Угрюм-река. Книга 2 Шишков Вячеслав

– Почему?

– Нахальства в нем много, хамства, какой-то паршивой самоуверенности. Город всю жизнь оседлать хочет. Я про столицу говорю. Город, по-вашему, это все: разум, культура, закон?

– Ну да, культура, цивилизация…

– А остальная земля – болото! Да?

– Ну, не совсем так. – Протасов сбросил пенсне и вытер губы салфеткой, готовясь к спору.

– А я вот нарочно! – запальчиво крикнул Прохор. – На тебе, на тебе, сукин ты сын! Не ты – главное на земле, а сила, воля, природный крепкий ум…

На вспышку хозяина Протасов подчеркнуто тихо ответил:

– Все, что вы создали здесь, дал город.

– Плюю я на город! – еще запальчивей возразил Прохор; кожа на его висках пожелтела. – Я не хочу быть его рабом. В городе что осталось? Песок и камень. Мысли его – песок, жизнь его – песок. Город – это каменный нужник, от которого…

Нина постучала в тарелку вилкой.

– Виноват, – принудил себя извиниться Прохор, провел по лохматым волосам рукой и – к Протасову: – А где там, в вашем городе, спрошу вас, натуральная поэзия? – как бы стараясь угодить нахмурившейся Нине, воскликнул он. – Где религия, воздух, горы, леса, искренние люди? Да ведь они, черти, изолгались там все. Взятка, мошенничество, подвох, обжорство! Сплошной вертеп… Зависть, драка, состязание в подлости, кто кого скорей обманет… Да они готовы друг другу в морды плевать!

Глаза Прохора стали красны. Он залпом выпил стакан холодного вина и как-то растерянно осмотрелся.

– О да, о да! – воскликнул мистер Кук. – Я вполне разделяю ваши мысли. Даже более того… Я…

– Нет, вы не спорьте, Прохор Петрович, – перебил его Протасов. – Вы знаете, что такое большой европейский город?

– Город – это я. Где хочу, там и построю город.

Протасов опустил взор в тарелку и надел пенсне.

– Выпьем за город! – перебила неловкое молчание Нина. – Прохор, налей всем. За город, за Пушкина и… за тайгу!

Все улыбнулись, улыбнулся и Прохор.

– Люблю женскую логику, – сказал он. – Ну что ж, я готов и за город, и за Пушкина. Ваше здоровье, господа!

Он вновь повеселел, или, вернее, заставил себя сделать это, желтизна на висках стала сдавать, складка меж бровями распрямилась. Подали глинтвейн. Нина разлила по бокалам. Пристав нетерпеливо отхлебнул, ожегся и с обидой посмотрел на всех. Парчевский подчеркнуто кашлянул и подмигнул приставу: мол, так тебе, пся крев, и надо.

Прохор шуточным тоном стал рассказывать кое-что из своей жизни в Питере; в самых невинных, конечно, красках рассказал и о том, как с ним однажды случился обморок и что из этого вышло впоследствии, какой неприятный для него казус. Иннокентий Филатыч, ведя тонкую политику, во всем ему поддакивал. Прохор принес из кабинета пачку газет.

– Вот, видите: здесь о моей смерти. А здесь – о воскресении. Ха-ха!.. Вот вам город…

Гости, краснея, смущенно засмеялись.

– Я думаю, что вся эта история в самом искаженном виде докатилась и до наших мест. Есть кое-какие слушки, есть… Вот. Поэтому… Я просил бы вас всех взять эти газеты и раздать их по баракам. Пусть рабочие похохочут, как ловко газеты врут. Берите, берите… У меня газет много: Иннокентий Филатыч, спасибо, постарался, пуда два купил.

Прохор со всеми очень любезно попрощался. Но наутро пан Парчевский получил расчет. Огорошенный, однако догадываясь, за что уволен, он не пожелал объясниться с Громовым, а в тот же день, захватив свою полученную от пристава тысячу, поехал в уездный город, за триста верст.

Там живут-поживают толстосумы, есть золотопромышленник. Да и картежная азартная игра теперь проникла и в эту глушь. Значит, все в порядке. Парчевский отведет душу и, чего доброго, станет богачом. Он поместился в тех же самых «Сибирских номерах», где когда-то жил Петр Данилыч Громов, купил двадцать колод карт и восстановил в ловких пальцах утраченную память игрока. Однако прежде всего Парчевский покорился сердцу.

Сердце дано человеку, чтоб всю жизнь, от начала дней до смерти, в непрерывном спасающем себя труде, день и ночь и каждую секунду точными сильными ударами проталкивать живую кровь по всему беспредельному государству-телу. В сердце трепет жизни. В нем, как в неусыпном центре бытия, – все добродетели и все пороки. В нем мрак и свет. Оно все во взлетах и падениях. Но над всем в порочном сердце человека главенствует месть.

Парчевский всю дорогу обдумывал план мести Прохору. То же самое распаляющее настроение гнездилось и в подсознании Прохора Петровича: бодрствующий разум весь в неотложной суете, а черный паучок непрестанно точит сердце, вьет черную паутину, – вьет, вьет, вьет, но сети рвутся: столичный враг далек, неуязвим.

