Гулящие люди Чапыгин Алексей

Дверь повалуши приоткрылась, мастериха, стыдясь показать волосы[22], прятала их под синий плат, громко выкрикнула:

– А ну тя, козел, с твоим достатком! Куда их столько пустишь? У меня портомоя разведена, полы тож зачну прати… – Увидав Сеньку, особенно румяного от ходьбы и боя, прибавила уже добрее: – Ты, несмышленыш, грамотой самой молодший, иди мне в помогу!

Сенька, не сводя глаз с мастера, чертя спиной и лопатками по стене, пробрался в повалушу, дверь за собой плотно запер. За дверями мастер, не понижая голоса, выкрикивал:

– Хто азы постиг, тому аз-раз! – Слышался удар плети. – А кой тут лжет по книге, хто в углу плачет – по тому плеть скачет! Теперь же обороти всяк и иди на новый бой…

Слыша шлепки плети да голос мастера, Сенька подумал: «Худой… тоже за плеть держится… меня не побить ему, только неладно ежели погонит. Тать с маткой бранить зачнут…» – и поливал пол из ведра. Мастериха, высоко подтыкав подолы, растирала грязь с водой вехтем. Сивого цвета густые волосы выпирали из плата, потом рассыпались по жирным плечам. Ей было жарко в красной рубахе с поясом по широким бедрам…

– Ах, грех какой! – Она отстегнула пояс, раскрыла ворот.

– Плещи, девка красная, шевелись! Бел, пригож и никуды не гож! – Она прижала Сеньку широким задом к дверям повалуши… – Ну же!

У Сеньки горели щеки, в голове трезвонило, и был он как пьяный. «Что она со мной?.. Тут, вот бес!» – Он не посмел или не хотел ее оттолкнуть…

– Ну, ну, грех не твой, моя душа и голова моя в ответе…

– Ой, как студно!

За дверями истошным голосом кричал мастер:

– Микитишна! Хозяйка моя, подавай сюда новца-юнца на бой и учебу!

Мастериха быстро повязала по рубахе пояс, поправила на голове плат, подобрав волосы и открыв дверь, из щели сказала:

– Тебе, козел, кой раз сказывать надо? По дому он мне опрично всех помогает. – Приперла дверь, мокрая и потная, кинулась на Сеньку: – Ой, ладной, сугревной мой…

Сеньке было стыдно, скучно и нехорошо, а она лезла целоваться. За дверью мастер топал ногами, кричал:

– От жен-бо царства распадошеся! Муж, кой дает жене своей повольку, сам повинен в погублении души ее, и огню геенны адовой предан будет за окаянство! Фу, упарился! Стадо мое, воспой хваление розге, Богу молитву и теки в домы своя.

Мастериха, задними дверями отправляя Сеньку домой, шепнула:

– Имячко твое?

– Сенька!

– Помни, ладной, с сегодня я твоя заступа. Матке не скажи чего…

– Студно мне… не скажу.

Пошла Сенькиной учебе девятая неделя, но мастериха его мало от себя отпускала, оттого он редко брался за букварь.

– К козлу моему поспеешь, – говорила она и находила Сеньке работу.

Сама же стала одеваться нарядно. Тать, чтоб Сенька не голодал, указал снести мастеру харчей. Мастериха еду сготовляла будто завсегда к празднику. Сеньку сажала за стол раньше мужа. Хмельной мастер, пересыпая насмешки руганью, поговаривал:

– Микитишна! Учинилось с тобой лихо, не выросло бы от лиха брюхо… хо, хо!

– А ты, козел, пей, ешь да молчи! Никто те указал вдовцу худому на младой жениться, век чужой гробовой доской покрыть…

– А и сука ты! Сготовляешь пряжено ество да маслено – ну, а как же, от сих мест мне, старому, хмельного не испить? Изопью! Но ужо постерегу я вас, лиходельники, да плеткой того, другого – раз, а кому и два.

Мастер пить стал больше, Сенька осмелел и едва замечал мастера, что он учитель и хозяин. За пять недель Сенька в рост пошел, усы стали пробиваться.

