кого оставить.

– Да кто же его оставит? Мы с мальчиком едем. Я двухкомнатную квартиру снял. Трехкомнатной во всем городе не нашли. Большая. Поместимся.

Нора покачала головой: нет, не поеду.

– Ты с ума сошла! Я не могу без тебя работать! Я знаю! Я пробовал! Как ты можешь меня бросить? Мы летим все вместе, через три дня, и мальчик с нами. Билеты нам уже куплены.

Тут пришлепал Юрик и полез на руки к Тенгизу. Нора поняла, что поедет. И полетит, и поползет. Куда угодно. На Алтай. На Колыму. К черту на рога…

– Гулять пойдем? – спросил Тенгиз. Юрик побежал к себе в комнату и притащил оттуда двух мишек.

– А что там с мастерскими? Здесь конструкция довольно сложная, меня консультировал лучший московский кукольник, это не всякий мастер построит.

– Там какой-то военный завод закрыли. У них два таких мастера в цеху, они тебе не то что лошадь, ракету соберут!

Потом приехала Амалия. Сказала, что заберет Юрика в Приокский заповедник. Чистый воздух, молоко козье, овощи деревенские… И Андрей Иваныч считает, что тащить ребенка в такую даль будет ошибкой…

Про Андрея Ивановича и про ошибку она напомнила напрасно. На этом самом месте не однажды происходило возгорание.

– Мама, позволь мне делать мои ошибки. Если б я их не делала, то была бы не я, а ты.

– Да пожалей ты ребенка! В кого ты такая… жесткая? – вопрос был риторический и не предполагал ответа, но ответ последовал:

– В тебя.

Тут Амалия заплакала, а Нора расстроилась: могла бы промолчать! Нора обняла мать, зашептала в ухо: Малечка, прости, больше не буду, а ты не приставай ко мне… Не руководи, пожалуйста…

И расстались они в мире. И стало даже лучше, чем раньше: обе чувствовали себя виноватыми.

Потом начался самый счастливый кусок жизни – в провинциальном алтайском городе, с большой рекой, с праздничной работой. Нора обнаружила, что кукольники – особая порода актеров, не очень далеко ушедшие от балагана, от народного праздника. Таких занятных, самоигральных ребят в драматическом не сыщешь! Директор театра, бывшая партийная начальница, оказалась замечательной женщиной, невиданно замечательной, за что ее потом и сняли с работы, к счастью, не за “Гулливера”, а за следующий… За “Гулливера” она всего лишь получила выговор.

Для Юрика это алтайское время тоже оказалось очень важным – запаздывающий в речи, именно здесь он начал говорить, заговорил сразу сложными предложениями и страшно забавно. И, как выяснилось много лет спустя, именно здесь пробудилась его необыкновенная память: его самые ранние воспоминания относятся к театру, к театральным цехам и к Тенгизу, которого он назначил отцом.

Премьера состоялась пятнадцатого сентября. В тот день утром Тенгиз получил телеграмму, что умерла его мать. Спектакль отыграли, и он улетел. Премьера прошла прекрасно. Публика была в восторге, но Тенгиз на поклон не вышел – он уже летел на хлипком местном самолете в большой город Новосибирск, а оттуда через Москву в Тбилиси.

Нора с ним едва успела попрощаться. Она просидела в театре еще три дня, успела даже прочитать в местной газете восхитительно разгромную рецензию заместителя местного отдела культуры товарища – умри, лучше не придумаешь! – Полукоржикова, который усмотрел в спектакле “буржуазный авангардизм и пикассизм”! Вторая критическая статья отмечала существенное: “Откуда такое неуважение к человеку? Уж не хочет ли автор постановки показать, что люди хуже животных? Не поклеп ли это на советского человека?”

Нора с Юриком вернулась в Москву во второй половине сентября. Весь июль и август шли дожди, а в виде компенсации выдали настоящее “бабье лето”. Тенгиз не звонил. Он говорил между прочим, что собирается осенью во Вроцлав, в лабораторию Ежи Гротовского. Польша была самой свободной из социалистических стран, а Грузия – самой свободной из советских республик, и он уже получил принципиальное разрешение от министерства на эту поездку. Никаких писем от Тенгиза ни про Гротовского, ни про кого другого не было. И Норе пришлось заново переживать окончательное расставание. Но на этот раз оно шло мягче, чем в прошлый раз. Может, Юрик смягчал?

Втроем они прожили полгода, самые счастливые полгода ее жизни, дальше пошла другая жизнь, к которой надо было опять привыкать и опять затыкать свистящую дыру Тенгизова отсутствия.

