Проблема демократии в американской политической мысли ХХ века Баталов Эдуард

Дьюи немало сделал для формирования теоретических основ так называемой делибартивной демократии (подробный разговор о ней пойдет в третьей главе) – демократии прямого совещательного общения, в ходе которого рядовые граждане решают свои дела. «Дьюи подчеркивал, – пишет философ Джеймс Кэмпбелл, – что процесс жизни в демократическом обществе требует от нас признания, что политическая жизнь – это “в высшей степени совместное предприятие, которое покоится на убеждении, на способности убеждать и быть убежденным разумными доводами…”. Как считает Дьюи, “сердцевина и последняя гарантия демократии заключается в неформальных собраниях соседей на углу улицы, обсуждающих со всех сторон последние неофициальные новости, в собраниях друзей в гостиной в доме или в квартире, свободно и откровенно разговаривающих друг с другом”. Подобные совместные взаимодействия имеют целью нечто большее, чем приятное совместное времяпрепровождение: их цель – помочь продвижению сообщества»[173].

Дьюи по праву считается одним из провозвестников «нового либерализма» («социального либерализма»), предполагающего вмешательство государства (разумеется, ограниченное) в социальные и экономические процессы, или, иными словами, социально-экономическое регулирование. Однако вторжение государства в дотоле заповедную для него сферу требует – в качестве своеобразного противовеса, а можно сказать и сдержки – «вторжения» общества (гражданского общества) в государственные дела, или, правильнее сказать, установление контроля за регулирующей деятельностью государства со стороны общественности. (Этот контроль должен, по мысли Дьюи, осуществляться с помощью таких институтов, как политические партии, ассоциации граждан и т. п.).

В 30-х годах Дьюи публикует ряд работ («Либерализм и социальное действие», «Либералы высказываются за либерализм» и другие[174]), в которых обосновывает необходимость отказа от свойственной классическому либерализму политики противопоставления индивида и государства, государства и общества и высказывается в поддержку нового, социально ориентированного либерализма и социально ориентированного государства. Человек не может чувствовать себя свободным, то есть обладающим равновеликими по сравнению с другими индивидами возможностями, если он не чувствует себя социально защищенным. Взять на себя заботу о его защите в изменившихся условиях может и должно государство – в частности, путем рыночного регулирования и разумного перераспределения части социальных и экономических функций в пользу общества. Дьюи высказывается в поддержку «Нового курса» Рузвельта, в котором видит не наступление на свободу (в чем тогда многие упрекали американского президента), а адекватный новой социально-политической обстановке способ ее защиты.

Дьюи (отвергавший естественно-правовую теорию) не раз подчеркивал, что демократические институты рождаются не из демократической идеи, не из абстрактного права или какой-то изначально существующей демократической программы – иначе говоря, они не являются результатом игры нашего ума, плодом нашей фантазии. Демократия – продукт развития общества, результат его приспособления к изменяющимся условиям среды. «Политическая демократия возникла в виде некоего совокупного результата огромного множества ответных приспособлений к бесчисленным ситуациям, ни одна из которых не была похожа на другую – и, тем не менее, все они привели к единому результату. Кроме того, подобное демократическое слияние не являлось результатом действия чисто политических сил или организаций. В еще меньшей степени можно считать демократию продуктом самой демократии как некоего прирожденного стремления, некой имманентной идеи»[175].

Тем самым Дьюи подчеркивает естественность демократии, а значит, и ее глубокую укорененность в современном ему обществе. Видимо, он полагал, что это сильный аргумент в ее защиту. Американский философ как бы говорил ее противникам: вы хотите объявить войну демократии – тогда вам придется объявить войну истории, войну естественно-историческому процессу, а, возможно, и божественному промыслу: ведь демократия, повторим, – дело богоугодное. Впрочем, речь не только об истории. Дьюи убежден, что демократическое движение еще не вступило в свою завершающую стадию: «демократическое общество во многом еще находится в зачаточном, неорганизованном состоянии»[176].

И тут самое время сказать, что у выдвинутого Дьюи тезиса есть вторая половина: будучи порождена демократическим движением, демократическая идея, демократическая теория сами становятся практической силой. «[Демократические] теории явились отображением этого [демократического] движения в мышлении; появившись же на свет, они также вступили в игру и дали практический результат»[177]. Ныне (речь о 20-х годах) демократия переживает кризисную пору. «Те же самые силы, что произвели на свет демократические формы правления, всеобщее избирательное право, практику выбора большинством голосов как исполнительных, так и законодательных органов, породили и условия, мешающие осуществлению общественно-гуманитарных идеалов, нуждающемуся в превращении правления в истинный инструмент дружески организованного общества в целом. “Новому веку человеческих отношений” недостает соответствующего институционального обеспечения»[178]. Вот тут и должна сказать свое веское слово демократическая идея, а вернее – ее носители, ее сторонники: они обязаны помочь преодолеть кризис демократии и придать новый импульс ее развитию. Теория должна воплотиться в новую, современную практику.

Рассматривая уважение права другого на социальный эксперимент как одно из неотъемлемых условий демократии, Дьюи говорил (в 20-х годах) о необходимости терпимого отношения к тому, что происходило в советской России. «Поскольку мы верим в демократию, мы должны уважать право русского народа на проведение собственных экспериментов и извлечение из них уроков»[179]. Больше того, в течение ряда лет он считал этот «эксперимент» самым интересным в мире. Однако в 30-х годах его позитивное отношение к Советскому Союзу сменилось на откровенно критическое. В теоретическом плане это нашло отражение в тезисе, который он высказывал и ранее, но который в контексте событий, происходивших в Европе в 30-х годах, приобрел новое звучание: подлинно демократические цели могут быть достигнуты только демократическими методами.

На фоне нового поколения американских демократологов, и прежде всего, молодых, энергичных «чикагцев», быстро набиравших силу и подготавливавших бихевиоралистскую революцию в политической науке на основе использования новых методов исследования, семидесятилетний Дьюи, для которого демократический идеал, выдержанный в гуманистическом духе, выходил далеко за пределы совокупности политических процедур, обеспечивающих приемлемое функционирование существующих механизмов власти, выглядел старомодным идеалистом, утратившим чувство реальности и цеплявшимся за отжившие стереотипы. И дальнейший ход событий, казалось бы, полностью подтвердил правильность подобного впечатления. О Дьюи – политическом мыслителе забыли (историки политической мысли не в счет) на десятилетия. Но, как мы увидим далее, не навсегда.

Пионеры из Чикагской школы

Новые тенденции в развитии американской политической науки в целом и в исследовании демократии в частности были связаны с так называемой Чикагской научной школой – содружеством исследователей, сложившимся в начале 20-х годов при Чикагском университете. Основателем и душой школы был Чарлз Мерриам, собравший вокруг себя талантливых молодых исследователей, среди которых выделялись Г. Госнелл, К. Райт, Л. Уайт и, конечно, Г. Лассуэлл. Как писал много лет спустя выдающийся американский обществовед Гэбриел Алмонд (в молодости он сам был связан с этим сообществом), «значение чикагской школы политической науки (20–40-е годы) состоит в том, что своими конкретными эмпирическими исследованиями она показала, что подлинное развитие политического знания возможно при организованной поддержке стратегии междисциплинарных исследований с применением количественных методологий»[180].

Как уже говорилось, организатором и интеллектуальным лидером Чикагской школы был Чарлз Мерриам (1874–1953) – человек, сочетавший в себе черты академического исследователя и активного общественного деятеля, пытавшегося воплотить в жизнь и защитить на практике идеи, приверженцем которых он был. В 1941 году Мерриам скажет о себе, что он «демократ, патриот и человек, проявляющий интерес к планированию»[181].

Но Мерриам был не просто убежденным демократом – он был одним из крупных американских обществоведов, которые разрабатывали теорию демократии и закладывали теоретико-методологическую базу американской демократологии послевоенных лет. Именно работы Мерриама (в частности, исследования, посвященные процессу формирования гражданина демократического общества) проложили путь к исследованию феномена, который его ученик Алмонд назвал позднее «политической культурой». «Предлагаемое исследование, – писали Г. Алмонд и С.Верба в предисловии к книге “Гражданская культура. Политические установки и демократия в пяти странах”, – было вдохновлено, в частности, трудами Чарлза Е. Мерриама. В серии его работ “Гражданское воспитание” сформулированы многие из проблем, которые рассматриваются в настоящем исследовании, а в его “Новых аспектах политики” предложены методы, использованные при осуществлении последнего»[182].

Проблему демократии Мерриам затрагивал во многих своих публикациях[183]. Но несколько работ американского исследователя непосредственно посвящены этой проблеме. К ним относятся «Новая демократия и новый деспотизм»[184], «На повестке дня демократии»[185], «Что такое демократия?»[186]. Примечательно, что все они написаны между 1939 и 1941 годами, когда, по словам одного из американских историков, «над Европой нависла мрачная тень тирании и деспотизма» и будущее демократии выглядело туманным. Так что и эти работы Мерриама были порождены живым практическим интересом и представляли собой попытку ответить на два животрепещущих вопроса: выживет ли демократия и что необходимо сделать, чтобы это произошло?

О конкретных шагах по спасению демократии в национальном и мировом масштабах, намеченных Мерриамом, мы поговорим в последнем параграфе этой главы, где пойдет речь об аналогичных планах других американских авторов, а пока посмотрим, как он трактует сам феномен демократии, в чем видит его сущность, функции и другие характерные черты.

И начать следует, наверное, с общего взгляда Мерриама на это явление. Пожалуй, никто из представителей американской политической науки, как бы ни определяли они демократию, не давал ей столь высоких, чтобы не сказать восторженных оценок. Оценок, чем-то напоминающих оценки коммунизма, которые давались в свое время в Советском Союзе. «Демократия – это наилучшая форма правления, когда-либо придуманная человеком…»[187]. «Демократия может заставить зацвести пустыню…»[188]. Демократия – это «знак и символ хорошей жизни»3. «В общем, демократия – это идеальная форма политической ассоциации. Она обеспечивает признание человеческого достоинства, развитие человеческой личности, культивирование благороднейших сторон человеческой природы – и все это в рамках всеобщего благосостояния (general welfare) и общего блага (common good). Она обеспечивает [торжество] принципа товарищества и братства, принципа согласия управляемых, служит критерием разумности и справедливости. Другие формы правления хороши настолько, насколько они приближаются к идеалам демократического общества»[189]. Подобных высказываний – десятки.

Слово «ассоциация» брошено тут не случайно, ибо, по Мерриаму, «демократия – это форма политической ассоциации», которой приходится решать те же задачи, что и другим ассоциациям. Перечень этих задач велик, но мы не будем пересказывать его в сжатом виде, а дадим читателю возможность ознакомиться с ним напрямую.

«У политических ассоциаций, обычно именуемых государствами (states), сообществами (commonwealth) или нациями (nations), – пишет Мерриам, – в наши дни имеется множество общих постоянных задач. Они должны обеспечить систему сцепления, которая будет удерживать вместе личности и группы в своих сегментах человеческого населения (human population); они должны обеспечить организацию силы, организацию согласия или морального состояния (morale), организацию разведывательной деятельности при выполнении специальных политических задач и управления; они должны обеспечить баланс между порядком и справедливостью; они должны обеспечить баланс между стабильностью и изменениями; они должны обеспечить баланс между равенством и неравенством; они должны вооружить методом зонирования силы (zoning of power) и централизации власти; они должны обеспечить баланс между свободой (liberty) и властью; они должны обеспечить [выполнение] совещательных (conferential) и консультативных функций, судебных функций, административных функций и их рабочую взаимосвязь; они должны создать систему общей обороны и взаимосвязей с другими членами семьи наций; они должны минимизировать несоответствие (maladjustment) между политическими ценностями и потребностями людей и другими ценностями и потребностями человечества в конкретные времена. Короче говоря, они должны способствовать всеобщему благосостоянию (general welfare) – общему благу (common weal) с помощью позитивных или негативных мер, которые могут представляться подходящими в то или иное время. Поддержание того, что я назвал “подвижным равновесием” (”moving equilibrium”) комплекса социальных сил во все времена бросает вызов способности государств к приспособлению (adjustment), равно как и к статике и динамике»[190].

В одних случаях эти сложные проблемы приспособления решались на основе «безответственного определения политики содружества немногими или одним [человеком]», и это была деспотия; в других случаях – на основе «ответственного определения политики содружества большинством членов общества», и это была демократия.