Пора была недосужая, Секлетее Петровне стало времени мало – с раннего утра уходила в церковь, а там на торг – послушать, что народ говорит, и не дале как вчера провожала по Ярославской дороге протопопа Казанского собора Аввакума. Сенька по разговору знал, что был тот поп, который со стрельцами дрался. Еще мать Сенькина сказывала, как видела – у Николы Гостунского по Никонову слову ободрали митрополита, митру с него сорвали да в чернецкое платье одели и следом за Аввакумом тоже в колодках на телеге направили по той же дороге. Сегодня вечером пришли тать с Петрухой не одни, а привели с собой хромого монаха, того, коего звали Анкудимом. За ужином разговоры вели против прежнего – о царе, Никоне да боярах. Петруха брат сказал татю особо:

– Отец! Скоро ли, нет, того не ведаю, нарядят меня встрету патриарху[23], едет из греков…

– С востока, чул и я, хозяева хорошие… за милостыней, спаси, сохрани, – будто у нас своих нищих мало…

– Не скоро, Петра, то дело, ведомо мне, он еще в Валахии[24], да наша ростепель пойдет, борзо не поскачешь… гати дорожные размоет, где не хошь… удержишься…

Монах сидел рядом с Сенькой, погладил его по спине, в лицо заглянул, попивая из ковша пиво, ухмыльнулся:

– Судьба, должно, младый, идти тебе со мной к Иверской… Здесь, зрю, азам не научат.

– Пошто так, отец? – спросила монаха мать.

– А уж так, жено… по монашескому обету таково мне сказывать и ведать не гоже… а только как числился я в купцах, то оное познал на подручных моих… Бывало, очи от них отвел, а они к лиходельницам-бабам шасть!

Сенька видел, как мать поглядела на него долгим взором и губами пожевала, – утерла глаза, сказала монаху:

– В Иверской монастырь неладно, отец, он никонианской, кабы иной, где по старым книгам поют обедню… и учат тоже…

– Богородице дево! Да по дороге отрочь-обитель… мимо пойдем к Нову-городу!

– Вот и остойся ты, отец, Бога деля в отрочь-обители, не порти парнишку никонианством! Грех моей душе… грех…

– Уведу, хозяюшка хлебосольная.

Тать засмеялся:

– Аль то будет чернец, а не стрелец? Хоша парень осьмнадцати годов не изошел, да в книгах приказной избы записан со всеми нами, семейно, – хватится об ем голова – худо на вороту!

Мать заступилась:

– Сам ведаешь, Лазарь Палыч, рано ему в стрельцы, поспеет намотаться.

– Рано, конешно… шесть на десять, а поручимся с Петрой, мушкет дадут, вишь, в рост малого потянуло…

– Истинно рано, жено, младому во стрельцах быть… два года, а в теи года в монастыре легонько постигнет грамоту. Здесь же он ее постигает не верхом, вишь низом.

Сеньке хотелось уйти из дому от молитвы маткиной, от грамоты и мастерихи, которая его совсем охапила, как мужа. Тать, тот думал свое и говорил упрямо:

– Эх, отец Анкудим! Как зазнался Никон, давно ли в Новгороде молебны пел, нынче же родовитых бояр в приказе стоя держит, сести не указует им.

– Не пойму я патриарха! Нас, монасей, от бояр и боярских детей не боронит, а над боярами властвует… Тут не дально время был я в старцах в Щапове селе досмотреть патриарши борти, пчелы и мед… Там меня гонял пьяной сын боярской, чуть саблей не посек, больную ногу мне извредил, а Никону патриарху я челобитье подал – меня же и обвинили: «Сам-де с озорником бражничал!»

– Сломают ужо Никону рога бояре – вот мое слово.

– Сломают, Лазарь Палыч! В памятях того не держу, чтоб боярин кому обиду спущал…

Скоро все разошлись спать. Отец с Петрухой вверх, монах уклался внизу. Сенька тоже хотел идти в повалушу. Мать заставила с ней молиться дольше, чем всегда, а потом со свечой в руке подступила к Сеньке:

– Сдень рубаху!