Снова началась жизнь без Тенгиза. Но теперь было ощущение, что он еще появится, войдет со своим саквояжем, в полушубке, или в свитере-самовязке, или в растянутой майке, и снова будет праздник…

Таисия, которая так и осталась помощницей “по вызову” и почти членом семьи, считала, что мальчик отстает в развитии. Но когда Юрик встретил ее после двухмесячного пребывания на Алтае словами “Таисия волосатая к Юрику пришла, конфету принесла” – она на время отстала от Норы с настойчивыми рекомендациями посетить психоневролога, дефектолога или детского психолога…

Нора почувствовала, что Юриково младенчество ею отработано. Она по-прежнему рисовала его, но теперь на тех же листах ватмана она записывала его высказывания. Записывать надо было немедленно: порой они были так странны и невразумительны, что Норе надо было еще расшифровать, что он имеет в виду.

Мыл руки в ванной, крутил краны – то холодную воду пускал, то горячую. Нора терпеливо ждала.

– Нора, а почему у холодной воды голос мужской, а у горячей женский?

Нора задумалась: она не слышала этой разницы. Так и сказала. Тогда он махнул разочарованно рукой:

– Ну тогда скажи, где у воды середина…

Нора чувствовала, что это она отстает от сына по части феерического всасывания мира и разворачивания в нем.

– Во всех вещах есть немного огня, – заявлял мальчик, играя с веревкой.

– Не понимаю, что ты имеешь в виду, – склонилась над ним Нора.

Он зажал веревку в одной руке, а второй сильно дернул.

– Вот видишь, в веревку положили немного огня и она жжется…

Он разжал руку, на ладошке был розовый след.

– Мам, а у веревки кругом лицо?

Годам к пяти у Юрика появилось новое увлечение. Норин приятель, актер-кукольник Сережа Николаев, подарил ему настоящий африканский барабан “джембе” и выбил простенький ритм – старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал… Незатейливая эта игрушка на несколько месяцев стала самой любимой. Часами Юрик лупил по барабану – то руками, то ложкой, то палочками, то костяшками пальцев – и при этом неистово скакал вокруг него. Нора изнемогала от постоянного треска, старалась отвлечь, переключить внимание на какое-нибудь менее шумное занятие. Пожаловалась как-то Сереже, что он испортил ей жизнь. Сережа отмахнулся, но принял к сведению – следующий его подарок, детский ксилофон, действительно несколько исправил положение: теперь Юрик занялся новым музыкальным инструментом и, надо сказать, ксилофонный звон меньше раздражал, чем треск “джембе”.

“Надо было взять бабушкино пианино, – подумала Нора. – Может, он музыкальный? Жаль, оставила пианино соседкам…” Сама она прекрасно помнила, как бабушка пыталась с ней заниматься и какая это была для нее пытка. Впрочем, и для бабушки тоже… В ту сторону ее совершенно не тянуло. Может, слух был недостаточно чуткий? У Генриха слух был замечательный, и Нора помнила, как в давние годы он пел в любом застолье, после первой же рюмки, длинные оперные арии… Амалия вечно мурлыкала какие-то советские песни. Дед Норы по матери был регентом, значит, тоже с отличным слухом. Может, Юрик пошел в Генриха или в того прадеда…

“Подрастет, отдам в музыкальную школу”, – решила Нора.

Потом он научился читать. Самостоятельно. Нора обнаружила это случайно. Он долго не засыпал, просил читать. Шел двенадцатый час, уже и Нора устала. Закрыла книжку:

– Все. Спи.

Он обиделся:

– Тогда я сам себе читать буду.

Нора старалась ему ни в чем не перечить. Согласилась:

– Хорошо. Только тогда вслух читай. Я тебе читала, теперь ты мне.

И он неожиданно стал читать – не очень уверенно, с остановками, но не по складам. Это была сказка о молодильных яблоках, и он не мог знать ее наизусть, первый раз читали. Нора промолчала, не стала спрашивать, когда это он научился. Только подумала – все, еще один детский возраст закончился, еще какую-то черту перешли. Витасикова голова. Наверное, математиком будет. Или физиком.

И ничего в этом хорошего не находила…

Юрик постоянно изумлял Нору. Севши на корточки, долго рассматривал молодую траву.

– Что ты там увидел? – интересовалась Нора. Не отрывая глаз от травы, он спросил:

– Нора! А я расту вверх головой или вниз ногами?