«…И вот тебе расшифровка этого спектакля с переодеванием: генерал – это управляющий богача Алтынова, П. С. Усачев, хват, каких мало. Жандармы – два приказчика. А дама в черном – любовница Алтынова, известная тебе Дуся Прахова. Главный режиссер и автор пьесы – сам Лукьян Миронович Алтынов».

Прохор весь трясется и горит. Волк поблескивает зелено-желтыми огнями глаз. За окнами башни крутит снег. Холодно.

И, с жадностью напившись горячего чаю, Парчевский раскрывает свой кованый сундук. Вот оно, письмо, в тайном, скрытом на дне, ящичке. А где же копия, которую он хотел отправить дяде-губернатору? Она, кажется, в портфеле. Перетряс портфель, перетряс все вещи – нет. «О, матка бозка… Кто-нибудь украл…» Обескураженный Парчевский перечел петербургское письмо, с минуту подумал и решил послать Нине Яковлевне засвидетельствованную у нотариуса копию.

«Глубокочтимая Нина Яковлевна.

Обращаюсь к вашему ласковому, обильному правдой и милостию, сердцу. Я совершенно отказываюсь нащупать причины, вызвавшие несправедливый гнев ко мне вашего супруга. Я никогда не осмелился бы вторгаться в вашу личную жизнь, глубокочтимая Нина Яковлевна, но та симпатия, даже скажу больше, та неистребимая в моей одинокой душе родственная привязанность к Вам заставила меня приподнять тайную завесу над кусочком нечистоплотной жизни того, кого Вы, может быть, считаете гениальным человеком и, по незнанию штрихов его характера, любите. Совершенно доверительно и тайно посылаю Вам копию письма столичного друга моего, поручика Приперентьева. Прочтите, перестрадайте молча, и пусть Господь Бог поможет Вам выйти из тяжелого, ниспосланного Вам, испытания, выйти тропою, может быть и тернистою, но на широкую дорогу свободной жизни. Если б Вам потребовалась дружеская крепкая рука помощи, то я, клянусь Девой Марией, готов сложить голову у Ваших прекрасных ног. Вечно, глубоко и безраздельно преданный Вам, несправедливо поруганный и горестно одинокий инженер

В. Парчевский».

Тучи надвигаются над башней. Тучи понадвинулись на Прохора – скоро-скоро он перекочует в свой теплый кабинет, в остывший дом, ближе к ледяному сердцу Нины.

Угрюм-реку по всему ее пространству в минувшую ночь сковало прочным льдом. Холодно крутом. Сердцу Прохора тоже неимоверно зябко: какое-то странное предчувствие гнетет его.

12

Прошли недолгие сроки, а тайга на аршин покрылась снегом.

За это время Парчевский вдребезги проигрался, дважды слегка был бит и с посыпанной пеплом головой явился к Прохору Петровичу. Чуть ли не на коленях, унижая сам себя, втоптав в грязь былое чванство, он, наконец, вымолил у Прохора прощение. Разумеется, Прохор вновь выгнал бы его, но тут в судьбу Парчевского, тайно от него, вмешалась Нина.

– Ежели не примешь Владислава Викентьича, наживешь в губернаторе большого врага.

Призвав Парчевского, Прохор с глазу на глаз сказал ему:

– Хотите, я вас командирую в Петербург?

На этот раз у Парчевского заулыбалось все лицо и жесткие глаза обмякли. Над переносицей Прохора врезалась глубокая складка, а правая бровь приподнялась.

– Мне письмо Приперентьева известно. Что, что? Пожалуйста, без возражений. Да. Итак, вы получите от инженера Протасова инструкцию по командировке, – он схватил телефон. – Алло! Протасов? Будьте добры, ко мне! – и вновь к Парчевскому: – Вместо полутораста, вам назначается жалованье в двести рублей. (Парчевский изогнулся в нижайшем поклоне.) Ну, вот. Теперь ваш друг поручик Приперентьев, купец Алтынов и управитель его Усачев… Еще Дунька, любовница Алтынова. – Прохор пожевал кривившиеся губы, и голос его стал криклив. – Ежели вы представите неопровержимые доказательства, что все они как-нибудь опозорены: тюрьма, битье по зубам в публичном месте, – вы получите от меня… Ну… ну, сколько? Десять тысяч. А ежели Алтынов и Усачев – в особенности Усачев – будут спущены в Неву под лед, получите вдвое больше. Не стройте изумленных глаз и не тряситесь. Вы не девушка. Надо делать свою жизнь. Ну-с, дальше. В письме все наврано. Ни о каких жандармах не может быть и речи. Будьте уверены, что я поднял бы тогда на ноги весь Петербург. Мне министры знакомы. И вся эта сволочь торчала бы теперь на каторге. А просто заманили меня в свой притон, обыграли на большую сумму, а Дунька действительно дала мне, пьяному, невменяемому, по физиономии. Ну-с, жду ответа. Мне нужны преданные люди. Я вас оценю. Будьте смелы!..