Сенька покорно содрал с плеч рубаху.

– Скидай портки!

– Студно мне, мамо!

– Чай я тебе мать – не чужая, скидай.

Сенька неохотно обнажил себя. Мать оглядела его и плюнула, крестясь:

– Оболокись! Сказывай, блудом грешишь? С мастерихой?

– Мне студно, да она виснет…

– То и есть! Поди спать в подклет, буде на перине, поспи на голом полу.

– Там крысы, мамо, боюсь!

– Женок бесстыжих не боишься, твари, гнуса спужался, – подь!

Сенька покорился, пошел спать в подклет. Туда ставили кринки с молоком да на стене вешали всякую рухлядь.

Мать старательно заперла дверь подклета за Сенькой, положила в крюки три железных поперечных замета и замком замкнула.

Сенька боялся крыс, ему казалось, что сонному они объедят нос и уши. Он решил не спать, сел на холодный пол, прислонясь лопатками спины к стене. Спать ему давно хотелось, брала дремота. В дреме он помышлял о своем бумажнике[25] и подушке. Крысы, как стихло все, завозились близко. Сенька вскочил, крысы исчезли. Когда вскочил Сенька, то уткнулся в дверь, он плечом налег на нее, дверь крякнула.

– Ага! – Он навалился грудью.

Она еще как будто подалась, и снаружи ее задребезжали заметы. Тогда Сенька ударил по двери обоими не по годам тяжелыми кулаками, а дверь трещала, звенела, но не пускала его. Крысы смело шныряли у Сеньки под ногами. Он в ужасе присел и фыркнул:

– Ффы-шт, беси!

Крысы отбежали, но возились в дальнем углу.

– Да, черт же ты, матка!

Сенька ударил еще раз по двери кулаками, послушал – никто не шел выпустить его. Тогда он изо всей силы навалился на дверь и слышал: затрещали дубовые стойки, еще налег покрепче – ага! – стало заметно, что крючья и пробои подались из гнезд, образовалась щель, но рука не пролезала, тогда он снова навалился на дверь до боли в грудях и просунул руку наружу.

– Ага!

Нащупал замок, железо не гнулось, он понатужился, сломал у замка дужку – замок выдернул, бросил, а погодя немного, ощупав, отодвинул заметы, иные снял с крючьев и, распахнув дверь, вышел.

– Черт! Спать охота… – И тут же недалеко от подклета кинулся на сенник, положенный для казачихи-девки[26] на двух кованых сундуках, заснул, но рано утром слышал шаги и голос матери Секлетеи Петровны:

– Да, Лазарь! Испортит вконец лиходельница-мастериха парня!

Тать, видимо, торопился в караул:

– Эх, ты, Петровна! Мала охота спущать парня в монастырь… Не в попы идти, станет стрельцом, азам обыкнет…

– А нет уж, Лазарь Палыч! Бабник стал, того дозналась, а там и бражник будет, то близко стоит.

– Поздаю я с твоей говорей… пождала бы моей неделанной недели[27], тогда я отвез бы их, хоть за монастырь Троице-Сергия… не близок путь пеше идти… Ну, коли стоишь на своем, то гостю Анкудиму накажи определить куда ладнее и доле осьмнадцати лет чтоб не держали парня… Подумаем, что будет…

– То и будет, Лазарь! Услать парня надо – беда на вороту. Заперли в подклет, а он, глянь-ко, двери выломал.

– Будет сила в малом! В меня уродился. – Тать ушел.

Матка без докуки за то, что ушел из подклета, разбудила Сеньку.

– Здынься, сынок! Умойся, помолись.

Сенька послушался, он уж давно не спал. Когда, умытый, вышел, монах у стола допивал остатки пива в жбане. Видно, матка до его прихода говорила с монахом.

– Так ты его, отец, не покинь, доведешь – перво грамоте чтоб обучили, а иное делал бы, что на потребу обители.