Потом вдруг обнимал дерево, прижимался ухом к стволу, гладил кору, сжав кулачки, тихонько стучал, снова прислушивался. Когда Нора спросила, что он там услышал, он мотал головой:

– Ничего не слышал. Думаю, почему у людей нет таких красивых фигур, как у деревьев? Не поняла? Это потому что они стоят красиво, а люди все бегают, бегают…

И он становился рядом с деревом, раскидывал ручки и замирал. Малыш в красной курточке с карманом на пузе…

Тенгиз надолго не пропадал – теперь он вызывал Нору на совместную работу то в Прибалтику, то в Сибирь. Страна была большая – от Бреста до Владивостока. Их стали приглашать вдвоем. Эта пара обеспечивала успех, иногда скандальный. Получали попеременно то награды, то выговоры. Тенгизу предложили театр в Кутаиси. Он подумал и отказался. Более всего из-за Норы. Положение главного режиссера не давало возможности так вольно разъезжать по стране, а Нору пригласить в Грузию он не мог. Да она бы и не поехала. В доме у Норы он изредка бывал, но старался там не ночевать, уходил в гостиницу. Мальчик выбрал его в отцы… всякий раз так вцеплялся в него, что создавать иллюзию семьи было жестоко. Да и самому Тенгизу все труднее…

Ближе к шести годам Юрик стал интересоваться, где папа. Нора заранее готовилась к этому вопросу. Витася, видевший Юрика только однажды, в годовалом возрасте, полностью выветрился из детской памяти, он заезжал к Норе раза три, но всякий раз, когда малыш спал. Витя успел привыкнуть к мысли, что Нора его обманула, родивши несогласованного ребенка, и смирился с тем, что ребенок этот уже есть. Поэтому, когда Нора позвонила и спросила у него, хочет ли он повидать сына, он ответил вялым согласием. Точку зрения своей матери он не рассматривал. Договорились, что на этот раз Нора с Юриком приедут к нему в гости.

И Нора опять, улыбаясь про себя, купила торт “Прага” и отправилась в гости к родственникам. За эти годы Витя с матерью были переселены с Никитского бульвара на станцию “Молодежная”, и это географическое перемещение поставило дополнительную точку в длинном многоточии их прерывистых и надуманных отношений.

Визит был недолгим. Варвара, раздираемая противоречивыми чувствами – ненавистью к Норе и любопытством, – ушла к соседке. Витя расставил фигуры на шахматной доске и показал Юрику, как они ходят.

– Это игра в войну? – поинтересовался Юрик. Витя подумал и согласился.

– Зачем столько пешек, они же одинаковые? – задал вопрос Юрик.

– Ну, они как пехота, чтобы защищать короля и королеву и нападать.

Витя сделал первый ход:

– Начало называется дебют.

– А можно по-другому? – поинтересовался Юрик.

Через пятнадцать минут Юрик втянулся и сказал, что он хотел бы начать по-другому. Но Витя отказался, сказал, что бросать партию будет нечестно… И быстро выиграл. Начали новую партию. В разгар третьей партии между сыном и полупризнанным внуком Варвара все-таки вернулась. Любопытство одолело. Вела она себя на этот раз даже глупее обыкновенного, потому что сделала вид, что не знала о намеченном приходе Норы с сыном. Она разыграла неожиданную встречу, но простодушный и негнущийся в своей честности Витя немедленно ее разоблачил своим голубоглазым удивлением:

– Мам, да ты что? Я же тебе говорил!

Она только махнула рукой:

– Ой, Витя, ничего у тебя не разберешь!

Юрик проигрывал третью партию подряд и готов был уже зареветь, когда Витя ему сказал:

– Дружок, ты очень хорошо играешь! Я в твоем возрасте играл похуже! Сейчас я покажу тебе одну вещь, и никто больше тебя не обыграет.

Витя заново расставил фигуры, чтобы показать Юрику “вилку”. Юрик сразу понял, засмеялся и попросил показать еще какой-нибудь фокус. Вите мальчик понравился настолько, что он был не прочь с ним время от времени общаться.

– Прекрасно! Можешь приезжать к нам. Будешь с ним в шахматы играть. Только звони предварительно.

Пока ехали домой на метро, Нора все обдумывала, что же ей говорить, когда он снова спросит про отца. И ничего не сказала. Через недели полторы Юрик задал невзначай вопрос, который нес в себе и удовлетворительный ответ:

– Мама, а бывает двоюродный папа?

Кто из Нориных мужчин родной, кто двоюродный, не уточняли… Витя стал изредка захаживать. Он не особенно выделялся среди прочих многочисленных посетителей “перекрестка”. Юрика любили и баловали все Норины друзья – и те, кто находил его необыкновенно умным и занятным, и те, кого он настораживал странностью… К последним относилась Таисия, которая все настойчивей тянула Нору пройтись с ребенком по психоневрологам и прочим специалистам. Однако начала медицинские обследования Нора только после того, как поняла, что Юрик различает цвета только по их интенсивности. Сначала она пошла к окулисту, который объявил ей после десятиминутного разглядывания таблиц, что у мальчика дальтонизм и, кажется, довольно редкой формы. Направили к невропатологу, а дальше Нора прошла с ним по всем специалистам детской поликлиники. В конце концов ей дали направление в Институт дефектологии, где Юрика осматривала целая бригада врачей. Нора присутствовала на этом консилиуме и поражалась неточности врачебных вопросов и точности Юриковых ответов. Для начала они выяснили, знает ли он элементарные геометрические фигуры – треугольник, круг, квадрат. Потом спросили, какой формы елочка.