Прохор почувствовал, как прокатился по его спине мгновенный озноб и черный опаляющий огонь охватил всю грудь. Кровь ударила в голову, глаза вспыхнули, как угли. Парчевский попятился от этих глаз.

– Согласны?

– Не имею возможности отказаться, – продрожал голосом побелевший инженер.

– Итак, до свиданья, Владислав Викентьевич.

Парчевский вышел.

Руки Прохора тряслись. Скрученная в его душе пружина – после разговора с Парчевским – вдруг стала выпрямляться. Неутолимая жажда мести жгла его. Он уже видел, как «генерал» ныряет вслед за своим хозяином в черный омут, как крутится Дунька, вся ошпаренная серной кислотой. Взгляд его стал жесток и холоден, все сознание переместилось в Питер.

У Прохора стучали зубы. Сжал кулаки и несколько раз выбросил руки вверх и в стороны. Но лихорадка не унималась. Пропала отчетливость соображения, и одна мысль: «лечь, лечь в кровать, укрыться» – владела им.

…Пан Парчевский сразу же от Прохора отправился к Нине. Шел, как автомат, весь в кошмаре. Старался очнуться от ошеломивших его слов хозяина и не мог этого сделать. Огненные глаза Прохора все еще преследовали его, стояли в сердце; черт его сунул так легкомысленно разболтать содержание письма! Но что же ему делать, и зачем он, в сущности, хотел видеть Нину? Нет, он должен ее видеть. Командировка в Питер, повышение жалованья и это безумное поручение. Кому? Ему, инженеру Парчевскому… Черт знает что!

Нина просматривала письменные работы школьников. Она одна. Парчевский, припав на колено, поцеловал ей руку. От его подобострастного поцелуя пошел какой-то неприятный ток к сердцу Нины. Она смутилась. Она не знала, как вести себя с этим до крайности взволнованным человеком.

– Сядьте.

Он, запинаясь и потупляя глаза в пол, рассказал ей, что между ним и Прохором Петровичем восстановился «статус-кво», что он командирован хозяином в Петербург. Он говорил ей, что письмо Приперентьева – наполовину ложное письмо, Прохор Петрович его опровергает. Приперентьев же человек ненормальный, пьяница.

– Тогда как же вы…

– Но мое личное письмо к вам есть крик моего сердца! В Петербурге я выясню истину всю и напишу вам.

– Ради бога не пишите, нет, нет… Достаточно того, что мне известно. Я очень страдаю, очень страдаю…

– Я глубоко сочувствую вам… Но, дорогая Нина Яковлевна! Надо делать свою жизнь… Ведь вы не девушка…

Приоткрылась дверь, просунулась голова Прохора и снова спряталась.

– Прохор, ты?

– Нет, не я, – послышалось сквозь крепко захлопнутую дверь.

Вечером помчались за доктором. Прохор слег.

Но время ли Прохору Петровичу хворать? Дела не ждут, надо кипеть в котле беспрерывного труда, надо огребать лопатой барыши. Прохор через полторы недели был уже в седле, в санях, на лыжах. Он звякает золотом, спешит во все места; он здесь, он там, он не спит ночи, вновь надрывает силы, всех тиранит, всех терзает – и сам не существует по-людски и не дает вздохнуть другим. Ему от жизни взять нужно все. И, заглушая в себе совесть, он все берет.

Больших трудов стоило уговорить доктора перейти на службу в резиденцию Громова. Он все-таки сдался на приветливые убеждения Нины, ну, само собой, и на кругленький окладец.

Вот, может быть, теперь рабочим будет легче умирать и выздоравливать. А смерть действительно валила рабочих без всякого стыда, без сожаления; смерть любит помахать косой, побренчать костями, где холод, мрак и нищета. Люди мрут, как на войне, кладбище в лесу растет.

Но смерть иногда и ошибается: нет-нет да и заглянет в палаты богача. Помер на своей родине Яков Назарыч Куприянов: внезапно – трах! – и нету. Хоронить отца Нине ехать не с руки: две тысячи верст на лошадях, – отложила поездку до весны, до первых пароходов. Смерть отца довела Нину до великого отчаянья. Единая наследница большого старинного дела – она не знала, кого туда вместо себя послать.

У Прохора на капиталы Нины разъярились глаза и сердце: он все бы съел один. Но Нина твердо сказала ему:

– Нет, дружок, что мое, то мое.

К окончательному разговору с женой Прохор подошел не сразу; он знал, что дело пахнет длительной борьбой:

Нина упорна и упряма.

Еще не высохли слезы на глазах осиротевшей Нины, как Прохор стал ей делать первые намеки. Нина отмахивалась:

– Ради бога!.. Только не теперь.

Миновало несколько дней. Для Прохора не прошли они даром; он прикидывал «на глазок» наследство Нины, мысленно вводил его в оборот; ему грезились золотые горы барыша.

Пили вечерний чай вдвоем. Прохор – к делу.

– Ты знаешь, – начал он, – наш механический завод я заложил за два миллиона. И уж больше половины денег ухлопано на заказы всяких машин, пароходов, драги. Триста тысяч внесено в залог под обеспечение железнодорожного подряда. Понимаешь, Нина?.. И я теперь в большой нужде.