Конечно, тезис о том, что ассоциациям, действующим в условиях деспотии и демократии, приходится решать одни и те же задачи, выглядит весьма спорным: при деспотии, как правило, не думают ни об общем благе, ни о поддержании баланса между свободой и властью, ни о решении ряда других задач, которые приходится решать демократиям. Но мотивы, которыми руководствовался Мерриам, выдвигая этот тезис, понятны. Американский исследователь ставит вопрос скорее в нормативном, императивном (must), нежели в дескриптивном плане и хочет, по-видимому, сказать, что в каком бы обществе люди ни жили, реальное обеспечение их блага требует решения одних и тех же задач. Однако разные режимы приводят к тому, что в одних случаях перечисленные выше конкретные задачи решаются, а в других – нет, а те, которые решаются и там и там, решаются по-разному и с разным результатом. Вот эти различия, а значит, и различия в методах приспособления, сказывающиеся, в конечном счете, на положении личности в обществе, и определяют качественное различие между демократией и деспотией.

Демократия, по Мерриаму, – это, как уже говорилось, разновидность ассоциации. Но это особый род ассоциации, «в которой общий контроль над политическим курсом (political policy) сообщества (commonwealth) и его направление определяются, как правило, большинством членов общины (by the bulk of the community) на основе соответствующих представлений и процедур, обеспечивающих участие и согласие народа (popular participation and concent)»[191].

Мерриам противопоставляет демократию другим формам ассоциации, в которых общий контроль и другие функции определяются обычно «сравнительно небольшой группой на основе соответствующих представлений и процедур, обеспечивающих контроль и руководство (direction) со стороны автократического, аристократического, олигархического или иного меньшинства»[192].

Как видим, Мерриам, дает близкое к античному, точнее – к аристотелевскому, а в сущности, к универсальному и потому классическому толкование демократии как «правления большинства», противопоставляя его «правлению меньшинства». Правда, из этой классической триады выпадает (в данном тексте) «правление одного», но это не нарушает общей логики суждений Мерриама, который предстает в качестве еще одного поборника мажоритарной демократии. Разумеется, большинство, о котором говорит Мерриам, исключает ту дискриминацию, которая существовала в древнегреческих полисах, да и в самих Соединенных Штатах на ранних этапах их развития, и из-за которой «большинство», наделенное правом голоса, оказывалось на самом деле довольно ограниченным.

Демократия, по Мерриаму, строится на ряде «принципиальных допущений» (assumptions). Первое из этих «допущений» – «сущностное (essential) достоинство человека, важность защиты и развития (cultivating) его личности на основе принципа братства, а не разделения, и устранение особых привилегий, базирующихся на необоснованном или преувеличенном акцентировании человеческих различий»[193]. Тут Мерриам предстает как сторонник не только мажоритарной, но и развивающей демократии, как гуманист, высоко оценивающий демократическую форму правления не просто как оптимальную с точки зрения эффективности решения задач, стоящих перед «ассоциацией», но и как средство развития личности.

Это подтверждает еще одно допущение, на котором, по убеждению американского исследователя, строится демократия: «уверенность в существовании постоянного движения в направлении [развития и реализации] способности человечества к совершенствованию (perfectibility of mankind)»[194]. И еще одно допущение, о котором нельзя не упомянуть: достижения (gains) общества, достижения цивилизации принадлежат всей массе граждан и выигрывать от них должны все.

Словом, демократия, согласно Мерриаму, по многим параметрам выгодно отличается от других политических режимов. Но главные ее преимущества в том, что она создает условия для достойного существования человека и открывает путь к изменению свободных политических и индустриальных систем[195].

Мерриам продолжает следовать традиции (связанной прежде всего с именем Руссо) рассмотрения демократии, исходя из цели деятельности правительства, каковой является обеспечение общего блага. Главная проблема – «определить, что представляет собой общее благо (common good) и перевести его в адекватную политику»4, уравновешивающую существующие в обществе интересы. Одновременно Мерриам видит в демократии форму правления, определяемую источником власти правительства, каковым является воля народа, проявляющаяся прежде всего в законотворчестве. По его определению, «законодательный процесс – это процесс перевода решения народа (a popular decision) во всеобщую директиву – процесс превращения мудрости и воли государства в широкие направления административной деятельности, и все это на основе ответственности и подотчетности»[196].

Справедливости ради надо сказать, что, ратуя за демократию и предрекая ей глобальное будущее, Мерриам вместе с тем демонстрирует исторический подход к демократической форме правления. «Существуют, – признает он, – ситуации, делающие народное правление невозможным; существуют также ситуации, в которых меньшинство менее приспособлено к руководству сообществом, нежели один [человек]»[197]. Существуют также «транзиторные стадии», когда правление меньшинства сменяется правлением большинства или на смену правлению большинства приходит правление одного или немногих. Какая именно ситуация возникнет, зависит во многом «от уровня [развития] политической цивилизации, тенденций [развития] исторических событий в данное время и в данном месте, остроты кризиса…»[198].

Тем не менее «теоретически и практически идеальной является ситуация, при которой исчезают господство и рабство (mastery and slavery), а ключом к действию является согласие управляемых (consent of governed)»[199]. В «оптимальных социальных условиях» важнейшие вопросы жизни содружества являются предметом совместной заботы.

Мощную силу, позволяющую решать многие из стоящих перед человечеством проблем, американский исследователь видел в соединении демократии с наукой, обеспечивающем, в частности, повышение степени и эффективности научного управления демократической системой и планирование политики. «Я утверждаю, что мудрое демократическое социальное планирование может быть направлено на высвобождение человеческих способностей и выявление возможностей для [развития] человеческой свободы и личности на основе общего согласия и сотрудничества»[200].

В современном демократическом обществе человек берет свою судьбу в собственные руки: «сознательный контроль над развитием нашей социальной жизни» приходит на смену «грубой борьбе за существование». «Американская Конституция положила конец вековому аргументу, согласно которому политические институты не могут быть сконструированы человеком»[201]. Сознательное социально-политическое конструирование, базирующееся на науке, приходит на смену господствовавшему в XIX веке принципу laissez faire, хотя противодействие научному планированию, признает Мерриам, сохраняется и в наши дни. Но оно связано с ложным представлением о том, будто планирование, повышая эффективность управления обществом, сужает границы свободы человека. «Свобода и эффективность, – настаивает он, – не противостоят друг другу, а дополняют друг друга»[202].

Мерриам бросает Марксу упрек в преувеличении роли насилия как фактора развития общества в современных условиях и полагает, что в «перестройке общества и человеческом прогрессе» «рациональное обсуждение и всеобщее согласие и сотрудничество (general consent and cooperation) имеют преимущество перед «силой и насилием»[203]. Однако тут же оговаривается, что если сила и война предъявляются в качестве аргументов, то контраргументами тоже должны быть сила и война.

Еще одно критическое замечание Мерриама по адресу Маркса связано с ролью экономического фактора в общественном, в том числе демократическом, развитии. «Я, – пишет американец, – отвергаю точку зрения, которая рассматривает одну лишь «экономику» (как основу “коллективизма”. – Э.Б.) в качестве властителя нашей общественной жизни (places “economics” alone as the lord of our social life)»[204]. Проблемы, с которыми сталкивается общество, подчеркивает Мерриам, – это не только экономические, но также научные и технические, территориальные, социополитические, философские и психологические проблемы.

Американский исследователь повторяет, в сущности, аргументацию тех, кто идентифицировал марксизм как «экономический материализм», игнорируя при этом то обстоятельство, что Маркс не рассматривал «одну лишь экономику» в качестве фактора исторического развития общества. Так что критическая стрела Мерриама летит мимо цели. Что касается позиции самого американского демократолога, то он, судя по его высказываниям, придерживается так называемой теории факторов, которая мало что дает для понимания и общей логики социально-исторического развития и процесса становления и эволюции демократии.

Однако, несмотря на концептуальные слабости, присущие его теоретическим построениям, основатель Чикагской школы по праву может быть отнесен к тем исследователям, которые внесли наибольший вклад в развитие демократологии – как американской, так и мировой – первой половины XX столетия. Он был едва ли не первым, кто ратовал за проведение междисциплинарных исследований и последовательно выступал за использование достижений современных ему наук (в том числе социологии и психологии) для повышения эффективности процесса управления обществом на демократической основе. Он, как и Дьюи, выступал за постоянное обновление действующих демократических моделей в ответ на вызовы времени. И, что может быть, самое важное, трактовал демократию с гуманистических позиций, видя в ней прежде всего средство обеспечения достойного существования человека.

Работы Мерриама, в которых излагались его романтические представления о демократии, создавались в годы «великой депрессии», разочарования американцев в демократических идеалах и начала Второй мировой войны, т. е. в кризисный период, когда общество нуждалось в изрядных «инъекциях» оптимизма. В начале 30-х годов такой «инъекцией» стала знаменитая книга Джеймса Труслоу Адамса «Американский эпос», в которой раскрывалась суть Американской мечты и говорилось о ее великих перспективах. Работы Мерриама о демократии, конечно, не могут быть поставлены в один ряд с творением Адамса, но они выполняли ту же функцию: вселяли в американцев уверенность, что политический режим, при котором они живут – лучший из возможных режимов, что кризис будет преодолен и что Америку и всех тех, кто пойдет с ней и за ней, ждет великое будущее.

Пройдет время и на передний план выйдут исследователи демократии, которые будут толковать ее как узкое, чисто процедуральное явление, не имеющее прямого отношения ни к обеспечению общего блага, ни к развитию личности. Но это случится позднее.

Крупнейшим представителем Чикагской школы и одним из самых выдающихся представителей американской и мировой политической науки является Гаролд Лассуэлл (1902–1978). Он был одной крови с Мерриамом и сочетал в себе склонность и способность к серьезному академическому анализу и необычайную активность в качестве полевого исследователя и политического консультанта, живо откликавшегося на веления времени и требования эпохи. Такое сочетание соответствовало его представлению о модели поведения демократически ориентированного ученого как человека, который должен способствовать развитию и защите демократии путем постоянного ее исследования и разработки практических рекомендаций для властей.

Лассуэлл – автор множества исследований, среди которых наибольшей известностью пользуются такие работы, как «Техника пропаганды в мировой войне», «Психопатология и политика», «Мировая политика и личная незащищенность», «Политика: Кто получает Что, Когда, Как», «Гарнизонное государство», «Анализ политического поведения», «Власть и личность», «Демократия через общественное мнение» и другие[205]. И почти в каждой из них он затрагивает проблему демократии. Похоже, у Лассуэлла вообще нет значимых публикаций, в которых бы о ней не заходила речь.

В самом начале 40-х годов он говорит о важности разработки «в рамках общественной науки» самостоятельной «науки о демократии (science of democracy) или науки о политической психиатрии (science of political psychiatry)»[206]. Именно Лассуэллу принадлежит идея создания интегральной теории наук о политике (the policy sciences), ориентированной прежде всего, на исследование демократии. Принимая во внимание утверждение Лассуэлла, что политическая наука (political science) «есть по преимуществу наука о политике (the policy science)», т. е. о ее реальном содержательном наполнении, некоторые исследователи называют Лассуэлла (да он и сам себя так именовал) трудно переводимым на русский язык словосочетанием «policy scientist of democracy», т. е. исследователем демократии с точки зрения ее содержательного (в отличие от институционального) политического измерения. Как пишут в своей статье о Лассуэлле Джеймс Фарр, Джэкоб Хэкер и Николь Кази, он, выступая в качестве «political scientist of democracy», «знал все о процессе принятия решений элитами и воплощал свое знание на практике, давая советы власть имущим, участвуя в принятии важных решений и способствуя развитию [человеческого] достоинства»[207].

Исследовательские методы, которыми пользовался Лассуэлл и которые заметно отличали его от других представителей американской политической науки второй четверти XX века, определялись его общими теоретико-методологическими ориентациями, о которых нельзя не сказать хотя бы нескольких слов. Лассуэлл подходит к политике одновременно как бихевиоралист и как психоаналитик. Именно через их призму смотрит он на демократию, чего не делал до него никто.

Бихевиоралисты хотели, подобно позитивистам и неопозитивистам в философии, очистить политические исследования от «метафизики», то есть от ценностных суждений и перевести эти исследования на научные рельсы. При этом они исходили из представления, что получить наиболее полную, достоверную и проверяемую картину политической жизни общества во всех ее аспектах можно, исследуя (эмпирическим путем) поведение людей, в котором обнаруживаются сходные черты. Поведение, которое можно не только наблюдать, но и измерять, а полученные результаты – проверять в повторных наблюдениях и измерениях и при необходимости корректировать.