– Круглая, – ответил он мгновенно.

Они снова предъявили фигуры и повторили вопрос.

– Круглая, – ответил мальчик. Далее последовало новое объяснение и повторный вопрос.

– Да я же сверху смотрю! – раздраженно ответил Юрик, и Нора еле сдержала улыбку. Она-то знала о его способности смотреть на вещи со своей собственной позиции.

Врачи переглянулись и дали ему следующее задание. На листе бумаги, расчерченном на четыре части, была изображена голова лошади, собака, гусь и санки.

– Какая картинка здесь лишняя? – сладким голосом спросила пожилая дама в белом халате с лаковой плетенкой на голове.

– Лошадь, – твердо сказал Юрик.

– Почему? – хором спросили все врачи вместе.

– Потому что все целые, а от нее только кусок, одна голова.

– Нет, нет, неправильно, подумай еще, – попросила плетенка.

Юрик подумал, разглядывая картинку с большим вниманием:

– Гусь, – решительно ответил Юрик.

И снова они все удивились:

– Почему?

– Потому что лошадь и собаку можно впрячь в сани, а гуся нельзя.

Тетки в халатах снова переглянулись со значением и попросили мать выйти. Тут Нора догадалась, наконец, что правильный ответ был “сани” – единственный неодушевленный предмет в этом зверинце. Нора вышла.

В коридоре ей уже смешно не было, она злилась на себя – зачем она потащила своего умненького мальчика к этим идиотам. Они даже не поняли, насколько у него мозги лучше организованы, чем у них. Но диагноз был поставлен – задержка психического развития. Кроме бумажки с диагнозом Норе дали также направление в школу-интернат для детей с психическими отклонениями.

Никогда в жизни! В будущем году, когда ему исполнится семь, он пойдет в ту самую, в которой учились ее, Норины, родители, в бывшую сто десятую, в Мерзляковском переулке… Ее туда в свое время не взяли, потому что из-за нового районирования часть Никитского бульвара, примыкавшая к Знаменке, отходила к другой школе, о которой Нора и вспоминать не хотела. Но до школы оставался еще год, и Нора решительно потащила Юрика записывать в музыкальную. Ближайшая была возле консерватории, Центральная Музыкальная школа, одна из лучших в Москве, местечко рафинированное и снобское. Школа, выселенная на время ремонта, только что вернулась в свое родное здание. Все вокруг было казенно-зелено-коричневым и сильно пахло краской. Юрик потянул носом. Собеседование проводила полная пожилая дама с изумительным черепаховым гребнем на собранных в жидкий пучок волосах. Сначала дама предложила Юрику спеть, но он наотрез отказался, сделав даме встречное предложение – сыграть в шахматы. Дама подняла тень брови и отказалась от предложения. Она постучала пальцами по крышке пианино и попросила простучать то же самое. Юрик положил пальцы на крышку и выстучал нечто длинное, сложное, но совершенно не похожее на предлагаемый ритм. Он свой африканский барабан вспомнил… Дама оказалась излишне настойчива и, склонившись к нему, предложила повторить несложный ритмический рисунок. Но он опять пробарабанил что-то свое. Преподавательница открыла пианино и произвела до-ми-соль-ми-до. Стоявший рядом Юрик потянул носом и сказал:

– Здесь все очень плохо пахнет.

Возможно, если бы дама душилась не старомодными уже тогда духами “Красная Москва”, а каким-нибудь “Серебристым ландышем” или “Кармен”, жизнь Юрика прошла бы по другому руслу…

Они шли к дому. Юрик всю дорогу молчал и что-то сосредоточенно обдумывал. Возле подъезда он остановился, потянул мать за руку и спросил:

– Нора, а почему я “я”?

Нора сглотнула воздух. Как ответить ему на вопрос, на который никто не знает ответа?

– Ну, дружочек, ты же знаешь про себя, что ты человек отдельный, особый, что ты – “Я”. А все остальные люди – другие, но у каждого есть такое же “Я”.

– А ты откуда знаешь, что я человек особый? – они топтались перед подъездом, он теребил Нору за руку. Нора была в замешательстве.

– Все особые. И я, и бабушка, и Таисия. А я думал, только я “особенный”.

– Ты правильно думал, – согласилась Нора, чувствуя полную беспомощность.

– И еще Витася особенный! – добавил Юрик, подумав.