Губы Нины покривились. Прохор стал доказывать ей свое право на наследство. Нина это право с жестокой логичностью оспаривала. Она, может быть, откроет свое собственное предприятие. Она не особенно-то уверена, что, живя с Прохором, исполняет закон правды.

– Какой еще закон правды?! Бабьи глупости, – было вспылил он, но тотчас же сдержался. – Нет, ты всерьез подумай, родная Нина… Какое бы ты дело ни начала, тебя всяк обманет.

– Я торговлю сдам на откуп, оба парохода сдам в аренду, ежели на то пошло, – стояла на своем Нина. – И свои собственные деньги употреблю, куда хочу…

– Да, да… Церковь новую построишь, колокол в тысячу пудов отольешь.

– Хотя бы.

– А ты мне дай власть, я тебе чрез три года золотой колокол отолью. Нам хватит, детям нашим останется. А мне деньги, повторяю, сейчас нужны.

Нина заговорила быстро, то и дело оправляя сползавшую с плеч шаль.

– Прохор, я тебе писала… Ты мне не дал ответа. Так жить нельзя. Ты ослеплен наживой, ты не видишь, куда идешь. Так оставь же меня в покое! Пока ты не будешь человеком, пока ты не станешь для рабочих добросовестным хозяином, а не разбойником, – прости за резкость, – я не с тобой, а против тебя.

– Дальше…

Нина передернула плечами, отхлебнула остывший чай.

– Запомни, пожалуйста, эти мои слова. И если любишь меня, веди себя так, чтоб мне не пришлось повторять их.

– Дальше! – И Прохор злобно усмехнулся.

У Нины сжалось сердце. Она не знала, что делать с руками. Она скомкала носовой платок и откинулась на кресле. Не в силах удержать себя, она крикнула:

– Я свои деньги все целиком употреблю на облегчение жизни твоих рабочих! Знай!

Правое веко Прохора задергалось, кожа на висках пожелтела. Он вытаращил глаза и, оттопырив губы, нагнулся к Нине:

– Ду-ра-а…

Нина вся взвинтилась и, сверкнув глазами, грохнула чайной чашкой об пол. Прохор легким взмахом руки смахнул на пол стакан. Нина швырнула молочник. Прохор сшиб с самовара чайник. Нина, вся задрожав, сбросила вазу с вареньем, Прохор хватил об пол сахарницу.

Все было перебито. Осколки – словно окаменелый, опавший цвет яблонь. На столе остался лишь тяжелый самовар. Прохор поволок Нину за руку к буфету, раскрыл дверцы:

– Бей! Твоя очередь.

Нина, всхлипнув, швырнула два блюдца. Прохор схватил и грохнул об пол саксонский судок с горчицей и перцем.

Нина истерически взвизгнула:

– Мужик! Нахал! Он всю посуду перебьет…

У нее вырвался долго сдерживаемый стон отчаяния. Закрыв лицо руками, она быстро, быстро – в свою комнату.

Прохор, тяжело отдуваясь, пошел в кабинет, схватил пудовое кресло и с такой силой ударил им в печь, что кресло – в щепы, из печи вылетели два изразца, а волк, вскочив, залаял на хозяина. Прохор три раза огрел его плетью, волк распахнул все двери, опрометью вылетел чрез кухню на улицу и там страшно завыл от боли.

Прохор пил всю ночь один.

Этот скандальный случай назавтра же стал известен многим. Кто разнес худую славу? Наверное, побитый волк.

Ревностный подражатель недосягаемым верхам – Илья Сохатых сделал попытку снять точную копию с печального происшествия. Однако это удалось ему только отчасти.

Пили в кухне вечерний чай вдвоем. Илья Петрович – к делу. Он всячески придирался к своей жене, стараясь, чтоб та первая грохнула об пол чашку. Но уравновешенная, здоровецкая Февронья Сидоровна шальных приемчиков мужа не понимала, а только молча удивлялась, что этакий колпак-мужнишко мог выйти из ее повиновения. Она запихала в рот кусок постного сахару и стала наливать себе седьмую чашку. Илья Петрович вдруг вскипел, как самовар, крикнул:

– Это почему такое самовар пищит, как поросенок?!

– Тебя, дурака, не спросил. О-враам паршивый…

Тогда Илья Петрович молча швырнул свой стакан на пол:

– Ну?! Я спрашиваю!..

Супруга ничего со стола не пожелала сбросить; она усердно дула на горячий чай в блюдце и черным глазом артачливо косилась на Илью.

– Вы не понимаете даже, как в благородных домах скандалят! – взревел он и швырнул на пол вазочку с медом.

Тогда Февронья Сидоровна, выплюнув сахар на ладонь, поставила блюдце, сгребла супруга за густую гриву и дала такого пинка в зад, что Илья Петрович вылетел на свежий воздух и, восскорбев душой, завыл от неприятности подобно волку.

– Чего ты? – спросил проходивший Иннокентий Филатыч.