Такой подход распространялся и на демократологию. Демократия как многоаспектный, многомерный феномен как бы разлагается на составляющие ее элементы, каждый из которых – состав и поведение электората, различные формы политического участия, функционирование институтов власти, деятельность политических партий и других институтов гражданского общества и т. п. – становится объектом самостоятельного исследования, опирающегося на более или менее солидную эмпирическую основу.

«Демократия, – писал Лассуэлл, – подчинена фундаментальным законам человеческого поведения, и чтобы выдержать испытания, она должна подтверждать более оптимистические, нежели в недемократиях, ожидания относительно реализации ценностей. (Человеческие существа строят свое поведение, как бессознательное, так и осознаваемое, исходя из ожидаемого преобладания поощрений над лишениями)»[208].

При этом сама политическая реальность рассматривалась Лассуэллом как арена стихийного столкновения необузданных страстей и индивидуальных проявлений «воли к власти», в основе которых лежат иррациональные мотивы и стремление компенсировать собственную ущербность – телесную и духовную. Отсюда и задача, стоящая перед политической наукой и, в частности, перед демократологией: упорядочить и рационализировать политическую реальность, для чего необходимо способствовать укреплению рационального начала психики (так называемого Ego) и высвобождению его из-под власти Id и Superego.

Подобно своему великому предшественнику Максу Веберу, как, впрочем, и ряду других представителей политической науки, Лассуэлл определяет политику через посредство категории власти. При этом сама власть трактуется как возможность принимать социально значимые решения, связанные с распределением ценностей в обществе и контролировать их исполнение[209] и «подчинена [задаче обеспечения] уважения достоинства человеческой личности»[210]. «Кто, что, когда и как получает – таков коренной вопрос при анализе политических действий и политического процесса», – утверждает Лассуэлл[211]. Широкое участие граждан во властном процессе – на определенных условиях и при определенных обстоятельствах – и есть демократия. «Мы понимаем под демократией, – объясняет он, – проведение справедливого курса посредством правления большинства (the practice of justice by majority rule)»[212]. При этом Лассуэлл отмечает, что его «концепция демократии полностью согласуется с традиционным описанием демократии как правления народа, осуществляемого народом и для народа. Правление любого рода – это правление народа; правление, осуществляемое народом (government by people), – это правление большинства; правление для народа (government for the people) – это проведение справедливого курса»[213]. Справедливость же заключается в уважительном отношении «к способностям каждого индивида вносить свой вклад в общую жизнь»[214].

Лассуэлл, в сущности, повторяет известную формулу Авраама Линкольна о «правительстве народа, из народа и для народа». И хотя эта формула довольно часто используется в демократологическом лексиконе, она все же не может быть отнесена к «традиционным описаниям демократии» уже по той причине, что разделяется далеко не всеми. К тому же, как показал Дж. Сартори, формула Линкольна не так ясна, как это кажется на первый взгляд и потому допускает разные интерпретации[215]. Как ее истолковывает Лассуэлл, мы увидим далее, когда речь пойдет о его понимании отношений между народом, элитой и лидерами. Но одно следует подчеркнуть особо: высший смысл и цель демократии американский ученый видел, судя по его высказываниям, в обеспечении и защите достоинства человеческой личности. (Кстати сказать, слово «достоинство» – «dignity» – одно из самых часто употребляемых Лассуэллом слов).

Хотя институциональная основа демократии интересует Лассуэлла меньше, чем процессуальная, он придает важное значение «защите и совершенствованию» демократических институтов, через посредство которых осуществляется реализация демократических ценностей. Среди институциональных факторов демократии он называет систему сдержек и противовесов (как она зафиксирована в Конституции США), который, по крайней мере, ограничивает злоупотребление властью и допускает возможность оспаривать принимаемые решения, а также институты социального контроля, обеспечивающие справедливый доступ к ресурсам и ценностям, от которых зависит власть. Примечательно, что наряду с этими, в общем-то, традиционными институтами Лассуэлл включает в число факторов демократии определенные стандарты образования и поведения граждан, обеспечивающие ответственное отношение к использованию власти.

Поддерживается демократия и соответствующей политикой, снижающей уровень социальной и политической напряженности в обществе и обеспечивающей более или менее безболезненное приспособление людей к изменяющимся условиям жизни. Исследованию путей и форм осуществления этой политики Лассуэлл посвящает ряд работ, и прежде всего свою знаменитую книгу «Психопатология и политика».

Американский ученый отвергает традиционное представление, согласно которому «предпосылка демократии заключается в том, что каждый человек наилучшим образом судит о собственном интересе»[216]. Отвергает он и другое «поспешное допущение» «теоретиков демократии», согласно которому «социальная гармония зависит от обсуждения (discussion), а само обсуждение зависит от формальной консультации со всеми теми, чьи интересы оказываются затронутыми социальной политикой»[217]. «Пришло время, – настаивает Лассуэлл, – отказаться от предположения, что проблема политики – это проблема проведения дискуссий (promoting discussion) среди всех заинтересованных сторон, имеющих отношение к данной проблеме»[218].

Объясняя свое негативное отношение к представлению о том, что сами индивиды лучше других понимают собственный интерес и что дискуссии являются эффективным инструментом демократической политики, Лассуэлл замечает, что это не следует истолковывать так, будто он выступает в защиту диктатуры. Цель демократической политики – «не столько в том, чтобы разрешать конфликты, сколько в том, чтобы предотвращать их, и не столько в том, чтобы служить предохранительным клапаном социального протеста, сколько в том, чтобы направлять социальную энергию на устранение повторного возникновения источников напряжения в обществе»[219].

Иначе говоря, нужна «политика превентивных действий»[220], а ее невозможно проводить ни путем дискуссий (они зачастую не устраняют трудности, а осложняют и усугубляют их), ни тем более с помощью диктатуры. Нас, говорит Лассуэлл, на протяжении долгого времени вводили в заблуждение, терминологически противопоставляя демократию диктатуре и аристократии. «Наша задача состоит в том, чтобы руководствоваться истиной относительно условий гармоничных человеческих отношений, и открытие этой истины есть цель специализированного исследования; это не монополия народа как народа или правителя как правителя»[221].

В этих высказываниях – ключ к пониманию предлагаемой Лассуэллом модели демократического управления обществом. Ни автономно действующие граждане, ни диктаторы, ни демократически ориентированные политики не в состоянии самостоятельно добиться гармонизации общественных отношений и предотвращения социально-политических конфликтов. На помощь народу и власти должны прийти специалисты в области политической науки, которые, не претендуя на самостоятельное принятие политических решений, направят умы государственных деятелей по нужному руслу[222], помогут осуществить социальную терапию за счет, как уже говорилось, усиления ego и у рядовых представителей общественности, и у официальных лиц. Это достигается, в частности, за счет рационализации потока информации, на основе которой выносятся моральные суждения и принимаются политические решения, а также посредством распространения просвещения и т. п.

Некоторые высказывания Лассуэлл а могут навести на мысль о его готовности передать бразды политического правления каким-то замкнутым, отделенным от массы группам. Но это не так, и сам он не раз публично выражал опасения, что доминирование в обществе закрытых каст, обладающих мощными властными ресурсами и склонных к осуществлению насилия, может подорвать основы демократии. Политических экспертов, помогающих «оздоровить общество», рационализировать властные отношения, он к такого рода кастам не относил.

Лассуэлл был одним из первых, если не самым первым демократологом, переосмыслившим предложенное Вильфредо Парето понятие «элиты», за что подвергся критике со стороны ряда исследователей. Так, Джованни Сартори, признавая, что «Лассуэллу более, чем кому-либо другому, термин “элита” обязан своим утверждением в качестве общепринятой категории, применяемой при обсуждении конструкции, которую мы вслед за ним стали называть “моделью правящей элиты”»[223], тут же замечает: «Лассуэлл… воспринял у Парето слово, но не понятие. Качественная коннотация термина “элита” у Лассуэлл а исчезает»[224]. В подтверждение своей точки зрения Сартори приводит следующее определение элиты, предложенное Лассуэллом: «Политическая элита есть высший властвующий класс»[225]. «Это, – утверждает Сартори, – чисто альтиметрическая (т. е. количественная, фиксирующая определенную точку на властной вертикали. – Э.Б.) коннотация. В других случаях элита просто совпадает у него с обладанием властью»[226]. В подтверждение справедливости своей оценки Сартори приводит еще одно высказывание Лассуэлла и Каплана: «…элиты – это те, кто обладает в группе наибольшей властью»[227].

«… Тут налицо, – заключает Сартори, – радикальная трансформация концепции Парето – трансформация, достоинство которой нейтрализуется ее недостатком. Достоинство – аналитического свойства, оно заключается в аналитическом преимуществе, позволяющем отделить альтиметрическую характеристику (или де-факто властное охарактеризовывание) от качественного охарактеризовывания. Недостаток – семантического свойства: почему [он] говорит “элита”, совершенно не имея в виду то, что значит этот термин, т. е. то, что этот термин передает посредством своей семантической силы? Более того, если “элита” уже не указывает на качественные черты (способность, компетентность, талант), то какой термин мы употребим, когда будут иметься в виду эти характеристики? Таким образом… семантическое искажение, в свою очередь, порождает, описав круг, концептуальное искажение»[228].

На самом деле не все так просто, как пытается представить Сартори. И убеждает в этом сам Лассуэлл. «Термин “элита”, – пишет он, – используется в дескриптивной политической науке для обозначения социальной формации, из которой рекрутируются лидеры. В недемократиях элита ограничена (is limited). Она может включать небольшое число семей землевладельцев или семей крупных купцов, промышленников и банкиров. Элита может быть ограничена семьями главных партийных чиновников или правительственных чиновников или офицеров, состоящих на службе в вооруженных силах (в том числе в политической полиции)»[229]. Иную ситуацию, говорит Лассуэлл, видим мы в демократическом обществе. Там «за небольшим исключением каждый взрослый может быть избран [в орган власти], что позволит ему влиять на процесс принятия решений настолько, насколько он захочет и насколько удача позволит ему заручиться согласием сограждан. При таких условиях не существует монополии на власть, находящейся в руках правящей касты, и все сообщество оказывается той грядкой, на которой вырастают правители (rulers) и управленцы (governors). Элита демократии (“правящий класс”) – это элита всего общества (societywide)»[230]. И еще: «…Элита демократии включает все уровни сообщества»[231].

Как можно видеть из этих (и многих других) высказываний, качественная коннотация термина «элита» у Лассуэлла не исчезает – она им просто переосмысливается в свете американского национального опыта и на основе американского менталитета. Так что когда Сартори гадает, какой скрытый смысл таит в себе лассуэловский подход и не состоит ли он (один из вариантов) в том, что Лассуэлл вменяет ценностное достоинство элиты всем тем, кто оказался «наверху», он попадает в «яблочко». Для американца одним из высших достоинств человека является достижение им успеха, умение выбиться в люди не из какой-то привилегированной группы (там и выбиваться нечего), а из массы, из низов. Так что уже сам факт, что человек смог подняться вверх по политической лестнице, есть свидетельство его таланта, его достоинств. Он элита уже потому, что смог сделать то, чего не смогли другие. Да и сделать это он смог, по-видимому, потому, что обладает достоинствами, которые высоко оценили его сограждане.

Именно из элиты рекрутируются демократические лидеры, на плечи которых ложится решение важнейшей задачи: «…как привести все сообщество к такому уровню равновесия (equilibrium), который поддерживает (sustain) демократию… Демократическое равновесие – это равновесие, при котором человеческая деструктивность, будь то в форме импульса или практики, находится на низком уровне»[232]. Лассуэлл особо подчеркивает, что демократическое лидерство зависит не столько от специализированной подготовки немногих, сколько от повышения уровня всей демократической элиты, которая – он отмечает это снова и снова – рекрутируется из всего общества[233]. Но решить свою задачу демократические лидеры смогут лишь в том случае, если будут поддерживаться обществом. Так что проблема политического лидерства – это еще и проблема постоянного взаимодействия лидеров с обществом и ответственности перед ним.

Это тем более важно, что демократия, как утверждает Лассуэлл, зависит от того, находят ли демократические институты и демократическая политика поддержку со стороны общественного мнения. Данное обстоятельство представляется ему настолько существенным, что он посвящает его исследованию специальную работу «Демократия через общественное мнение». «Демократия, – пишет он, – зависит в осуществлении целей и средств демократического правления от общественного мнения. Цели демократии постоянны, но средства должны соответствовать потребностям и возможностям времени»[234]. Заметим, что анализ многочисленных высказываний Лассуэлла, касающихся общественного мнения, дает основание утверждать, что, истолковывая последнее порой очень широко, он говорил, по сути дела, не о роли общественного мнения, а о роли общественного сознания в утверждении демократии. Исследование этой роли и стало впоследствии одной из задач новой дисциплины – «политической культуры», в становление которой «чикагец» Гэбриел Алмонд внес огромный вклад.