Нора остолбенела: он прав! Они оба отличаются от остальных людей как гуингнмы от йеху…

Глава 13

Главный год

(1911)

Девятьсот одиннадцатый год начался замечательно. Рождество Маруся провела с братом Михаилом, который приехал из Петербурга с подарками, одетый по-столичному, модно причесанный, с маленькой бородкой и заостренными усиками. Он всегда был красив, а теперь внешность его стала даже несколько вызывающей. Маруся испытывала двойственное чувство – с ним было весело пройтись по бульвару, встречные дамы на него поглядывали с интересом. Марусе было приятно, что на него смотрят, да и на нее заодно, но примешивалось и неудобство – пальто на ней было старое, какого-то давно вышедшего из моды фасона, да к тому же и велико, и ей было неловко от неуклюжести этого дрянного пальто, а еще более неприятно то, что она, развитая и образованная девушка, страдает по такому недостойному, низкому поводу!

Зато шляпка у меня чудо как хороша, – бодрилась Маруся, но тут же себя и останавливала: ну что за глупое мещанство! Ну, к лицу шляпка! Разве в этом дело? Важно ли это? Другое важно – теперь Миша с ней беседовал о предметах серьезных и значительных как с равной, а не как с бессмысленной барышней.

Мишины друзья наполняли дом каждый вечер, все восхищались Марусиной красотой, серыми глазами в черных, как будто накрашенных – никогда! никогда! что за пошлое кокетство! – ресницах, ручками редкого изящества, и грациозностью, и легкостью. Пальто-то было старое и невидное, зато платье ей пошили новое, из чудесной шерстяной ткани, купленной в мануфактуре Исаака Шварцмана, за экономные деньги, потому что отрез был неполномерный, разве только на девочку, но Марусе эта маленькая мера подходила – мама сопровождала Марусю, не забыв взять сантиметр, все промерила и сказала, что скроит. Долго мучилась, все боялась резать ценную материю, накалывала на Марусю и так, и эдак, но в конце концов получилось платье и нарядное, и скромное, и не без кокетства – с галстучком! Одного не хватало Марусе – собственного пышного бюста, чтобы натягивал лиф и немного выглядывал сверху. Но заботливая мама, носительница изобильных грудей, сдерживая улыбку, посадила лиф на сборочку, так что недостаток был замаскирован, а достоинство – узкая талия – подчеркнут.

Весь январь стал сплошным праздником – и день рождения Марусин отметили славно, ее поздравили все, даже Жаклина Осиповна! Первый раз в жизни Маруся пользовалась таким успехом, каждый вечер ее приглашали то в театр, то на вечеринку, и – венец всего! – Жаклина Осиповна пригласила пойти с ней вместе на концерт Рахманинова! Такого великого концерта Маруся в жизни не слышала и понимала, что будет вспоминать его до конца своих дней, потому что вряд ли когда еще выпадет такое счастье.

Еще одно событие – опять судьба решительно действовала через мадам Леру – произошло в середине февраля. На курсы, по приглашению Жаклины Осиповны, приехала с лекциями легендарная Элла Ивановна Рабенек. Выученица Грюневальдской школы, основанной Айседорой Дункан, любимица великой босоножки, основательница одной из первых школ пластики в Москве, актриса, вышедшая на сцену без обу ви и без чулок, скандально-полуобнаженной, преподавательница пластики и ритмики в Художественном театре Станиславского явилась перед слушательницами Фребелевских курсов в строгом, лишенном какой бы то ни было женственности костюме и в цветастом шелковом шарфе, более пригодном для обивки кресла, чем для украшения дамы. Слушательницы все замерли от ожидания. Маруся, которая к этому времени из помощника преподавателя сама стала преподавателем и уже не бегала к семи часам утра встречать приютских детей, а приходила к девяти часам и вела с ними незатейливые музыкальные занятия, на первой же лекции поняла, для чего она изучила всю эту историю и литературу, анатомию и ботанику, для чего слушала все полупонятные разговоры взрослых и умнейших, ходила в театры и в концерты – чтобы немедленно пойти учиться к изумительной госпоже Рабенек!

Лекция была вдохновляющей! Одни только имена каковы! Ницше, Айседора Дункан, Жак Далькроз… ритмы мира, ритмы тела… И все эти ритмы зашифрованы в музыке, которая сама по себе есть отражение пульса космического. О создании нового человека путем слушания и воспроизведения этих космических ритмов Маруся пока еще не успела узнать, но уже скоро… скоро… Конечно, это было именно то, о чем Маруся мечтала, – стать таким новым, свободным, мыслящим и чувствующим человеком, новой женщиной, и помогать другим идти по этому пути! О, предчувствие чудесной перемены!