– Перво дело – обучим… это уж, спаси, спасе, завсегда так.

– По старинным обителям, отче, много поди праведников обитает?

– Есть и такие, мати, не столь праведные, но бессребреники и постники великие есть!

Сенька спросил:

– А ты, старче, скажи – монахи бражники в монастырях есть?

– Сам узришь, спаси, сохрани, будешь в обители – узришь. Тебе сие пошто?

– Да вишь – на Варварском крестце, когда я к мастеру ходил учебы для, сидели монахи и завсе хмельные… иные дрались тамо.

– Да замолчи ты! – вскинулась мать. – Вот мне, за грехи, видно, уродилось детище.

– Зело пытливой ум! – сказал монах, мокрая его борода зашевелилась, и, растопыривая грязные персты, он продолжал: – Жено богобойная! Изрек младый истину… Сам великий государь писал к строителям и игумнам, а паче митрополитам, «что многие монахи, сидя на крестцах улиц, побираютца, меняют с себя чернецкое рухло на озям мужичий, едят скоромное, не разбирая дён, и по кабакам бражничают». Человек, жено, зело грешен, и ризы монашеские не укрывают греха, а споспешествуют ему… Един Бог без греха… един, и силы бесплотные…

– Ну вот, отец Анкудим! Я малому в путь собрала суму, в суме той портки, рубаха и убрусец лик опрати… веду его чисто, и чистым он придет к обители. Да тебе вот рупь серебряной – Иисусу на свечку и иным угодникам о здравии нашем. Теперь же благослови, отче!

Монах покрестил матку двуперстно. Она Сеньку поцеловала и тоже покрестила, после креста сунула Сеньке за пазуху кису малую с деньгами. Когда уходили, мать с крыльца кричала Анкудиму:

– Будешь на Москве, отец, не ходи на подворье, там построй идет, гости к нам и о малом моем весть дай-й!

– Чую, жено! Да мы еще не борзо оставим град сей… – проворчал монах.

Вместо Дмитровской дороги монах пошел на Серпуховскую, а там на Коломенскую, потом стали они колесить без дорог, спали на постоялых да кое-где. Сеньке надоело, он спросил Анкудима:

– Старче, чего ты ищешь?

– Отрок! Ищу я спасения в забвении, не все, вишь, кабаки монашескому чину приличествуют.

– Так вот те кабак!

– Непристойный он, то царев кабак!

– Зри дале – може, вон тот?

– Не наш… Были, вишь, в одном месте да перешли… а по тем путям наши кабаки, должно, дошли, и вывели кабацкие головы[28], вот эво, то будто и наш! – Анкудим повернул круто с дороги к старинному дому, вросшему в землю. – Этот, спаси, спасе, кажется, с приметой… – разговаривая, подошел к дому, постучал в ставень закрытого окна, воззвал громко: «Сыне божий, помилуй нас!»

– Идут – наш, не идут – не наш!

Сенька слышал далекие шаги, потом заскрипел замок в калитке ворот, над которыми ютилась облезлая, черная, с пестрым ликом икона.

– Аминь! Шествуй, отче, да пошто не один?

– Отрок сей – мой спутник к обители.

Они вошли во двор, потом спустились в подвал по гнилой лестнице.

– Эки хоромы древни, спаси тя, выбрал, Миколай! В прежнем месте было краше, – ворчал монах, волоча хромую ногу. – В кои веки на козле палач пересек кнутом жилу, маюсь… да еще неладной боярской сын погонял, извредил ступь, ты не спешно иди, мне тут незнакомо…

– Ништо, под ногой плотно! Из старого места целовальники выжили – бежал… да и то, в древних тепла боле, а свет тому пошто, хто зрит свет истинный?