Лассуэлл исходит из презумпции, что демократия оказывается прочной лишь в том случае, если опирается на массовую «демократическую личность» со своим характером, темпераментом, установками, функциональным типом и ролями. «Стабильность демократического сообщества зависит, вне всякого сомнения, от формирования характеров, способных уважать основы человеческого (basic humanity) во всех людях»[235]. Он цитирует Уильяма Пенна: «Если люди хороши, правительство не может быть плохим».

Именно на базе демократической личности формируется гражданин демократического общества, способный и готовый играть, по крайней мере, какой-то минимум ролей. «Он будет разделять перспективы демократической доктрины, которые… включают позитивную идентификацию с человечеством (и со всеми меньшими группами, чья деятельность совместима с большим целым); спрос на общество, в котором в рамках разделяемой власти и уважения все ценности становятся более распространенными и доступными; ожидания того, что люди могут делать на универсальном и перманентном уровне то, что они часто делали на более локальном и временном уровне. Помимо этих доктринальных перспектив граждане будут поддерживать до известной степени активное и [основанное на] информированности участие в общественных делах»[236].

Произведения Лассуэлла конца 30-х – начала 40-х годов, как и произведения других «чикагцев» и не только их, проникнуты тревогой за судьбы демократии в мире. На этом фоне и рождается его широко известная концепция «гарнизонного государства». Первые подходы к ней были намечены американским исследователем еще в 1937 году в статье «Японо-китайский кризис: гарнизонное государство против гражданского государства»[237]. А четырьмя годами позднее появляется статья «Гарнизонное государство», где эта концепция излагается в завершенном виде.

«Гарнизонное государство», о котором он ведет речь, Лассуэлл характеризует как «развивающий конструкт» («developmental construct»), представляющий не описание реально существующего феномена, а, если воспользоваться термином Вебера, своего рода «идеальный тип», призванный помочь «специалисту выяснить возможную релевантность его исследования надвигающимся событиям, затрагивающим ценности, которые он одобряет как гражданин»[238].

Лассуэлл ставит своей задачей поиск ответа на вопрос, «не движемся ли мы к миру “гарнизонных государств” – миру, в котором наиболее мощной группой в обществе являются специалисты по осуществлению насилия»[239]. И приходит к выводу, что «тренд нашего времени» – переход от общества, в котором ведущая роль принадлежит деловым кругам, к обществу, в котором властвует солдат. При этом он настойчиво подчеркивает, что формирование гарнизонного государства не следует считать неизбежным. Это не более чем возможность, но возможность реальная.

Лассуэлл выделяет также «переходные формы», которые могут образоваться при движении от гражданского государства к гарнизонному. Это «государство, управляемое партийным пропагандистским аппаратом, в котором доминирующей фигурой является пропагандист», и «государство партийной бюрократии, в котором жизненно важные решения принимают партийные организаторы»[240]. Существуют также «смешанные формы, в которых господство поделено между партийными монополистами и властью рынка (market power)»[241].

Государство, которым управляют «специалисты в области насилия», признает Лассуэлл, не является чем-то новым. Историки называют «военное государство одной из главных форм организованного общества»[242]. Но сегодня его возможное становление будет происходить в условиях, когда на службу властям будет поставлена новая, не существовавшая ранее техника, что существенно расширяет возможности военного государства, а, значит, вызывает тревогу демократически ориентированного гражданина.

Гарнизонное государство, по сути, не имеет никакого отношения к демократии. В нем «…инструментальная демократия будет не востребована, хотя символы мистической “демократии”, вне всякого сомнения, сохранятся. Инструментальная демократия существует там, где власть (authority) и контроль широко рассредоточены среди граждан государства. Мистическая “демократия” – это, строго говоря, никакая не демократия, поскольку ее можно обнаружить там, где власть и контроль максимально сконцентрированы [в руках немногих], но где, тем не менее, согласно сложившейся практике, говорят от имени народа в целом. Таким образом, диктатура может прославлять свою “демократию” и с презрением говорить о таких “механических средствах”, как правление большинства на выборах или в легислатурах»[243].

В гарнизонном государстве соперничающие политические партии подавляются либо путем легализации монопольного существования одной политической партии, либо путем ликвидации всех политических партий. Происходит огосударствление всякой организованной общественной деятельности (экономической, религиозной, культурной), за исключением той, которая протекает в рамках тайных обществ.

На смену выборам в органы власти или референдумам по отдельным вопросам приходят плебисциты, которые в отличие от выборов, способствующих формированию и выражению общественного мнения, поощряют «лишь единодушные демонстрации коллективного чувства»[244]. Легислатур больше нет, а если допускается существование разного рода консультативных групп, то они действуют как ассамблеи, т. е. собираются на короткий период с целью ратификации решений центрального руководства; причем произносимые при этом речи носят церемониальный характер. «Таким образом, плебисциты и ассамблеи становятся в военном государстве частью церемониального процесса»[245]. Что касается законотворчества, то оно оказывается в руках «верховного властителя (supreme authority) и его совета»[246].

Поскольку всеобщие выборы в гарнизонном государстве отсутствуют, то пополнение правящей элиты происходит, как говорит Лассуэлл, «путем ее самоувековечивания через кооптацию». При этом, как нетрудно догадаться, на главные посты назначаются представители офицерского корпуса, и вопрос лишь в том, из какой части общества и каким образом рекрутировать офицеров. Лассуэлл допускает существование разных критериев отбора в зависимости от ситуации (в условиях кризиса возрастает роль такого критерия, как способности человека), но считает, что «пристрастие и повиновение» будут всегда более важными критериями, нежели «объективность и оригинальность», хотя и не исключает того, что «современное машинное общество» будет усиливать потребность в последних.

В гарнизонном государстве власти будут стараться – в целях поддержания желательного для них морального состояния общества – не допускать слишком большого разрыва в уровне индивидуальных доходов, отдавая преимущество верхней средней и средней социальным стратам. Его низшую страту будут составлять, главным образом, неквалифицированные рабочие, занимающиеся физическим трудом.

Ликвидируется безработица – этот бич государств, в которых ведущая роль принадлежит деловым кругам. Но эта ликвидация, поясняет Лассуэлл, оказывается чисто «психологической», вылившись в основном в «переопределение символов». Появляется институт трудовой повинности, которая распространится на всех членов общества и уклонение от которой рассматривается как нарушение военной дисциплины. Принуждение, включающее принудительный труд, становится мощным инструментом внутреннего контроля. При этом главным объектом принудительного труда в тюрьмах и концентрационных лагерях выступают неквалифицированные рабочие, занятые в сфере физического труда и попадающая под подозрение контрэлита. «Долг повиноваться, служить государству, трудиться – вот кардинальные добродетели гарнизонного государства»[247].

Особую роль в гарнизонном государстве играет, выступая в качестве сплачивающей всех членов общества силы, «социализация опасности», т. е. воспитание всех людей в духе представлений о том, что над ними нависла смертельная военная угроза, справиться с которой они могут лишь проявляя солидарность и лояльность по отношению к властям.

Правители гарнизонного государства держат в своих руках не только политические, но и экономические рычаги, используя те и другие для манипулирования обществом – в частности, путем ограничения производства товаров невоенного назначения и нагнетания страха перед войной. Этот страх используется также для применения насилия и «кровопускания» (bloodletting), в котором правители видят средство сохранения тех ценностей, на которых держится гарнизонное государство.

Активно действует пропагандистская машина, манипулирующая соответствующими символами, роль которых в гарнизонном государстве весьма велика. А в качестве средства дисциплинирования населения и преодоления страха солдат перед гибелью на войне (а отчасти и в качестве эрзаца реальных военных действий) гарнизонное государство активно использует муштру и церемонии – в том числе военные.

Лассуэлл допускает, что благодаря использованию научно-технических достижений и привлечению на службу государства специалистов (в частности, физиков и инженеров) «грядущее гарнизонное государство будет значительно менее ригидным, чем военные государства античности»[248]. Однако это не прибавляет симпатий американского демократолога к такому государству, и он ставит вопрос о необходимости поисков ответа на вопрос о том, как сохранить по максимуму демократические ценности в гарнизонном государстве, если его приход станет неизбежным.

Лассуэлл также задается вопросом о том, какие из стран начала 40-х годов XX века – он называет Японию, Германию, Россию, США, – как (насильственным или ненасильственным путем) и в каком порядке могли бы переродиться в гарнизонное государство. И еще вопрос: «с какими символическими паттернами будет ассоциироваться переход к гарнизонному государству»[249].

Американский исследователь выделяет «четыре важных идеологических паттерна» (которые он называет также «миро-символическими» – world-symbol – паттернами). Первый – «национальная демократия (Британия, Соединенные Штаты)». Второй – «национальная антиплутократия (также антипролетарии) (Германия, Россия, Япония, Италия)». Третий – «мир-пролетариат (Россия)». Четвертый – «подлинный мир-пролетариат (такого государства в настоящее время не существует)»[250].

При этом, как отмечает Лассуэлл, в отношении каждого из паттернов выдвигаются определенные «требования» и с каждым из них связываются определенные «ожидания». Для первого паттерна – это «универсализация федерации демократических свободных наций». Для второго – «универсализация «оси» национальных социалистических держав». Для третьего – «универсализация Советского Союза, Коммунистический Интернационал». Что касается требований и ожиданий, связываемых с четвертым паттерном, то они формулируются так: «новые элиты используют революционный кризис для ликвидации “русских предателей”, всех “национальных социализмов” и “плутократических демократий”»[251].

Из этой схемы вытекает несколько значимых выводов, касающихся представлений Лассуэлла о состоянии мира и возможных направлениях мирового развития. Во-первых, он, как и Мерриам и ряд других аналитиков, не отрицает перспективы дальнейшей эволюции демократических государств по пути объединения их во всемирную демократическую федерацию. Это вполне гармонирует с представлениями Лассуэлла о том, что равновесие, на котором зиждется демократия и которое удается установить в национальном масштабе, может быть достигнуто и «на глобальном уровне», и что настоящий демократ «отождествляет себя со всем человечеством»[252].

Второй важный момент заключается в том, что ни одно из современных ему государств, включая нацистскую Германию, фашистскую Италию и социалистический Советский Союз, Лассуэлл не отождествляет с гарнизонным государством, хотя многие из черт последнего легко было обнаружить либо в некоторых из названных государств, либо в каждом из них. Это – свидетельство в пользу американского исследователя, ибо целостной системы черт, характеризующих предложенную Лассуэлом модель, не существовало ни в одной из перечисленных стран.

Третий момент касается России, т. е. Советского Союза, который оказывается в числе «национальных антиплутократий» и одновременно выступает в самостоятельном качестве. Думается, это не «оговорка» и не «описка». С одной стороны, Лассуэлл следует сложившейся на Западе идеологической практике отождествления СССР с нацистской Германией и фашистской Италией, поскольку все они рассматривались как государства тоталитарные. Но в отличие от абсолютного большинства своих коллег Лассуэлл показывает (по крайней мере, в данном тексте), что полного отождествления Советского Союза с Германией и Италией быть не может: при сходстве некоторых черт это – разные социальные и политические общности и у них разная возможная судьба.

Лассуэллу не удалось реализовать всех своих творческих замыслов, и в частности создать интегральную науку о демократии. Но и то, что он сделал, представляет собой оригинальный и уникальный вклад в демократологию, которую он трактовал, как и Мерриам, не только как науку о власти, но и как науку о человеке.

Демократия: планы на будущее

В конце 30-х – начале 40-х годов, когда в мире разразилась и стала набирать обороты Вторая мировая война, а под ударами военной машины нацистской Германии и ее союзников один за другим рушились демократические режимы в Европе, стало ясно, что мир вступает в какую-то новую эпоху. «Старый мир ушел и не вернется, – констатировал Мерриам в 1941 году. – Мы оказались перед лицом новой эры, которая подвергает испытаниям (searches) все кредо, все формы, все программы действий, ничего не предлагая взамен»[253].