Но событие самое главное, может быть, главнейшее в жизни, произошло в день, когда Элла Ивановна прочитала свою последнюю лекцию и провела под музыку демонстрацию. Она сменила свой мужественный костюм на белый короткий хитон. В движениях ее не было ничего балетного – свобода и энергия, естественность и смелость. Это мое! Это совершенно мое! – почувствовала Маруся всем своим телом. После лекции она летела домой как на крыльях, походка ее изменилась в один час: спина выпрямилась, плечи опустились, длинная шея как будто еще удлинилась, а ступни легко скользили по земле как по льду.

Мама уже спала, отец сидел в ночном колпаке возле керосиновой лампы, читал какую-то старую французскую книгу, и не с кем было поделиться радостью, новостью, даже некоторой пьяностью… Она легла в угловой комнате, бывшем чулане, думала, что не сможет заснуть, но заснула мгновенно. Встала рано, легко, сделала свой швейцарский туалет, добавив в холодную воду несколько капель одеколона “Брокар”, Мишин подарок, надела новые панталоны, а корсетик, подержав в руках, отбросила с тем, чтобы никогда больше не стягивать своего тела этой гадостью, старомодной гадостью, потому что ее тело со вчерашнего дня хотело быть свободным, не зажатым, не зашнурованным, а гибким, античным, греческим…

Надела старое ореховое платьице, а противное пальто надевать не стала, натянула поношенную тужурку, надела круглую меховую шапку, повязала сверху платком, посмотрела на себя в зеркало, понравилась себе, подумала “Что за прелесть эта Маруся!”. И засмеялась, потому что прекрасно помнила, какая из любимых героинь Толстого это произносила, радуясь весне и молодости.

Был десятый час, когда она вышла из дому, – погода была солнечная, но довольно холодная, было ясно и чисто, к ней вернулось вчерашнее чувство легкости и свободы, и она улыбнулась вчерашнему дню. Но оказалось, что не вчерашнему дню она улыбается, а молодому человеку, который стоял возле витрины часовой мастерской. Он был кудряв, рыжевато-рус, в студенческой фуражке и в шинели, и лицо его, не совсем незнакомое, сияло такой же радостью, какой полна была Маруся.

– Мария! А я уже отчаялся вас встретить! Помните, мы были на концерте Рахманинова!

И хотя почти месяц прошел с того дня, Маруся вспомнила, сразу же вспомнила студента, который уступил ей место в партере, а потом довел до дома. Он произвел тогда впечатление очень воспитанного молодого человек, и теперь он держался очень почтительно.

– Вы разрешите, я вас провожу? – спросил он, предлагая руку, чтобы она на нее оперлась. Рукав черной шинели был из тонкой дорогой материи.

– Куда? – Маруся и в самом деле сама не знала, куда она собралась идти! Занятий с детьми в тот день не было, а до лекции было еще два часа.

И они пошли гулять куда глаза глядят.

Улица Мариинско-Благовещенская, длинная и горбатая, то поднималась, то опускалась. Это было лучшее время жизни этой улицы: ей, как и всему городу, недолго предстояло украшаться причудливыми, фантастической архитектуры домами, потому что уже вызревала в подпольях революция, гражданская война, а в пространствах ближних, осязаемых, – неделя, две! – совершится убийство мальчика Андрюши “из личных видов” неизвестно кого, и уж точно лучше бы он жил, но он был убит, и дело Бейлиса вот-вот заволочет местный мир смрадным туманом, и убийство террористом, ужасным Богровым, который проживал тут неподалеку, на Бибиковском бульваре, министра Столыпина еще не произошло, но уже готовилось, и Лукьяновская тюрьма прирастала новыми корпусами, и все полны, и кто только к этому времени там не посидел – пока неизвестные Якову и Марусе сестры Ульяновы и брат их Дмитрий, и Дзержинский, и Луначарский, и Фанни Каплан, но они скоро-скоро, через небольшое коленце жизни узнают эти имена, и многие другие имена, и книги, и музыку будут проживать вместе, в четыре руки, в унисон, и всю новизну наук и искусств будут вдыхать вместе, усиливая все ощущения многократно.

Они шли по мирной Мариинско-Благовещенской улице и разговаривали первый раз. Чудесным образом разговор этот был почти безглагольным, состоял из одних перечислений имен и вздохов, выдохов и междометий… Толстой? Да! Крейцерова соната? Нет, Анна Каренина! О, да! Достоевский? Конечно! “Бесы”! Нет, “Преступление и наказание”! Ибсен! Гамсун! Виктория! Голод! Ницше! Вчера! Далькроз? Кто? Не знаю! Рахманинов! Ах, Рахманинов! Бетховен! Конечно! Дебюсси? А Глиер? Великолепно! Чехов? Дымов? Короленко! Кто? И я! Но “Капитанская дочка”! Какое счастье! Боже! Невероятно! Никогда ничего подобного! Еврейское? Шолом Алейхем? Да, в соседнем доме! Нет, Блок, Блок! Надсон? Гиппиус! Никогда! Совсем, совсем не знаю! О, это надо, надо! История античности! Да, греки, греки!