– Праведник ты, спаси, спасе…

Узким, вонючим от ближней ямы захода[29] коридором с тусклым светом фонаря прошли в сени, из сеней, нагибаясь в осевшей двери, в избу с лавками и русской курной печью. В обширной избе с высоким, черным от курной печи потолком для хозяев прируб, там они вино курили, а под полом в ямах хоронили брагу и мед – мед держали на случай, если объявится такой питух, кто водки или браги пить не станет, тогда, как на кружечном дворе, отколупывали кусок меду, клали в ендову и разводили водкой. При огне сальных огарков, еще плошки глиняной с жиром, дававшей вонючий свет, за длинным столом Сенька увидел троих питухов да двух женок. Одна – молодая, похожая на мастериху, румяная, другая – с желтым лицом и ртом поджатым, в морщинах.

Анкудим сел на скамью к питухам.

– Благословенна трапеза сия – мир вам!

– Кто ты, не зрю, да будь гостем! – прохрипел один питух, силясь, руками упершись в стол, поднять согнутые плечи и голову.

– Вкушаем – то мирны бываем! – сказал другой, плешатый, питух.

Третий, сутуловатый, широкоплечий, похожий ростом и туловом на него, Сеньку, молчал, только тряхнул темно-русыми кудрями. Анкудим как уселся, так и сказал хозяину громко:

– А ну, спаси, спасе, лейте нам в чары хмельного! Да чуй, хозяин хлебосольный, лей мед в одну чару, а водку в другу – мой отрок не вкушает горького…

– Подсластим, обыкнет! – мрачным голосом изрекла худая женка.

Молодая встала со скамьи, шатко подошла к Сеньке. Он, ошеломленный непривычным видом притона, стоял и не садился. Кабацкая женка накинула ему на шею руку, пахнущую чесноком и водкой, вползла на скамью рядом с монахом, хотела Сеньку посадить силой, но он мотнул головой, и вся скамья с питухами зашаталась.

– Тпрр-у! Экой конь… садись, молодший… базенькой.

Сенька, подвинув ее, сел рядом с Анкудимом. Молодая женка хмельным голосом затянула:

  • Подарю тебе сережки зеньчужные
  • Да иные, золотые с перекрутинкою.

Другая мрачным голосом подхватила:

  • Дашка с парнем соглашалась,
  • Ночевать в гостях осталась!

Сенька все еще не оправился, притихнув, слушал песню. Молодая задорнее прежнего выпевала:

  • Ей немного тут спалоси,
  • Много виделоси!..

Опять с хриплым горловым присвистом пристала пожилая:

  • Милый с горенки во горенку похаживает,
  • Парень к Дашиной кроватке приворачивает…

Молодая, обхватив талию Сеньки, стараясь покрыть говор кругом, выкрикивала:

  • Шелковое одеялышко в ногах стоптал.
  • Рубашонку мелкотравчату в клубок скатал…

– Эй, женки! Паси, сохрани – не надо похабного.

– А ты, чернечек, чуй дальше!

  • Тонка жердочка гнетца, не ломитца,
  • Со милым дружком живетца, не стошнится!

Дальше Сенька не слушал, подали на стол разведенный водкой мед. Из кувшина Анкудим налил две оловянные чашки.

– А ну, младый! Паси Богородице, хотел я горького, дали сладкого, приникни – горького в миру тьмы тем…

Сенька отодвинул свою чашку, его дома берегли от пьянства:

– Не обык!

Плешатый питух через стол крикнул:

– Ой старячище-каличище! Младый стал молодшим, аль не зришь? Перво дай ему, чтоб большим быть, испить табаку! – Обратясь к питуху с темными кудрями, прибавил осклабясь: – Эй, Тимошка, царев сын![30] Дай им рог.

Молчаливый питух сдвинул брови, ответил тихо:

– Чую и ведаю, плешатый бес, тебе раньше меня висеть на дыбе. «Слова государева» не долго ждать…

– Умолкаю – дай им рог!

Рог с табаком Тимошка разжег трутом, дал Анкудиму. Сенька видал, как тайно от матки Петруха с татем пили табак[31], ему давно хотелось того же.

– Може, спаси, сохрани, такое занятно? Я так не бажу оного и меду изопью… Кису, кою мать сунула тебе в дорогу, дай мне – за твой постой с хозяевами сочтемся, отдача – в монастыре, не сгинет за Анкудимом.