Исход войны был в то время еще совершенно не ясен, поэтому первым из вопросов, волновавших и представителей академической общины, и политиков, был вопрос о судьбе демократии в Европе и во всем мире, включая Америку «Сможет ли демократия выжить в современном мире или же она должна будет уступить место другим типам политической ассоциации?», – спрашивал Мерриам[254]. И отвечал: «Если брать вопрос в самом широком плане, то мало сомнений в том, что время от времени в мире будут возникать демократические формы. Выдержит ли демократия нынешний шторм, зависит от того, сможет ли она выработать программу и организацию, приспособленные к потребностям сегодняшнего дня»[255]. Годом позднее, в своих лекциях «Что такое демократия?», прочитанных в октябре-ноябре 1940 года, Мерриам высказывается оптимистичнее: «Мы верим, что в широкой временной перспективе идеалы демократии, свободы, равенства, справедливости будут восприняты всем человечеством»[256].

В связи с вопросом о перспективах демократии вставал вопрос и о том, что следовало бы предпринять в самих Соединенных Штатах в ответ на мировые вызовы нацизма и фашизма и изменения, происшедшие в связи с войной в самой Америке? С ним был связан еще один вопрос, исходивший из презумпции конечной победы в войне с нацистской Германией, – а именно: как должен быть обустроен мир, в котором воцарился бы прочный демократический порядок?

Эти вопросы оставались для американцев актуальными и после того, как стало ясно, на чьей стороне будет победа. А первые попытки найти на них ответы мы находим уже в упоминавшихся выше книгах Чарльза Мерриама «Новая демократия и новый деспотизм», «На повестке дня демократии», «Что такое демократия?»[257], в «Демократии через общественное мнение» Гарольда Лассуэлла[258], а также в работах «Не исчезнет с лица земли» профессора Гарвардского университета Ральфа Перри[259], «Современная демократия» Карла Бекера[260], «Демократический манифест» Эмери Ревеша[261] и ряде других.

Наиболее развернутый план действий предлагал Чарлз Мерриам. Демократии, считал он, следует приспособиться к новым условиям. И касается это прежде всего государства. «Дни мало ограниченного laissez faire, дни, когда на правительство смотрели как на необходимое зло, – эти дни давно прошли, быть может, навсегда»[262]. Мерриам, правда, оговаривается, что в условиях быстро изменяющегося мира, трудно с полной определенностью сказать, какие формы вернутся, а какие – навсегда канули в Лету. Но он убежден, что «laissez faire и свободная торговля недостаточно сильны, чтобы организовать грядущие поколения человечества»[263] и что Америка вместе с другими странами вступила в мир, в котором демократическое государство должно взять на себя ряд организационно-управленческих функций, отсутствовавших прежде.

Такой подход вполне соответствовал духу «Нового курса» Франклина Рузвельта, предусматривавшего государственное регулирование экономических отношений, государственное планирование и т. п.[264]. Мерриам отстаивает необходимость «демократического планирования [использования] национальных ресурсов», к числу которых он относит землю, воду, минералы, источники энергии, производственные мощности; население; различного рода ассоциации и организации, в том числе правительственные; наконец, «наши американские идеалы, цели и общие директивы»[265]. Определяя планирование как «организованную попытку использования социального разума для определения национальной политики», Мерриам поясняет, что цель планирования – разумное использование национальных ресурсов с учетом возможных перспектив развития страны. Будучи сторонником планирования, говорит он, «я вижу возможность адаптации наших национальных ресурсов к нашим национальным потребностям в условиях мира, как и в условиях войны, для развития национального производства (productivity) и повышения стандартов жизни… Это Билль о правах, соответствующий современным условиям. Это жизнь, свобода и стремление к счастью в условиях экономики изобилия двадцатого века»[266].

Словно оправдываясь перед теми критиками «Нового курса», которые упрекали сторонников последнего в том, что, ориентируясь на использование механизмов планирования, они предают дорогие американцам идеалы свободы, Мерриам утверждает, что плановое начало всегда присутствовало в национальной традиции. «С самого начала в нашей национальной жизни можно было наблюдать различные формы планирования»[267], уверяет он. И в качестве примера ссылается на… Конституцию США. «Сама Конституция была экономико-политическим планом грандиозного масштаба, который не только очертил демократические рамки правления, но также наметил социальные планы обращения с валютой, тарифами, коммерческих отношений между штатами и международных отношений»[268].

Мерриам – убежденный и последовательный сторонник не только политической, но и социальной демократии, ориентирующей как на использование централизованного планирования и государственных рычагов в регулировании экономики, так и на вмешательство государства в социальные отношения и проведение им определенной социальной политики. Характеризуя социальную политику, которую должно проводить государство, он ставит вопрос чисто по-американски: новая демократия должна дать «новые гарантии стремления к счастью». Демократическое правительство должно заботиться об «общем благосостоянии» (common welfare), способствовать справедливому распределению благ цивилизации между членами общества.

Мерриам предлагает целую социальную программу, для реализации которой, как он утверждает, имеются все необходимые материальные предпосылки. Она не подорвет безопасность Соединенных Штатов, которые смогут производить одновременно и пушки, и масло, но позволит сгладить существующую в обществе социальную несправедливость.

«Каждому – равный доступ к минимальной безопасности, равно как и к достижениям цивилизации.

Каждому – пищу, кров, одежду в соответствии с минимальным американским стандартом.

Каждому – работу за справедливую плату, если он обращается на рынок труда, и гарантия против безработицы.

Каждому – гарантия защиты при несчастном случае и болезни.

Каждому – гарантированное образование, соответствующее его личности и миру, в котором он живет.

Каждому – гарантия защиты по достижении старости.

Каждому – возможность отдыха (recreation) и культурного времяпрепровождения (cultural activity), соответствующие его времени»[269].

Мерриам утверждает, что это реализуемая программа, но она мыслится им как часть более широкой программы, предусматривающей, в частности, придание «современной формы» структуре государственной власти. Последняя должна быть упрощена: это позволило бы ей более динамично реагировать на требования времени. Одновременно ее следовало бы напитать новой энергией, дающей возможность более активно решать встающие перед обществом задачи. Это касается как законодательной, так и исполнительной власти.

Мерриам полагал, что роль законодательного собрания в системе органов власти демократического общества не ограничивается выработкой законов. «Первостепенная роль законодательной ассамблеи заключается в объединении разума и воли сообщества. С одной стороны, это инструмент использования социального интеллекта сообщества, а с другой – формирования и выражения воли сообщества. Эта воля, в свою очередь, опирается на особые интересы и общие интересы, уравновешивая их. Законодательный орган – символ этого слияния разума и воли…»[270].

Такой подход согласуется с представлением Мерриама о том, что «общий характер (temper) представительной организации важнее ее структуры»[271]; что «рационализация (streamlining) нашей законодательной демократии касается, прежде всего, не новых законов, а нового понимания и практик»[272] и что сила законодателя – не в проработке деталей предлагаемого политического курса, а в разработке «общих принципов». «Законодательные функции, – пишет он, – часто истолковываются неправильно. Тут дело не в деталях, а в широких принципах. Эти функции включают в себя:

Фискальное распределение национальных ресурсов в интересах всеобщего блага (general good).

Формулирование базовых решений и широких директив, касающихся национальной политики.

Общий надзор над администрацией и разработка путей и средств обеспечения подотчетности администрации на основе законов.

Организация на высоком уровне демократической полемики, в результате которой расхождения в принципах и политических решениях могли бы, безусловно, быть использованы для принятия эффективного национального решения»[273].

Введение Мерриамом пункта о полемике в перечень базовых функций законодательного органа не случайно. Возражая тем критикам демократии, которые видят в парламентских дебатах пустую говорильню и бесполезную трату денег налогоплательщиков, американский демократолог настаивает на том, что такого рода дискуссии, если они правильно построены, приносят двойную пользу. Во-первых, они помогают отыскать истину. Во-вторых, они способствуют достижению согласия в обществе, и это очень важно, ибо демократия должна строиться не на принуждении, а на согласии (consent).

Возражает Мерриам и тем, кто критикует деятельность законодательных органов на том основании, что они испытывают влияние со стороны различного рода групп давления. Подобная критика, утверждает он, просто наивна, ибо не найдется таких «человеческих ассоциаций», в которых бы не существовало давлений и контрдавлений со стороны различных групп и стоящих за ними интересов. «Именно эти давления со стороны индивидов и интересов требуют выполнения государством функции обеспечения равновесия. Если бы все интересы и давления уравновешивались автоматически, то не было бы никакой надобности в государстве»[274]. Было ли это попыткой теоретического оправдания лоббизма? Вопрос открытый. Но то, что Мерриам внес определенный вклад в упорядочение и юридическое признание лоббизма как специфического института американской политической системы, нам представляется очевидным[275].

Большую роль в обеспечении оптимального функционирования демократического государства Мерриам отводит исполнительной власти. «Без компетентного управления не выживет ни одно правительство»[276]. Особенно велика роль умелого административного управления в критических ситуациях – в частности, в условиях военного времени. Административным органам должна быть предоставлена необходимая свобода действий. Чрезмерные ограничения стали бы для «современных типов технического компетентного администрирования» настоящим «поцелуем смерти»[277].

Демократия, утверждает Мерриам, принесла с собой поистине революционные преобразования в сферу административного управления. В прежние времена управленцы рекрутировались в основном из господствующих классов и пеклись прежде всего об их интересах. Демократия поставила на службу государству, а значит, и обществу все богатство имеющихся в стране талантов. Несколько перефразируя известную формулу Авраама Линкольна, Мерриам характеризует демократическое управление как «управление массы, осуществляемое с точки зрения массы в общих интересах»[278].

Очень важно, считает Мерриам, установить здоровые отношения между законодательной и исполнительной властями, между президентом страны и Конгрессом. В противном случае государственный корабль может сесть на мель. При этом нет необходимости ставить президента в подчиненное положение по отношению к Конгрессу или Конгресс в подчиненное положение по отношению к президенту. Что необходимо, так это широкое обсуждение в широком плане вопросов национальной политики (финансовых, экономических, кадровых) при меньшем внимании к деталям и большей концентрации на проблемах общего порядка.

Мерриам признает, что административное управление не всегда бывает эффективным и может быть сопряжено с неудобствами для отдельных граждан и групп. Но его конечная цель – обеспечение свободы человека, развитие личности. «Здоровое администрирование не угрожает нашей демократии, а помогает ей»[279].

Свои рассуждения о необходимости приведения системы государственной власти в соответствие с новыми требованиями времени лидер чикагской школы завершает на гуманистической ноте: и демократия как таковая, и конкретные демократические механизмы, утверждает он, имеют одну-единственную цель – благо человека.

Но демократические государства, поясняет Мерриам, могут существовать только в демократическом мире. Поэтому перед ними стоят «две великие цели в сфере мировых отношений (world relationships): I. Гарантирование существования в мире такого правового (jural) порядка, при котором решения принимаются не путем применения насилия, а на основе справедливости. II. Максимально полное развитие национальных ресурсов всех наций и максимально полное участие всех народов в [пользовании] достижениями цивилизации»[280]. Как поясняет Мерриам, необходимо выстроить такие международные, или, как он говорит, мировые отношения, которые были бы основаны не на силе, а на праве. Это не обязательно предполагает появление всемирного государства (world-state). Нужно только «положить конец анархии [в отношениях] между государствами и создать порядок, охватывающий весь мир (world-order)[281]. Это предполагает общепризнанное толкование «агрессии» и обеспечение общими силами коллективной безопасности. В рамках мирового порядка могут существовать суверенные государства, но их суверенитет не может быть «абсолютным, неограниченным и неразумным».

Мы не знаем, признается Мерриам, каким окажется грядущий мировой порядок, основанный на праве. Не исключено, что он будет найден методом проб и ошибок. Но он должен обеспечить (sic!) общий доступ к природным богатствам земли; повсеместное и максимально полное развитие природных и человеческих ресурсов, которые будут доступны для всех; передовое разделение труда и процесса производства с учетом наличия соответствующих природных ресурсов, климата и трудовых навыков населения; широкое распределение продуктов в рамках экономики, основанной на свободном предпринимательстве; свободное передвижение граждан; всеобщую (universal) свободу мышления и высказываний, а также возможность участвовать на условиях равенства в принятии общественных решений[282]. В мире, основанном на этих принципах, был бы положен «конец эксплуатации нации нацией», установлен принцип братства и устранена такая ситуация, когда значительной части человечества приходится играть «рабскую роль»[283].

Встает естественный вопрос: а как должны быть институционализированы отношения в грядущем мировом демократическом сообществе (Мерриам даже бросает слово «Союз»)? Существующий политический вокабулярий, жалуется он, не дает возможности точно идентифицировать ту форму единения, которая может возникнуть. Сам же он называет ее «высшим федерализмом» (higher federalism), предусматривающим «высшую кооперацию» наций, направленную на решение общих проблем.