– Самовар нечаянно опрокинул, руку ожег, снегом хочу… А вы куда?

– Нина Яковлевна требует. Послезавтра еду на ейную родину по коммерческим делам.

13

Зима проходила в лихорадочной деятельности. Тайга валилась под топорами. Образовалось много «росчистей». Весной они будут выкорчеваны, вспаханы, засеяны пшеницей. Из глубины тайги к реке рубились для новых дорог и железнодорожной ветки просеки. День и ночь, в две смены по двенадцати часов, трудились здесь пятьсот лошадей и полторы тысячи рабочих. Надо было припасти лошадям фураж, людям – тепло и пищу. По всей округе, на сотни верст, скрипел под полозьями снег, крестьяне беспрерывно подвозили на место работ овес и сено. В горных участках приступали к добыче свинцовых и цинковых руд. Деньги из кассы Прохора уплывали как вода, а результаты еле видны. Прохор жил в каких-то душевных корчах, напрягая всю свою мощь.

Трещал мороз, стонала тайга от звяка топоров, ржанья коней, ночных костров, выстрелов и пьяных песен. Звери и зверушки бежали прочь, медведь переворачивался с боку на бок, кряхтя, выпрастывался из берлоги и, поджав уши, уходил на покой подальше.

Лес очищают от ветвей, по примитивным, в три бревна, времянкам свозят к берегам, где уже подводятся под крышу три новых завода: лесопильный, для гонки скипидара и для пропитки шпал.

В трескучий мороз люди жили в брезентовых палатках, в самодельных тунгусских чумах, в землянках, вырытых в склонах падей и распадков. Люди мерзнут, болеют, мрут, люди проклинают десятников и стражников; десятники проклинают техников и инженеров; инженеры заочно проклинают Прохора. Прохор говорит:

– Раз тунгусы живут в чумах, бывают сыты и не дохнут, то почему же рабочий требует себе дворцов? Недовольных гоните в шею. Только стоит свистнуть – пять тысяч новых набежит: отец родной, прими.

Ответ хозяина инженеры передали техникам, техники разъяснили десятникам, десятники и стражники стали запугивать рабочих. Рабочие в сотый раз проклинали Прохора.

– Подстрелить бы его, дьявола! – свирепел горячий.

– Остынь! – останавливал его холодный. – Какая тебе выгода? Ну, подстрелишь. Тогда и работе конец. Куда без хозяина? Хозяин все-таки кой-какой сугрев дает. Хоть того хуже злодей, а все ж таки хозяин, будь он трижды через нитку проклят. Потерпи чуток…

– У-у-у! – от яри грыз рукава горячий. – Терпеть? Врешь! Терпелка спортилась! Я пуп сорвал! Мы потроха себе надорвали все… У-ух-ты!..

Однако мороз трещал, нагаечка, грозя, посвистывала в воздухе.

Работы всем и каждому по горло. Машина большого предприятия пущена в ход умелою рукою, и каждый промах, каждая заминка сразу же отражались на всем деле. Но Прохор крут, инженер Протасов опытен и энергичен, машина предприятий шла пока что без перебоя.

Протасов составлял проекты, руководил постройками. В его распоряжении пятнадцать вновь прибывших инженеров и техников. Оберегая свою репутацию делового человека, он всегда осторожен в решении экономических вопросов: прикидывал и так и сяк, теоретически высчитывал, выгодна ли та или иная отрасль дела, и нередко давал совет Прохору бросить это, начать делать то и то. Однако Прохор всегда решал с маху, всегда играл ва-банк.

– Что, убыток? Ерунда! У меня убытку не будет.

Он смело бросал десятки тысяч на заведомо, казалось бы, провальную затею. Но какой-то счастливый случай всегда выручал его, – он становился победителем.

– С конца февраля наступает полоса большого снегопада. Необходимо заготовку леса прекратить. Иначе снег задавит вас, вы понесете убыток в несколько сот тысяч.

– Нынче снегу не будет, – наобум отвечал Прохор и вдвое увеличивал число рабочих.

И, как по волшебству, вплоть до будущей зимы снегу – ни пушинки. Прохор рад, Прохор мысленно кладет в карман миллионную добычу.

– Ну, знаете, вам везет! – со скрытым недоброжелательством говорит хозяину Протасов.

– Смелым Бог владеет, – отвечает опьяненный успехом Прохор и с некоторой грустью добавляет: – А мною, наверно, владеет черт.

– Возможно, возможно. – Протасов очень обидно для Прохора вздыхает и сожалительно причмокивает: – Эхе-хе!.. Да, да…

Прохор, как чрез лупу, насквозь видит настроение Протасова, и разговор сразу обрывается.

Мистер Кук в заботах, в деле, в рвении сильно поморозил себе нос. Вот пассаж! Теперь он долго не сможет показаться Нине. Но ведь он совершенно не в силах без нее существовать.

– Ифан! Больфан! О, виллэн… Где гусиный жир? Зови очшень скорей доктора. Ну!.. Очшень глюпый рюсска поговорка: «Три носа, и все будут ходить…»

– Три к носу – и все пройдет, вашескородие…

– О, какое несчастье!..