Сенька отдал монаху кису с деньгами, рог с табаком взял, сунул в рот. Рог бычий – на верхнем конце его дымилась трубка, в середине рога, когда Сенька тянул дым в себя, хлюпала вода. Он потянул раз и два… подождал и еще потянул столько же, закашлялся и сплюнул густую слюну:

– Горько!

– Паси, спасе! Да испей меду.

Сенька выпил чашку меду и снова, уже охотнее, начал тянуть табак. Анкудим налил ему еще меду.

– Житие наше слаще андельского, да, вишь, краток век человечий…

После тошнотворно горького табаку Сенька без просьбы охотно выпил свою чашку меду, а когда Анкудим наполнил чашку, он и третью выпил. После выпитого меду стрелецкий сын почувствовал в груди что-то большое, смелое и драчливое. Ему хотелось, чтоб женки играли песни, тогда и он пристанет, а если помешают им играть, так Сенька похватает из-за стола питухов и будет их бить головами в стену. Чтоб ему не сделать чего худого, Сенька съежился, подтянул под скамью ноги и крепко зажал рог с табаком в широкой ладони.

– Питух не мне – Анкудиму дал рог, пущай-ко отымет!

Но кудрявый питух не подходил к Сеньке и рог обратно не просил. Пьяная женка, рядом сидя, не унималась, тянула к себе и что-то не то наговаривала, не то напевала.

– Чего она виснет? А ну! – Сенька встал.

Когда разогнул ноги, всунутые под скамью, то монах и женка свалились со скамьи, а кудреватый питух пересел на лавку. Он сказал, Сенька слышал:

– И молод, да ядрен!

Стрелецкий сын пошел в избу. На широких лавках лежали грязные бумажники, Сенька подошел, лег на лавку, уронив длинную руку с лавки на пол, не желая, разбил рог, черепки его тут же кинул, а липкое с ладони растер на груди.

– Эх, табак уж не можно пить?! – Он это громко сказал и плюнул.

Женки, обе пьяно ворочаясь над ним, тянули на пол. На полу к ночи раскладывали в ряд несколько бумажников. Как от мух, Сенька отмахнулся от женок.

– Ой, мерин!

Молодая уговаривала его:

– Базенький! Для леготы ляжь, ляжь для леготы… скатишься с лавки…

Он перелег. Холодный бумажник на полу жег его, и чувствовал Сенька, как рядом подвалилась молодая женка, обняла, руки ее стали по нем шарить.

– Бес! Задушу – уйди!

Голос у него был не свой, женка отодвинулась. Сенька думал одно и то же: «Анкудим – сатана! Замест монастыря эво куда утянул! Маткин рупь на свечи – пропил, кису из пазухи взял, деньги тож… куда дел?» Сеньку не зашибло беспамятством, ему показалось только, что он слышит каждое слово и каждый шорох. Теперь Сенька прислушивался, зажмуря глаза, о чем говорят. Анкудим спорил с питухами:

– Патриарх Никон все чести для своей деет, паси, спасе, а ежели кой монастырь возлюбит, то и украшает… нече лихо сказать…

– Чужим красит…

– Спуста молвишь – чужим… Все, что на Руси, – свое, не чужое, спаси, сохрани…

– Да ты, чул я, чернец из Иверского?

– Иверского Богородицкого Святозерского монастыря… чо те?

– Мне зор застишь – хвалишь?

– Правду реку – спаси, спасе…

– Откеле Никон икону ту Иверскую уволок – с Афона горы?[32]

– А и добро, что перевез! Списали икону, перевезли к нам… изукрасили лалами…

– А еще… пошто мощи митрополита Филиппа[33] потревожил? Уволок из Зосимовой обители.

– Не место ему в Соловках… Святитель был он бояр Колычевых, на родину в Москву перевезли.

– Ладны вы, старцы Иверского! Многие вотчины загребли под себя – мужик от вас волком воет…

– Спаси, спасе, мужик везде воет, та и есте доля мужицкая… Мы зато всякого пригреваем не пытаючи… грамотеев ежели, так выше всего превозносим…

«Ишь, сатана, бес», – подумал Сенька. Питух не унимался.