Мерриам соглашается, что до создания такого мира еще далеко. Но какие-то шаги в этом направлении могут быть предприняты уже теперь (т. е. в начале 40-х годов XX века). Это касается планирования общей обороны ряда государств, проявлений политической солидарности, выработки различных форм общего гражданства, что придало бы «политическую ценность военным, экономическим и культурным программам, которые уже существуют или еще только должны начать осуществляться»[284]. Можно было бы подумать и о «минимизации трудностей, связанных с существованием многих национальных валют»[285]. И сделать это тем легче, что хотя «мирового гражданства» (citizenship) не существует юридически, оно, как полагает Мерриам, существует фактически. «В известном смысле сам факт существования наших общих забот создает общее гражданское население (citizenry), состоящее из всех свободных людей»[286]. А свободные люди, объединившие усилия на базе общих ценностей и стремящиеся к реализации демократического идеала, способны на многое.

Мерриам был не одинок в своих поисках. Вопрос о том, как утвердить демократические принципы на международной арене после победы над нацизмом и выстроить новый демократический мировой порядок, рассматривался и в опубликованной в 1942 году книге известного американского публициста и издателя венгерского происхождения Эмери (Имре) Ревеша «Демократический манифест», вызвавшей сочувственный отклик Томаса Манна.

Важно не то, подчеркивал Ревеш, появится ли со временем новая Лига Наций или какие-то региональные организации или союз англоязычных государств или мировое правительство. «Важен факт понимания нами того, что значат принципы демократии в условиях двадцатого века и того, что на базе этих принципов должен начаться процесс международной интеграции»[287].

Ревеш предлагал разработать международную хартию, воссоздающую применительно к новым императивам эпохи принципы, провозглашенные в разное время в Великой хартии вольностей, американской Декларации независимости, Билле о правах и французской Декларации прав человека и гражданина. В этой международной хартии, которая выступила бы в качестве своеобразной международной конституции, должны были бы быть сформулированы, считал Ревеш, базовые принципы демократии и определено их значение в современных условиях.

Во-первых, это «право на свободу». Применительно к сфере международных отношений это означало бы, что «каждая нация должна быть свободной и независимой, однако лишь в той мере, в какой использование этого права не наносит ущерба свободе и независимости других наций»[288]. Отсутствие такого ограничения, считал Ревеш, создавало бы условия для возникновения новых войн.

Во-вторых, это «принцип равенства». Применительно к сфере международных отношений данный принцип означал бы, что «все нации должны быть равны перед законом. При той организации мира, которая существует сегодня, в нем вообще отсутствует какое-либо международное право, а без такого права “равенство” наций лишено смысла и лишь прокладывает путь к войнам»[289].

В-третьих, это «право на безопасность». Применительно к сфере международных отношений предлагаемый принцип означал бы, что «безопасность нации может быть обеспечена лишь посредством ее сотрудничества со всеми другими нациями, направленного на защиту прав каждой из них»[290]. При этом принципы нейтралитета и невмешательства должны быть объявлены вне закона, поскольку они не способствуют обеспечению базовых принципов демократии и ведут к возникновению войн.

Четвертый принцип касается суверенитета. «Существование нескольких сотен суверенных государств, осуществляющих суверенную власть, находится в полном противоречии с демократической концепцией суверенитета, который должен установиться в [мировом] сообществе (community)»[291], характеризуемом Ревешом как «всемирная совокупность граждан» (universality of citizens). Автор «Манифеста» предлагает осуществить разделение властей во всемирном масштабе, предоставив «[мировому] сообществу абсолютный суверенитет, а отдельным нациям (individual nations) и отдельным государствам (individual states) только такую суверенную власть, которая имеет своим источником всеобщий (universal) суверенитет»[292].

Победа, которая, как считал Ревеш уже в момент публикации «Манифеста» (а это, напомним, 1942 год), непременно будет одержана, «должна быть победой этих новых принципов, на основе которых мы сможем построить новое и лучшее мировое сообщество»[293]. Но прояснением и кодификацией этих принципов надо начинать заниматься еще до победы. Промедление недопустимо, ибо политическая победа должна предшествовать победе на полях сражений – только в этом случае можно надеяться на то, что послевоенное мироустройство будет разумным (reasonable).

В работе Ревеша звучат многие из идей, которые были провозглашены – пусть в более модернизированной форме – позднее, когда США повели речь о необходимости международной интеграции и ограничении национально-государственного суверенитета. «Устранение международного [политического] и экономического партикуляризма – это историческая необходимость. Результатом этой войны станут ограничение национальных суверенитетов и начало процесса международной интеграции. Такое развитие может происходить в двух формах: либо путем достижения взаимного согласия между независимыми и суверенными нациями, либо путем принуждения с помощью силы (through forceful imposition)»[294].

Поскольку, судя по историческому опыту, весьма вероятно, что демократизацию мира придется осуществлять принудительным путем, говорит Ревеш, должен существовать лидер, способный повести за собой мир в правильном направлении. И выступить в роли такого лидера должны «англо-американская нации» (Anglo-American nations). Во-первых, потому, что (важный момент!) «от должной (proper) реорганизации мира будет зависеть выживание их собственных демократических институтов и само существование их народов»[295]. Второе основание для англо-американского лидерства в послевоенном мире Ревеш находил в истории. «…Последние несколько веков доказали, что на современной стадии человеческой истории англо-американское превосходство означает общий прогресс всего человечества, тогда как любые попытки доминирования со стороны других потенциальных мировых лидеров всегда означали реакцию на демократическую эволюцию»[296].

В такой постановке вопроса применительно к Великобритании не было ничего нового: зависимость положения дел в этой стране от положения дел в континентальной Европе и за ее пределами признавалась на островах уже давно. Но тезис о зависимости судьбы американской демократии и самого существования американского народа не от того, кто победит в войне (ответ на этот вопрос был для Ревеша очевиден), а от того, как победители нацизма и фашизма сумеют обустроить мир и что будет происходить в Европе, т. е. тезис о глобальной взаимозависимости, звучал в 1942 году неординарно. Впрочем, это, если принять во внимание тезис о безоговорочном англо-американском лидерстве, была неравновеликая и неравноправная взаимозависимость. Но тем не менее – взаимозависимость.

И еще один момент. Ревеш едва ли не первым сформулировал тезис, который лишь более полувека спустя был открыто провозглашен Западом в качестве стратегического принципа внешней политики и реализован на практике – тезис о принуждении к демократии с помощью силы.

Автор «Демократического манифеста» поясняет, что политическое единство, за которое он ратует, вовсе не предполагает отрицания многообразия существующих в мире традиций и культур. Необходимо лишь добиться того, чтобы имеющиеся между ними различия не приводили к вооруженным конфликтам, а вечная борьба за место под солнцем протекала в цивилизованных формах.

Формирование демократического миропорядка Ревеш увязывал с необходимостью корректировки «нашей существующей ныне системы отбора (selecting) представителей и правительства»[297], которую он считал неудовлетворительной, поскольку она открывает доступ к власти лицам, не обладающим необходимыми лидерскими качествами. Следует добиться того, чтобы люди, направляемые в национальные ассамблеи, «были не только колоритными личностями, имели влиятельных друзей и обладали ораторскими способностями, но и чтобы у них имелся определенный минимум знаний, имеющих отношение к общественным делам и чтобы они придерживались демократических принципов»[298].

Ревеш, по сути, выступал против одного из базовых принципов демократии – принципа толерантности. Он требовал введения ограничений для противников демократии на свободу слова, собраний и печати, полагая, что даже возможные издержки, которые появились бы в этом случае, не нанесли бы демократии того вреда, который был бы причинен ей в случае, если бы в существующие демократические институты не были внесены предлагаемые им ограничительные коррективы.

Обосновывая свою позицию, автор «Демократического манифеста» требовал отказаться от взгляда на демократию как закрытую ригидную систему. «Демократия нуждается в постоянном приспособлении (readjustment) [к изменяющейся обстановке]. Ее институты требуют беспрерывного омоложения»[299]. Отсюда и переосмысление самого понятия «демократия», по сути вступающее в противоречие с выдвинутым им тезисом о необходимости перестройки системы демократических институтов. «Демократия… не может определяться какой-то системой институтов – уже существующих или тех, которые должны быть созданы. Демократия – это атмосфера, единственная атмосфера, в которой современный человек может жить, процветать и прогрессировать»[300].

Ревеш пояснял, что демократический миропорядок, который надо начинать реформировать, не дожидаясь (победоносного) окончания войны, – не самоцель. Он должен помочь решить «социальные проблемы, проблемы производства, распределения и потребления, проблему общего подъема жизненного стандарта человеческой расы»[301].

Автор «Демократического манифеста», по сути, повторял мысль Джона Дьюи о том, что демократия – живое явление и представление о ней должно постоянно пересматриваться. Но Дьюи, судя по его высказываниям, предполагал, что этот пересмотр должен осуществляться в сторону дальнейшей либерализации демократических прав и свобод. Ревеш задает предлагаемому им пересмотру обратный вектор: демократия распространяется исключительно на демократов. И действовать эта норма должна не только в условиях военного времени (когда писалась книга), но и в рамках всемирного демократического государства, которое, по замыслу Ревеша, могло бы появиться после победы над нацизмом и фашизмом.

Такую позицию, преследующую диссидентов и лишающую их конституционных прав, нельзя оценивать иначе, как антидемократическую по сути и лишний раз свидетельствующую о том, что демократические цели могут быть достигнуты только демократическими средствами. Это подтвердил маккартизм – живое воплощение нетерпимости не только к инакомыслящим, но и к тем, кто готов был встать на их защиту, а, значит, и на защиту базовых принципов Конституции Соединенных Штатов Америки.

Идея формирования мирового демократического государства получила дальнейшее развитие и конкретизацию в книге Ревеша «Анатомия мира», увидевшей свет в 1945 году[302] и вызвавшей широкий отклик общественности. Он по-прежнему выступает в роли убежденного противника института национального суверенитета (как неизбежно чреватого войнами) и создания всемирной организации, которую называет «всемирным правительством» (world government), «всеохватывающей всемирной правительственной организацией» (overall world government organization) и т. п.

Но теперь альтернатива нации-государства выглядит более отчетливо. Это не Организация Объединенных Наций, которая совершенно не удовлетворяет Ревеша, поскольку сохраняет за ее членами все права на суверенитет. Это «федеративное всемирное правительство» (federal world government), напоминающее Соединенные Штаты Америки. И в условиях, когда в мире появилось атомное оружие (попытки контроля над распространением которого, считал Ревеш, будут крайне затруднены), нужно поторопиться с созданием такой федерации, которая позволит строить отношения между государствами не на основе двусторонних и многосторонних договоров (рано или поздно нарушаемых), а на основе всеобщего права и установить в мире «всемирный правовой порядок» (world-wide legal order)[303]. «Мы полагаем, – пишет Ревеш, – что единственным путем к предотвращению будущих мировых войн является регулирование взаимоотношений между нациями не на основе не имеющих принудительной силы договорных обязательств, которыми суверенные нации всегда будут пренебрегать, а на основе принудительного правового порядка, связывающего все нации, предоставляющего всем соотечественникам (nationals) равные права на основе установленного закона и налагающего на каждого равные обязательства»[304].

Однако, настаивая на немедленных действиях, Ревеш рекомендует проявлять осмотрительность и не предпринимать шагов, способных нанести ущерб делу. Не стоит обращаться к национальным правительствам с призывами создать всемирную федерацию и спешить с разработкой ее конституции. Надо брать пример с отцов-основателей. Они сначала сформулировали ряд фундаментальных принципов, рассматривавшихся ими как самоочевидные и составляющие основу демократического общества. Когда эти принципы нашли отклик в сердцах и умах людей, последние уполномочили своих представителей воплотить их в жизнь и создать механизмы, обеспечивающие торжество этих принципов на законных основаниях.

Так же надо действовать и теперь. Прежде всего, настаивает Ревеш, необходимо убедить народы разных стран, «все цивилизованное население земли» в необходимости отказа от национального суверенитета (ради обеспечения мира и предотвращения атомной катастрофы) и создания всемирного федеративного демократического государства. Нужно сформировать своеобразную новую политическую веру, которая в конце концов побудила бы людей обратиться к своим правительствам с призывом к созданию всемирной федерации. А для этого необходимо, действуя через школу и церковь, используя прессу, радио, кино и другие средства, организовать широкое движение в поддержку идеи федерации. Взять старт процесс федерализации сможет лишь после того, как «в двух или более странах народ ясно выразит свою волю» двигаться в этом направлении. А затем начнет действовать сила примера и «сила событий».