Однако все благополучно: доктор утешительно сказал, что нос останется на прежнем месте, формы своей не утратит, хотя надо ожидать, что он будет несколько больше натурального и, к огорчению, приобретет устойчивый слабо-фиолетовый оттенок, как у пьяниц. Послав доктора в душе ко всем чертям и угостив его ямайским ромом, мистер Кук вновь зарылся в ворохах дел и неосуществимых своих выдумок. Например, он долго носился с мыслью использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый «белый уголь». Он еще осенью, в свободное от прямых занятий время, сделал рекогносцировочное обследование реки, составил приблизительный проект сооружения и всем совал в глаза свою затею, неотвязная мысль о которой обратилась для него в idee fixe.

К великому сожалению, мистер Громофф был тогда в Питере, затем, к великой радости, мистер Громофф в Петербурге умер. О! О! О! Наконец-то мистер Кук… А как знать? А как знать?! Может быть, мистер Кук удостоится внимания прекрасной мистрис Нины, может быть, она станет его женой. Недаром же старый хиромант негр Гарри, взглянув на его ладонь, воскликнул: «О, мистер Кук… Вы найдете в России славу. О счастливейший из смертных, мистер Кук, вас ждут в России миллионы долларов…» Наконец-то его проект осуществится… Да что проект, он тогда составит и проведет в жизнь тысячу проектов. О! О! О!.. Но вот сокрушительный удар: мистер Громофф немножко жив-здоров, а счастливейший из смертных мистер Кук, миллионер, исчез с лица земли, совсем исчез. Гуд хэвенс![2] О, проклятый Гарри!

И вот мистер Кук с трепетом представляет свой проект всесильному Прохору. И, к своему горячему восторгу, видит, как у Прохора заблистали глаза.

– Вы говорили с Протасовым?

– Официально нет… Я списывался с американской фирмой Ньюпорт-Ньюс… Получил чрезвычайное одобрение.

– А что… Дело ладное. Дело интересное. Надо попытать.

– Мистер Громофф! Вы – гений.

Но приглашенный на совет инженер Протасов сразу же вдребезги разбил проект.

– Стоимость этой почтенной выдумки, я думаю, не менее двух-трех миллионов. Все оборудование, и в особенности турбины, пришлось бы заказывать за границей. А главное, зачем нам ваш «белый уголь», когда мы захлебнулись океаном тайги? Жги сколько хочешь.

Убийственное уныние растеклось по лицу мистера Кука. Мистер Кук едва не упал со стула.

– Вы, мистер Протасов, гений… Ит из сплендид…[3] – расслабленно прошептал он, потирая вспухший нос.

Прохор видел страшный сон: голое поле, черная яма, из ямы кольцами выползали змеи. «Вот он здесь», – шипели они. «Я знаю, – отвечал офицер Приперентьев, – я его возьму».

Прохор испугался сна; он вообще стал какой-то нервный и встревоженный. На имя Парчевского тотчас полетела телеграмма:

«По окончании служебной командировки немедля возвращайтесь. Точка. Мои личные поручения отменяются. Громов».

Отчасти сон был в руку. Офицер Приперентьев, узнав от Парчевского подробные сведения о золотоносном участке, возмечтал потягаться с Прохором и возбудить встречную претензию, чтоб вновь приобрести утраченное право на владение забытым прииском. И вышло весьма удачно: колесо фортуны катилось прямо ему в руки; он выиграл большую сумму денег и задумал дать контрвзятку сребролюбивому сановнику. Все это он устроит чрез Авдотью Фоминишну. Скользким бесом она вотрется в дом баронессы Замойской и – дело в шляпе.

В теплой беседе с паном Парчевским, близким другом по зеленому столу, он наобещал ему с три короба.

– Будем работать вместе, как два компаньона. Я имею великолепные связи с золотоприисковым миром. Подберем опытных служащих и раздуем кадило так, что ваш Громов треснет от зависти.

Инженер Парчевский развесил уши, опять потонул в заманчивых мечтах и кончать командировку медлил. Он предпочитал вернуться не служилой сошкой, а полноправным хозяином выгодного дела, где все будет поставлено на гуманных началах, где рабочим предоставятся широкие права на человеческое существование. Пусть пани Нина посравнит условия труда рабочих у них и у себя, пусть сделает из этого соответственные выводы: она, может быть, найдет тогда возможным порвать жизнь с мужем и вступить с своими капиталами в незапятнанную фирму «Парчевский, Приперентьев и компания». А в дальнейшем, надо полагать, офицеришка сопьется; тогда, пожалуй, можно будет офицеришке и «киселя под зад».

Нина получает от Парчевского четвертое письмо, но с ответом медлит, писать не хочет.

Меж тем подходила Масленица. Дни стали лучезарны, кругом звенит капель. А ночами все небо в звездах, и расслабевший Дед Мороз, предчувствуя скорую свою кончину, старается напоследок щипануть людишек то за уши, то за нос.