– Чул, чул – разбойников укрываете!

– Спаси, сохрани – разбойник человеком был в миру, а нынче, я чай, на соляных варницах робит в Русе.

Сенька услыхал голос питуха Тимошки, кой дал ему рог с табаком:

– Впрям, чернец, у вас всем дают жилье?

– Дают и не пытают, хто таков, ежели работной, а пуще коли грамотной… Воевода не вяжется к нам… у нас свои суды-порядки, стрельцы свои и дети боярские тож.

– А патриарх бывает почасту?..

– Как же, как же, книги в монастыре печатают – назрит сам.

– Так, а ежели меня бы с собой взяли? Я грамотной…

– Нет, уж ты иди один… ждать долго, спаси, сохрани, мы еще тут побродим…

– Та-ак…

– А вот как, спаси, плоть немощна, подтекает… надо убрести в заход – э-э-к, огруз!

Сенька слышал, как спороватый питух остановил Анкудима.

– Ты изъясни, чернец, пошто Никон назрит свое – чужое зорит?

– Про што пытаешь?

– Я о святынях!

Анкудим, было поднявшийся, снова сел.

– Не нам сие уразуметь, спаси, сохрани… Да зорит ли? Поелику украшает.

Сенька, мотнувшись, встал, пошел в сени, нашарил дверь в коридор, ощупывая ногами землю, прошел к яме захода. Когда миновала надобность, уходя, сломал перед ямой жерди.

– Забредет, сатана… маткин рупь будет помнить!

Монах шел по сеням навстрет, обняв, узнал Сеньку, погладил его и свернул от слабого света фонаря во тьму к яме. Сенька вернулся. Лег, хотел слушать, а стал дремать. Сквозь дрему слышал, как в прирубе всполошились хозяева, кто-то пришел за ними, они, хлопая дверьми, ушли, потом оба вернулись. Хозяйка охала, хозяин матюгался. В избе притащенное ими воняло и булькало… Сеньке хотелось поглядеть, но глаза смыкались… Он слышал еще голос женки:

– Ой, хозяин! Кто это у ямы жерди изломил? Чуть не утоп чернец Анкудим…

– Должно, погнили жердины, надо чаще менять.

После этого слышанного Сенька заснул каменным сном, ночью с груди он отталкивал тяжелое, и губы жгло, как огнем. Снилась ему мастериха. Проснулся – в избе темно, лишь одно выдвижное оконце светит – отодвинули ставень. В избу дуло утренним. Из избы уходили питейные вони. Близко где-то московским звоном звонили к ранней, да у дороги на Дмитров за окнами он слышал голоса нищих: «Ради Господа и великого государя милостыньку, кре-е-щеные!» Светало больше. Питухов, кроме Анкудима и женок, в избе не было. Молодая женка сидела на лавке у его изголовья, балуя ногами, закидывала ногу за ногу – глядела на него. Сенька отвернулся. Старая ела у стола и не успела дожевать, как в избу заскочил солдат[34] в сермяжной епанче, без запояски. Молча кинулся на старую женку, сволок ее за волосья, опрокинув скамью, распластал на полу и начал бабу пинать, она взвыла, будто волчица, заляскала зубами.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Илья Кусакин, известный бизнес-тренер с огромным опытом построения отделов продаж, предлагает уникал...
Island. See peaaegu inimt?hi saar kaugel keset Atlandi ookeani on ilmselt Euroopa k?ige eksootilisem...
Перед вами новая книга одного из самых влиятельных духовных учителей нашего времени – знаменитой Бар...
M?lest?bu uz gr?mat?m Emija Hamiltone izjutusi, kop? sevi atceras. Kad vi?as rok?s non?k kaste ar se...
Одна история, написанная тремя разными героями. Один из них забыл, как это — быть счастливым, второй...
В этой книге читателю предлагается несколько не совсем обычных историй, действительно имевших место ...