Так дошли они до самого Ботанического сада, и тут Маруся опомнилась, что надо скорее возвращаться, что ей теперь нужно на Большую Житомирскую, потому что лекция уже скоро начнется и она опаздывает, а он засмеялся, сказал, что его положение лучше, потому что он уже даже не опаздывает, и что у него сегодня самый счастливый день, потому что то, что он загадал, все сошлось, и даже в тысячу раз лучше, чем он загадывал… И до вечера они не расставались, обошли весь город, выходили к Днепру, заглянули в Софийский Собор.

И снова это узнавание, совпадение в самых глубоких движениях души, в тайных и неуловимых мыслях! И где? В церкви! Кому это можно высказать? Тайна! Мария! Младенец! Да! Знаю! Молчите! Невозможно! Да, мой Николай! Николай! Я к нему иногда обращаюсь! О да! Нет, какое крещенье! Нет! Зачем? Это связь! Ну, разумеется! Никогда! Авраам и Исаак! Ужасно! Но крест! Но знак! Но кровь! Да! И я! А фреска? Это любимое! Самое любимое! Музыканты! Да, а медведь! Конечно! Конечно! Охота изумительная! А эти музыканты! Скоморохи! Этот танец! Царь Давид?

Он был красив особенно, не на каждый глаз, он был красив для нее – ей нравился его тяжеловатый подбородок с ямкой-расщелиной, и собранный рот, волевой, без всякой юношеской пухлости, и видно было, что он очень чисто выбрит, но если отпустит бороду, то будет она жесткой и густой, глаз ясный, яркий румянец, и даже в мундире видно, что он широкоплеч и узок в талии, никакой расплывчатости, полная мужская определенность.

Она более чем красива – одухотворена! Ажурный шерстяной платок чуть прикрывает впалые щеки, в лице ничего лишнего, черты, нарисованные чудным художником, скорее, графиком – Бердслеем, может быть. Немного недокрашенная, пастельная, легчайшая, сам воздух! Воздух – это ее стихия! Ничего мясного, тяжелого, ангелов из такого материала делают, да, ангелов…

Назавтра они встретились снова. Маруся рассказала ему о том, что скоро закончит Фребелевские курсы и уже знает, чему она будет учиться дальше, и рассказала все, что знала, о великой танцовщице, и ее ученице, и о ритме, который никто не слышит, а в этом и есть главное направление, потому что вне ритма нет никакой жизни, надо уловить эти ритмы, этому можно научиться, и неважно, какую ты выбрал себе стезю, но без этого пульса, без великого метронома ничего невозможно. И эти годы учебы оказались только подготовкой к тому, чем ей нужно заниматься… Именно, только этим!

Да, да, я очень это понимаю, я это понимал еще совсем ребенком, я болел ангиной, стоял с завязанным горлом у окна и считал падающие осенние листья, и знал, что от того, как они падают, как раз и зависит боль, которая отзывается на каждое касание листа к земле, и никому не мог этого сказать, и вы первый человек, который в состоянии… Не мама же… О да, не мама… Она совсем не… да, да… и никогда не поймут… Хотя их любовь, да… Но такое понимание… такое единение… А музыка? Музыка! Вот где метроном жизни! Пульс! Смысл!

Каждый день они ходили по городу, встречаясь каждую свободную минуту, держались за руки, и Яков был счастлив и немного подавлен изобилием обрушившегося счастья, и Маруся была счастлива, но немного испугана тем, что все это может исчезнуть… об этом они тоже говорили… он уверял ее, что они это все удержат, сохранят, а она может на него положиться, верить ему, потому что у него есть все, все, что для жизни нужно, и не хватало только ее, а теперь, когда они нашли друг друга так просто, на соседних улицах… Правда, Рахманинов, конечно, Рахманинов!.. Надо быть просто преступником, чтобы не удержать золотую рыбку, жар-птицу, потому что все приобрело смысл, какого прежде не хватало. А теперь стало ясно, зачем нужна в мире музыка, и все науки, и все искусства, потому что без любви все полностью теряет смысл… Но теперь смысл ясный и общий, и педагогика не в отрыве от жизни, а вся она придумана именно для обучения людей счастью – и статистика, и политэкономия, и математика, а уж про музыку и говорить нечего, все это нужно только для одного, для полного счастья…

За несколько недель, вышагивая мили по городу, в котором оба родились, вдоль красавицы реки, в которой купались с малых лет, – не правда ли, Маруся, “река” должна быть мужского рода, как в немецком, der Fluss, ну, как слово “поток”… Ну, Днепр, это мужской род, не правда ли? Он ведь не Волга… Скакали по горкам и низинам древнего города, показывая друг другу любимые места, сблизились до такой степени, что, казалось, уже не может быть большего постижения и погружения в глубины другой души, и это было такое предисловие к счастливейшей будущей жизни, что даже поцеловаться было страшно, чтобы не спугнуть то еще большее счастье, которое их ожидало. Яков, тем не менее, вечерами, растягиваясь на своей узкой кровати, обнимал подушку и давал себе слово, что завтра он непременно поцелует Марусю. Но назавтра отступал, боясь спугнуть ее доверие, обидеть ее примесью низменного в их возвышенных отношениях. А Маруся ждала и готовилась к этому новому шагу в их отношениях, но нисколько не торопила события.