Масленица! Какое странное, полуязыческое слово. И каким полнокровным бытием, какой гаммой невинных чувств и наслаждений когда-то звучало оно для Нины-девушки. Блины, смех, тройки, музыка и плясы. Но все это безвозвратно отодвинулось в далекое ничто: теперь у Нины-женщины другие пути, другие задачи и желания.

Иннокентий Филатыч писал ей, что доехал он благополучно, что маменька Нины жива-здорова, правда, печалится очень и ждет весной свою дочь к себе, что на могиле Якова Назарыча отслужил панихиду за упокой его души. Иннокентий Филатыч также сообщал, что из десяти торговых отделений по уезду он успел объехать с учетом только пять, все в полном порядке и благополучии, доверенные – народ весьма надежный. Что же касается денежных дел, то свободной наличности в банке оказалось немного – всего двести семьдесят пять тысяч, из коих сто тысяч, по приказу Нины, он сегодня переводит ей. Три каменных городских дома, две лавки и три дачи по реке в бору требуют малого ремонта. Оба парохода и пять барж стоят на зимовке; они законтрактованы на всю навигацию министерством торговли и промышленности за шестьдесят тысяч. «Всего же наследства, совместно с прииском, покойный папенька Ваш, царство им небесное, Яков Назарыч, изволил оставить Вам, бесценнейшая Нина Яковлевна, по моим примерным подсчетам, так что больше двух миллиончиков».

Нина сразу почувствовала свою независимость и свой вес в жизни. Она вспомнила недавний разговор с многосемейным слесарем Провом: «Ты баба ладная, ты отколись от мужа, встань над ним, зачинай свое дело небольшое». Спасибо мудрому Прову на совете. Теперь она имеет крупные козыри в руках, чтоб бить любую карту мужа.

Муж рыл для рабочих новые землянки, Нина строила на свои средства светлые бараки. Муж, с согласия губернатора, сооружал на окраине поселка деревянную тюрьму, Нина приступила к постройке больницы на сто коек.

В постройках Нине помогали инженер Протасов и двое передовых, хорошо грамотных десятников из рабочих. Оба они взяли расчет в конторе Громова и перешли на работу к Нине. У нее двести человек собственных рабочих. Она платит им столько же, сколько и Прохор, но заботится о них, как мать.

Эти деяния Нины все более и более раздражали Прохора. Он никак не ожидал от нее такой прыти. Он удивлен, не по-хорошему взволнован.

– Слушай, мать игуменья, всечестная строительница, – как-то сказал он ей. – А ведь ты мне ножку подставляешь. Ты своих рабочих уж слишком того… Как бы это тебе сказать… пирогами кормишь… Боюсь, что мои роптать начнут.

– А ты поступай так, чтоб не роптали.

– Тебе легко, мне трудно. Ты играешь в благотворительность, а я на них наживаю капитал.

– Зачем тебе он?

– Чтоб расширить и утвердить дело. Я должен же в конце концов забраться на вершину.

– Смотри, чтоб не закружилась голова.

– Моя голова крепкая.

В общем на этот раз кончилось все благополучно. Нина продолжала свое пока небольшое дело, Прохор свое: рубил тайгу, вздымал пласты, опрокидывал скалы. И с горечью в сердце посмеивался над затеями Нины.

14

Но вот налетела с румяной веселой харей, сдобная, разгульная, в красном сарафане Масленица.

На два дня заброшены все заботы, и – дым коромыслом над тайгой. Русское разливное гулеванье, как и встарь в селе Медведеве при Петре Данилыче, зачалось с обжорства: чрез всю масленичную неделю катились колесом тысячи блинов. Тайга на много верст кругом пропахла блинным духом. Белка морщилась в дупле, медведь чихал в берлоге. Бродяги, спиртоносы и всякий темный люд, принюхиваясь, раздувая ноздри, спешили из таежных трущоб поближе к веселым людям: авось блинок-другой перепадет, авось подвернется случай кому-нибудь перерезать горло и вывернуть карманы.

Званые вечера, блины, ряженые: цыгане, медведи, турки, а ночью – катанье с гор. Прохор Петрович выстроил с крутого берега реки гору на столбах, она вихрем мчала на своей спине укрытые коврами сани на целую версту. По бокам пылали костры, горели смоляные бочки, факелы и сотни разноцветных фонарей. Вверху, на горе, гремел духовой оркестр. Чтоб музыканты не застыли на морозе, им отпущен бочонок водки. Трубы, флейты под конец начали сбиваться, и два барабана гремели невпопад.

Протасов, Прохор, Нина с Верочкой, мистер Кук и волк катались с горы на одних санях. За ними, на изукрашенной кошевке – Манечка, дьякон Ферапонт и хохотушка Кэтти. В ней большая перемена: она резва, игрива, вовсю кокетничает с дьяконом, а маленькая Манечка ревнует, злится.

– А вот ужо я вас на троечке… О-го-го-го!.. – гудит дьякон, как из бочки. – Вси языцы, восплещите руками!

За дьяконом мчится на санях-самокатах одетый Осман-пашой пьяный Илья Петрович Сохатых. Покачиваясь, он стоит дубом, размахивает бутылкой и орет, как козел на заборе:

– Яман! Якши!.. Ала-ала-ала!..