Примечательно, что, считая добровольное согласие народов единственным путем к созданию всемирного федеративного государства, Ревеш по-прежнему проявлял присущее ему отсутствие толерантности и настаивал на том, чтобы на общественные должности не избирались люди, не проявляющие себя как искренние сторонники «предотвращения новой войны путем установления мира на основе закона и [демократического] правления»[305].

В «Анатомии мира» Ревеш неоднократно возвращается к обсуждению вопроса о возможном отношении Советского Союза («России») к его идее и ее практическому воплощению. Он не исключает возможности возникновения войны между двумя лагерями[306]. Но не исключает и того, что поскольку создание всемирной федерации «позволило бы различным национальным группам продолжать строить свою религиозную, культурную, социальную и экономическую жизнь в соответствии с их собственным выбором, который защитил бы их с помощью силы закона от вмешательства других в их местные и национальные дела», то Россия не стала бы «упорствовать в отказе от участия [во всемирном правительстве][307].

Ревеш, называвший себя «перфекционистом», но считавший, что именно перфекционизм способствует прогрессу, приложил немало усилий для пропаганды своего проекта, который получил поддержку со стороны части американской общественности. После выхода «Анатомии мира» в свет в прессе появилось «Открытое письмо к американскому народу». Его авторы призывали американских мужчин и женщин прочитать эту книгу, подумать над ее выводами, обсудить ее с соседями и друзьями – в частном порядке и публично. «Несколько недель назад (до атомной бомбардировки Хиросимы, когда появилось первое издание книги. – Э.Б.), – говорилось в письме, – эти идеи казались важными, но достижимыми, возможно, в будущем. В условиях новой реальности атомной войны они стали безотлагательной и насущной необходимостью, иначе цивилизация обречена на самоубийство». Примечательно, что среди авторов письма мы видим Альберта Эйнштейна, Томаса Манна, сенатора Фулбрайта, члена Верховного суда США Робертса и еще свыше полутора десятков видных политиков, публицистов, общественных деятелей.

Ревеш поясняет, что создание всемирной федерации демократических государств – не самоцель. Это всего лишь средство, механизм, который позволит прийти со временем к разрешению стоящих перед народами мира социальных и экономических проблем и обеспечить всеобщую безопасность в условиях свободы.

В идее формирования всемирной демократической федерации, отстаивавшейся Мерриамом, Лассуэллом, Ревешем, Фулбрайтом, Эйнштейном и их сторонниками, получил новое воплощение старый вильсонианский призыв сделать мир безопасным для демократии, то есть прежде всего для Соединенных Штатов Америки, как наиболее полного практического воплощения демократических порядков. Но теперь, в 40-х годах XX века, становилась более очевидной значительно возросшая со времен Вильсона зависимость прочности американской демократии от состояния демократии за пределами США. Это была «подсказка времени». Но за идеей всемирной федерации скрывалась глубокая культурная и интеллектуальная традиция, уходившая корнями в Европу и, судя по их текстам, не ведомая ни эмпирически ориентированным «чикагцам», ни другим американцам, ратовавшим за федерацию, но в силу ложного чувства собственной идейно-интеллектуальной самодостаточности даже не пытавшимся отыскать ее идейно-теоретическое обоснование в мировой философской и политической мысли.

Между тем в уставшем от войн Старом Свете первые планы создания мировой федерации республик как пути к установлению прочного мира и решению социальных и экономических проблем появились еще в XVIII веке. Наиболее яркое воплощение эта идея получила в трактате Иммануила Канта «К вечному миру», опубликованном в 1795 году. «…Разум, – писал Кант, – с высоты морально-законодательной власти, безусловно, осуждает войну как правовую процедуру и, напротив, вменяет в непосредственный долг мирное состояние, которое, однако, не может быть ни установлено, ни обеспечено без договора народов между собой. Поэтому должен существовать особого рода союз, который можно назвать мирным союзом (foedus paciflcum) и который отличался бы от мирного договора (pactum pacis) тем, что последний стремится положить конец лишь одной войне, тогда как первый – всем войнам и навсегда… Можно показать осуществимость (объективную реальность) этой идеи федерации, которая должна охватить постепенно все государства и привести таким путем к вечному миру»[308].

А далее следует высказывание, за которое американцы должны были бы ухватиться обеими руками как за рациональное обоснование центральной роли Соединенных Штатов в создании демократической федерации. Ибо Кант говорит следующее. «Если бы какому-нибудь могучему и просвещенному народу выпало счастье образовать республику (которая по своей природе должна тяготеть к вечному миру), то она явилась бы центром федеративного объединения других государств, которые примкнули бы к ней, чтобы обеспечить таким образом сообразно идее международного права свою свободу, и путем многих таких присоединений все шире и шире раздвигались бы границы союза»[309]. В этих высказываниях Канта внимательный читатель обнаружит многое из того, о чем говорили и Мерриам, и Ревеш, и другие американцы – сторонники федерализма. Но знали ли они об этих высказываниях великого немецкого мыслителя?

В годы «холодной войны» идея создания всемирной федерации демократических государств утратила свою актуальность. Однако после ее окончания в рамках дискуссии о новом мировом демократическом порядке эта идея возродилась, хотя, естественно, в измененной форме. Теперь американские демократологи вспомнили и о Канте, и о европейской традиции. (Обо всем этом речь впереди). Но, судя по их публикациям, забыли… о собственных предшественниках. А между тем, как теперь становится ясно, размышления Мерриама, Ревеша и их единомышленников о федеративном демократическом государстве были важной промежуточной ступенью на крутой лестнице восхождения к одному из самых романтичных, утопичных, но и привлекательных идеалов единения всего человечества на основе принципов свободы, равенства и безопасности.

Глава вторая

ПРОБЛЕМА ДЕМОКРАТИИ В АМЕРИКАНСКОЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ МЫСЛИ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XX ВЕКА

Общие контуры поля исследования

На протяжении всей второй половины XX века заокеанские обществоведы сохраняли неизменный исследовательский интерес к проблеме демократии, хотя степень его интенсивности менялась от одного периода к другому, как менялась и эмоциональная окраска этого интереса. А вызван он был несколькими причинами.

Главным стимулом обращения американских политологов к проблеме демократии была потребность отыскать механизмы решения политических, экономических, социальных вопросов, встававших перед Соединенными Штатами во второй половине XX века. Развитие американского капитализма в этот период шло быстрыми темпами, но было отнюдь не беспроблемным, о чем свидетельствовали сопровождавшие его кризисы и протестные движения. Как заметил в одной из дискуссий известный политолог Теодор Дрейпер, «реформы [Франклина] Рузвельта были тем случаем, когда с помощью демократии спасали капитализм, а не демократию с помощью капитализма»[310]. В изменившихся условиях требовалось усовершенствовать существующую политическую и экономическую систему, сделать их способными, сохраняя стабильность, оперативно реагировать на вызовы времени, связанные с дальнейшей массовизацией общества, построением государства благосостояния, решением расовой проблемы и т. п., словом – адаптировать капитализм к условиям позднего индустриального, а потом и постиндустриального общества. И тут на помощь снова должна была прийти демократия. Но в иной, обновленной, современной форме. Ее и требовалось отыскать.

Интерес американцев – как теоретический, так и политикопрактический – к проблеме демократии подогревался и состязанием двух мировых социально-политических систем, составлявших основное содержание начавшейся в конце 40-х годов «холодной войны». Одна из этих систем («Запад») отождествлялась с демократией, вторая («Восток») – с тоталитаризмом и авторитаризмом (в социалистической – прежде всего советской, а позднее и китайской – форме). В этих условиях демократия как теоретическая и практическая модель политического устройства общества и образа жизни становилась ходовым товаром в конкурентной борьбе с социализмом: демократические идеи, ценности, концепции требовалось как можно шире разрекламировать, доказывая их непревзойденное качество[311].

Была и еще одна причина интереса к проблеме демократии: осмыслить – по принципу контраста – трагический опыт фашизма и нацизма. Потребность в таком осмыслении ощущалась за океаном тем более остро, что многие известные американские политологи (Ханна Арендт, Герберт Маркузе, Теодор Адорно, Макс Хоркхаймер, Льюис Козер и десятки других) принадлежали к числу эмигрантов, лично столкнувшихся в свое время с тоталитарными режимами (в основном – с нацизмом) и после войны испытывали острую потребность «рассчитаться» – в идейно-теоретическом и психологическом планах – со своим недавним трагическим прошлым. Впрочем, это было не главным. Американцы считали важным извлечь уроки из опыта европейского и особенно немецкого прошлого и понять, что необходимо предпринять, чтобы не допустить подобных трагедий в будущем – и в самой Америке, и за ее пределами. Наконец, через сопоставление демократии с недемократическими режимами рассчитывали получить дополнительное представление о «советском тоталитаризме» – в первую очередь о внутренних, не лежащих на поверхности механизмах его функционирования.

Так что в американской политической науке[312], которая за первые послевоенные десятилетия упрочила свой международный авторитет и позиции, как и в американской политической мысли в целом, исследование проблем демократии занимало в рассамтриваемый период одно из главных, если не самое главное место. Об этом свидетельствуют многие сотни книг и статей, опубликованных за послевоенные годы профессорами американских университетов и сотрудниками многочисленных исследовательских центров. Еще одно тому подтверждение – американские и международные обзоры состояния политической науки в мире (а правильнее сказать – на Западе), где фиксируется и положение дел в американской демократологии[313].

Мы не отыщем ни одного крупного американского политического мыслителя второй половины XX века[314], который бы не «отметился» хотя бы одной-двумя статьями, так или иначе касающимися проблематики демократии. В то же время были политические теоретики, в том числе широкого профиля, которые не то чтобы специализировались на исследовании демократии (имелись и такие), но уделяли ей значительное внимание в своем творчестве и внесли заметный вклад в демократологию.

Первым среди них должен быть упомянут Йозеф Шумпетер (ему посвящен отдельный параграф в нашей работе). Его основная книга о демократии («Капитализм, социализм и демократия») была, как уже говорилось, впервые опубликована во время Второй мировой войны, однако широкую известность она обрела лишь в послевоенные годы, а его теория демократии и по сей день входит в число наиболее влиятельных как в Америке, так и за ее пределами.

Другая крупная фигура среди исследователей демократии – о нем тоже отдельный разговор – это Роберт Даль, один из патриархов современной американской и всей западной политической науки, более полувека работающий на избранном поприще. Автор десятков книг и статей о демократии, он опубликовал свой обобщающий труд («Демократия и ее критики») всего двадцать лет назад, продемонстрировав поразительную творческую молодость.

Единственная равновеликая ему или даже превосходящая его по кругозору и влиянию на развитие политической науки фигура – недавно покинувший (в весьма почтенном возрасте) сей бренный мир Гэбриэл Алмонд, без рассмотрения трудов которого (это относится в первую очередь к его давно уже признанной классической книге – написана вместе с Сиднеем Вербой – «Гражданская культура») невозможно говорить об исследовании проблемы демократии в американской политической науке второй половины XX столетия.

Картина была бы неполной, если бы мы, говоря о Шумпетере, Алмонде и Дале, не назвали еще одного из патриархов американской демократологии, пусть и не столь влиятельного, – Сеймура Липсета, опубликовавшего почти полвека назад своего «Политического человека», а затем и множество других исследований, принесших ему известность в академических кругах.

Среди представителей старшего поколения заокеанских исследователей, писавших о демократии, нельзя не выделить также Ханну Арендт, Збигнева Бжезинского, Иммануэля Валлерстайна, Сидни Вербу, Аарона Вилдавски, Энтони Даунса, Роналда Инглхарта, Дэвида Истона, Генри Киссинджера, Арендта Лейпхардта, Чарлза Линдблома, Хуана Линца, Герберта Маркузе, Люсьена Пая, Роналда Пеннока, Джованни Сартори, Дэвида Трумэна, Майкла Уолцера, Фридриха Хайека, Луиса Харца, Ноама Чомского (Чомского), Хэрри Экстайна.