Одиннадцатый год был только в самом начале, уже закончился февраль, счастье не убывало, а давало новые побеги, обрастало новыми лепестками, – скорость и яркость, с которой бежал этот год, счастливейший одиннадцатый год, была невообразимая. В начале марта Жаклина Осиповна сказала, что списалась с Эллой Ивановной Рабенек, и та пригласила Марусю приехать для просмотра в Москву, в классы пластики. Маруся, проглотив комок в горле, – всю жизнь этот комок появлялся в минуты больших волнений, от повышенной функции щитовидной железы, как потом, много лет спустя, объяснят врачи, – сказала, что поедет непременно, во что бы то ни стало.

Дальше все складывалось как в сказке, потому что приехал брат Марк из Петербурга навестить родителей. Михаил приезжал чаще, и приезды его не были столь волнующими. Марк пробыл дома всего четыре дня, и Маруся от одного его присутствия вдруг заметила, как все поменялось с тех пор, как он покинул дом. Вся квартира как будто съежилась и, что самое удивительное, родители как-то уменьшились. Они вообще были некрупные, но Марк, большой и полный, стоя рядом с отцом, почтительно пригибал шею, а отец задирал вверх свою красивую голову, и Маруся чуть не заплакала, увидев вдруг, как сильно постарели родители за последние пять лет. От Марка веяло успехом и процветанием, он сообщил, что переезжает в Москву, где получил новую должность, и теперь будет работать в страховом обществе юристом, это новое и очень интересное дело, и ему положили большое жалованье. Он уже нанял в Москве меблированную квартиру. И – между прочим – в квартире этой две комнаты, так что Маруся сможет у него остановиться, когда ей захочется приехать в Москву. Она, вспыхнув, сказала, что уже хочет! И не было ничего такого вроде “скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается” – все просто понеслось, и назавтра он принес железнодорожные билеты. Они лежали перед Марусей на столе – две продолговатые картонки и два бело-зеленых листка, плацкарты на спальное место.

Вечером того же дня Маруся встретилась с Яковом и, сияя лицом, сообщила, что едет в Москву на просмотр к самой Рабенек. Но Яков не обрадовался, взял ее руку, подержал, сжал крепко – не больно, но с каким-то смыслом:

– Вы уедете в Москву? Мы расстанемся?

– Нет, нет, это только на несколько дней… – и поняла, что говорит неправду. Если Элла Ивановна возьмет ее, если найдутся деньги на учение, она останется в Москве. И в голову Марусе не пришло раньше, что отъезд означает, что она Якова не будет видеть долго-долго…

– Я буду ждать вашего возвращения, если вы пожелаете когда-нибудь вернуться, – сказал он с несколько театральным выражением, сам почувствовал эту театральность и скривился от собственной фальши.

– Нет, нет, не говорите так! После всего, что нас связывает (чего “всего”, она не сказала, потому что связывали их душевные разговоры и глубокая тяга, которая обоим казалась постыдной), мы никогда уже не сможем расстаться…

Они сидели в Царском саду. Маруся заторопилась, ей надо было собрать саквояж и забежать попрощаться к мадам Леру, а Яков боролся, потому что все не решался совершить задуманное – поцеловать Марусю. Он сказал себе “сейчас или никогда”, повернулся к ней, приблизил свое лицо к ее… и поцеловал в щеку. Это было совсем не то, о чем он мечтал столько недель. Она засмеялась и сказала:

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

ШарлоттаМузыка жила и расцветала в моем сердце, выливаясь в совершенную гармонию, наполненную любовь...
Они выросли в одном доме, с той лишь разницей, что он – в хозяйских покоях, а она – на кухне. Дочка ...
История двух героев, которые начали свои отношения, не опираясь на мнение и чувства друг друга.Ее те...
Историю Первых словно легенду передают из уст в уста. Она обрастает новыми событиями и небылицами, а...
Айра – самая необычная адептка в Академии высокого искусства. Не только потому, что умудрилась полад...
За два года, проведенных в Ветерии, я успела понять, что от аристократов этого мира лучше держаться ...