Его поддерживают за красные штаны и за ворот Февронья Сидоровна с Анной Иннокентьевной, две сдобные, как Масленица, бабы.

– Анюта! Анна Иннокентьевна! – взывает захмелевший Прохор. – Мармелад! Залазь к нам…

– Ала-дыра-мура! – козлом блеет Илья Сохатых. – Секим башка!.. Она мой гарем!.. – и под озорные крики летит кубарем из саней.

Визг, хохот, веселая пальба из ружей. А за санями еще, еще сани, кошевки, салазки, кучи ребятишек, кучи парней к девок. Писк, шум, песня, поцслуйчики…

– О, о! До чего очшень люблю самый разудалый Масленица! – восклицает мистер Кук. – Очшень лючший русский пословиц: «На свои сани не ложись!»

Он не знает, чем и как угодить Нине: и муфту поддержит, и ноги прикроет шубой, и все заглядывает, все заглядывает в ее глаза, тужится заглянуть и в сердце, но сердце богини замкнуто и холодно как лед.

– Берегите нос, – говорит она.

– О да!.. О да… Благодарю вас очшень. Мой нос – мое несчастье, – и утыкается раскрасневшимся лицом в енотовый пушистый воротник.

– Мамочка, волченька хвостик отморозил, – сюсюкает быстроглазка Верочка. – Он лижется.

Прошли два угарных дня, две ночи. С Кэтти что-то случилось; да, да, что-то такое стряслось странное, загадочное. Какие-то игривые грезы во сне и наяву будоражили ее, как хмель. Ох, уж эта Масленица! Ох, уж эти двадцать пять тишайших девических годков…

Манечка на целую неделю уехала в гости к тетке в ближайшее село. Ну, что ж, это ничего, это отлично, это замечательно.

Вот и яркая звезда зажглась, вот и месяц серебрит просторные пути. Дьякон Ферапонт нанял ямскую тройку и мчит к заветному крыльцу. Дубом воздвиг себя в санях, как колокольня, шапка набекрень, шуба нараспашку, забрал в левую горсть вожжи, в правой – кнут, в зубах – большая трубка, в передке саней – четвертуха водки и пельмени. Хо-хо, то ли не дьякон Ферапонт!

Может быть, и верно, – отец дьякон, а может, – искусный конокрад-цыган. Гей, гей, Манечка, люди, ямщики, летите за цыганом-похитителем в погоню!

– Ка-хы! – ухмыляясь в бороду, по-цыгански ухает великолепный Ферапонт, и – кони у крыльца.

Стук-бряк в звонкое колечко у ворот. Выходит она, закутанная в беличью, вверх мехом, шубку. Высокая и легкая. На голове пепельно-серая, с лунным голубым отливом, оренбургской шерсти шаль.

– Похищайте, похищайте, злодей, – говорит она и тихо смеется.

Ферапонт не знает, что отвечать, он радостно кричит: «Ка-хы!» И кони, вздрогнув, пляшут.

Вот кнутик свистнул, тройка взвилась и – ходу. Голубая пыль, блестки, бриллианты. Лобастый месяц поднял правую бровь и ухмыльнулся. Колдун ты, месяц! Ты старый, облысевший блудень, потатчик любовных шашней и сам первый в грешном мире потаскун…

Меж тем Нина Яковлевна всполошилась: в семь часов назначен оперный спектакль – отрывки из «Снегурочки», где дьякон Ферапонт, с вынужденного благословенья священника, должен играть Берендея.

Было признано, что по внешнему виду дьякон точь-в-точь – царь Берендей. А так как хороших, со сценической внешностью, теноров не нашлось, то волей-неволей решили теноровую партию Берендея спустить на басовый регистр. А что ж такое? Тут не императорский театр… Сойдет!..

Репетиции шли целый месяц. Снегурочку пела молоденькая жена инженера Петропавловского, Купаву – Нина, в Мизгири просился Илья Сохатых, но, по испытании его голосовых средств и слуха, ему запретили даже участвовать в хоре. Роль Мизгиря отдана письмоводителю из ссыльно-политических Парфенову-Раздольскому, бывшему провинциальному певцу. Он главным образом и руководил постановкой пьесы. Церковный хор прекрасно справился со своей задачей. Весьма украсили спектакль и учащиеся в школе.

Представление должно состояться в Народном доме, выстроенном Ниной и вмещающем в себя полтысячи зрителей.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Квинт Септимий Флорент Тертуллиан – один из крупнейших философов и теологов раннего христианства, на...
В основе очередного этапа человеческой эволюции — развитие всепроникающих беспроводных технологий и ...
Добрая книжка для девчонок и мальчишек!Сказки о маленькой и отважной девочке.Невероятные приключения...
Известный журналист Виктор Кольцов накануне выборов должен написать заказной очерк о кандидате в деп...
«Хотел бы я иметь такого духа, который летит высоко-высоко и видит все. И может подсказать наверняка...
В сборнике «Некрасовский рубеж» в сжатом виде описаны бои в ноябре-декабре 1941-го в окрестностях бу...