Отдельного упоминания заслуживает недавно скончавшийся Сэмюэль Хантингтон. Автор полутора десятков книг по самым разным проблемам политической науки, он заявил о себе в конце минувшего столетия и как заинтересованный исследователь демократии. За несколько десятилетий своей научной деятельности Хантингтон показал себя человеком, который чутко улавливает политические веяния времени и, реагируя в оперативном порядке на происходящие изменения, одаривает мир очередным сочинением, посвященным злободневной проблеме. Так появилась наделавшая много шума книга «Столкновение цивилизаций» – попытка ответить на вопрос, по какому пути пойдет развитие после-холодно-военного мира. Но за несколько лет до этого, когда стало очевидным, что мировая социалистическая система дышит на ладан и все большее число недемократических стран поглядывает в сторону демократии, Хантингтон подключился к разработке проблемы так называемого демократического транзита и выпустил в 1991 году книгу (на ней мы остановимся в дальнейшем) «Третья волна. Демократизация в конце XX века». А за шестнадцать лет до этого выступил (вместе с Мишелем Крозье и Йодзи Ватануки) одним из авторов книги «Кризис демократии», представленной так называемой Трехсторонней комиссии в качестве доклада.

Но старшее поколение американских демократологов быстро сходит со сцены, и сегодня большую часть когорты исследователей демократии составляют представители среднего поколения. Это Эми Гуттман, Лэрри Даймонд, Марк Дойл, Гильермо О’Доннел, Роберт Патнэм, Адам Пшеворский, Брюс Рассетт, Денис Томпсон, Йэн Шапиро, Филипп Шмиттер и другие. О многих из них также пойдет речь в соответствующих разделах предлагаемой работы.

Американская демократология второй половины XX века формировалась на междисциплинарной основе, используя научный инструментарий и принципы, на которые опиралась не только политическая наука[315], но также политическая философия, политическая социология, экономика и другие научные дисциплины. Естественно, она несла на себе печать господствовавших методологических подходов, трижды изменявшихся на протяжении рассматриваемого периода[316].

До 1960 годов доминирующим подходом был бихевиорализм (с его отчетливо выраженной позитивистской направленностью)[317], ориентировавший на проведение эмпирических исследований и поиск систематизированных объяснений, основанных на объективном наблюдении; использование строгих методов сбора и анализа информации; разработку эмпирически обоснованных и (что не менее важно) эмпирически ориентированных теорий (в основном – теорий среднего уровня). На смену ему пришел в качестве доминирующего подход, основывающийся на теории рационального выбора и ориентируюий на рациональное моделирование политических процессов и политического поведения при ограниченных ресурсах и подчас сводивший политику к взаимодействию узко понятых материальных интересов. К концу XX века он был потеснен так называемым новым институционализмом. Не будучи в прямом смысле слова синтезом первых двух подходов, новый институционализм в какой-то степени объединил и сблизил их, предложив исследовать поведение (с использованием эмпирических методов) в рамках существующих институтов и в пределах выявленных возможностей. При этом он не препятствовал исследовательскому плюрализму и выработке альтернативных решений и допускал использование разных научных подходов, методологий и методик.

Все это, как мы увидим, знакомясь с теориями Шумпетера, Даля, Липсета, Даунса, Фишкина и других, нашло отражение в американской демократологии рассматриваемого периода. В том числе в подходе к исследованию обозначившихся в ней проблем, которые можно условно разделить на две группы. Одни проблемы достались «по наследству» от прошлого и были связаны с вызовами эпохи лишь косвенным образом. Другие представляли прямой отклик на эти вызовы.

Как и прежде, обсуждались вопросы о сущности демократии, ее природе, путях становления, функциях, роли в общественном развитии, а в связи с этим – о народном представительстве, его формах и масштабах и прежде всего – о соотношении демократии прямой и представительной, охранительной и развивающей и т. п.

Активно исследовался феномен демократического участия, т. е. включенности граждан в демократический процесс, чему в Америке всегда придавали большое значение. При этом одним из самых острых был вопрос о соотношении индивидуальных и коллективный действий. В сущности, это был вопрос о роли гражданского общества как института демократии и об отношениях между гражданским обществом в целом и отдельными его институтами и государством.

Сохранил актуальность вопрос об отношениях между демократией, равенством и свободой, который был поставлен еще «отцами-основателями» и уже больше не выпадал из поля зрения американских обществоведов, постоянно вопрошавших себя, не грозит ли стране «тирания большинства».

Оставались в этом поле и вопросы о путях совершенствования демократических институтов, об отношении между ветвями власти в демократическом обществе, о демократическом воспитании и формировании демократической гражданственности и ряд других, обсуждавшихся в первой половине XX века или даже ранее.

Надо, однако, заметить, что даже традиционные вопросы рассматривались зачастую в более или менее тесной увязке с новой ситуацией, сложившейся в стране и мире и порой – под новым углом зрения. Характерный пример – проблема природы демократии. Хотя некоторые американские политологи первой половины XX века так или иначе касались вопроса о связи между демократией и капитализмом, они не пытались выявить наличие или отсутствие генетической зависимости между ними. Шумпетер предпринял такую попытку. Больше того, он поставил целью выявить характер генетических связей как между демократией и капитализмом, так и между демократией и социализмом. Но решал он эту проблему в академическом ключе, отвлекаясь от политической конъюнктуры. В разгар «холодной войны» известный американский общественно-политический журнал «Комментари» вернулся к этой проблеме, но уже в откровенно политизированном виде. В апреле 1978 года он провел симпозиум на тему «Капитализм, социализм и демократия», предложив его участникам[318] ответить на вопрос, согласны ли они с распространившейся в последние годы, но прежде многими отвергавшейся идеей о существовании «неотвратимой (inesccapable) связи между капитализмом и демократией».

За такой постановкой вопроса просматривалось явное желание организаторов симпозиума отвергнуть все претензии социализма на возможность иметь демократическое «лицо»[319] и, напротив, показать наличие органической, внутренней связи между капитализмом и демократией[320].

Наряду с традиционными обсуждались и новые вопросы. Много внимания уделялось исследованию и идентификации форм демократии, уже утвердившихся (утверждающихся) в современном западном обществе и за его пределами или пока еще не сложившихся, но, как считали некоторые демократологи, востребованных временем. В этом русле складывались теории полиархии, консоциативной демократии, вертикальной демократии, партиципаторной демократии и т. п.

Исследовалась зависимость между демократией и культурой. Особое внимание уделялось вопросам о роли политической культуры в формировании демократического сознания и демократических институтов и типах политической культуры, конгруэнтных стабильному демократическому обществу.

Заметным направлением развития американской демократологии рассматриваемого периода становится исследование связей между демократией и экономикой, вылившееся в работы, посвященные экономической теории демократии, экономической демократии, экономических предпосылок демократического транзита.

С конца 70-х годов активно обсуждается и сам феномен транзита, т. е. перехода стран с недемократическими режимами к демократии. Рассматривались вопросы о предпосылках, условиях и формах транзита, были предприняты попытки выявить закономерности перехода к демократическим режимам (что вылилось, в частности, в теорию «волн демократизации»).

Бурное развитие науки о международных отношениях во второй половине XX века способствовало дальнейшему развертыванию исследования таких проблем, как условия и пути становления демократического мирового порядка, зависимость между внешней и военной политикой государств и существующим в них демократическим строем (демократия и война) и т. п.

Большое внимание, как и прежде, уделялось исследованию истории становления и развития демократии в Соединенных Штатах. Но теперь американцев интересует и история демократии в других странах – и в тех, где ей удалось устоять в 20-30-е годы, как в Великобритании, и в тех, где она пала в этот период и где ее пришлось восстанавливать, как в Германии.

Возрастает интерес к исследованию демократии через призму энвайронменталистских, гендерных и расовых проблем. Но можно сказать и по-другому: энвайронменталистские, гендерные и расовые проблемы рассматриваются некоторыми их исследователями в тесной увязке с проблемой демократии.

Многие из демократологических исследований рассматриваемого периода имеют узкую, если не сказать «точечную» предметную фокусировку. В центре исследования оказываются конкретные частные аспекты демократии,, к тому же нередко имеющие узкие хронотопические границы (тот или иной штат, округ, графство или государство на том или ином этапе его развития). Исследователей интересует функционирование местных, штатных и федеральных органов власти и управления; электоральный процесс на всех уровнях (механизмы, эволюция, участие в нем представителей возрастных, этнических и иных групп); права человека; деятельность и взаимодействие групп интересов, политических партий и других институтов гражданского общества; роль оппозиции; социально-политические движения (женские, энвайронменталистские, молодежные и т. п.); роль прессы как демократического института; функционирование судебной системы на всех ее уровнях.

Едва ли не по всем этим вопросам шли острые дебаты и сталкивались разные позиции, на основе которых, в конце концов, сложилось несколько общих интерпретаций демократии, получивших отражение в соответствующих концепциях и теориях. Важную роль в определении направлений и путей развития американской демократологии второй половины XX века играла начавшаяся в 50–60-е годы дискуссия по вопросу о сущности демократии, о демократическом идеале, об отношении между этим идеалом и его реальным воплощением, о носителях демократической власти.

Эта дискуссия, развернувшаяся между сторонниками так называемой «классической теории» демократии (созданной усилиями Джона Локка, Шарля-Луи Монтескье, Жан-Жака Руссо, Томаса Джефферсона, Джона Стюарта Милля и других мыслителей Нового времени) и ее критиками (получившими имя «ревизионистов»), представленными Йозефом Шумпетером, Робертом Далем, Сеймуром Липсетом и их единомышленниками, отчетливо высветила необходимость адаптации демократического идеала к новым социальным и политическим условиям. Споры затянулись на долгие годы и протекали в разных формах. Выходили книги и статьи, авторы которых защищали собственные позиции и выдвигали аргументы против своих оппонентов. Созывались научные конференции, на которых сталкивались разные позиции. В числе последних следует выделить конференцию «Демократия в середине XX века», проведенную в Вашингтонском университете в мае 1958 года[321] и собравшую сильных участников, среди которых были Луис Харц, Чарлз Линдблом, Роналд Пеннок и другие.

«Ревизионисты» не представляли собой единого лагеря, и их взгляды на демократию отличались друг от друга. Объединяло их критическое отношение к «классической теории»[322], суть которого можно выразить примерно следующим образом. В условиях массового, развитого индустриального общества «классическая теория» демократии не работает. Она исходит из того, что демос, каков бы ни был его состав, постоянно держит в своих руках бразды политического правления. Он может править непосредственно, а может делать это через своих представителей, но последние должны выражать волю и интересы демоса. При этом главной политической силой оказывается атомизированный индивид. Это, естественно, предполагает наличие у него таких качеств, как политическая компетентность, рациональность, толерантность (без которой невозможно уважение иного мнения, без чего, в свою очередь, нет демократии), реализм суждений (отсутствие которого не позволяет принимать взвешенные решения), инициативность и самостоятельность.

А что, спрашивали «ревизионисты», показывают результаты эмпирических исследований? И о чем свидетельствовал политический опыт первой половины XX века и, в частности, опыт Италии и Германии, где фашисты и нацисты пришли к власти при активной поддержке народа? Не о том ли, что демос политически некомпетентен, иррационален (падок на мифы и утопии), нетерпим (не только в политическом, но также в религиозном и расово-этническом отношениях), безынициативен и не способен к самостоятельным конструктивным действиям. То есть нуждается в компетентном, разумном, инициативном «поводыре»…

С другой стороны, продолжали «ревизионисты», опыт тех же Соединенных Штатов, Великобритании, других западных стран, претендующих на звание демократических, свидетельствует о том, что такие «поводыри», именуемые «народными избранниками» (и действующие зачастую в тесном контакте с представителями бизнеса и государственных органов), давно уже держат в своих руках реальную политическую власть и, будучи, как правило, профессиональными политиками, представляющими определенные политические партии, отправляют властные функции гораздо лучше, чем это сделал бы «человек с улицы».

Таким образом, обнаруживалась скандальная ситуация: выяснялось, что в «демократических» странах начала второй половины XX века, включая США, никакой демократии как власти демоса, о которой говорили «классические теории», на самом деле не существует. Что оставалось делать в сложившейся ситуации? Одно из двух: либо констатировать смерть демократии как таковой, ее несовместимость с условиями времени и существование в Америке и Европе каких угодно, но только не демократических, или – в лучшем случае – полудемократических режимов; либо призвать к изменению ситуации и созданию условий, позволяющих демосу обрести необходимые для властвования качества, а в конечном итоге и саму власть. Впрочем, был еще и третий путь. По нему и пошли «ревизионисты» во главе с Шумпетером.

Автор «Капитализма, социализма и демократии» не верил в демос. Но он не хотел, да и не мог публично хоронить «демократию». Напротив, он хотел ее «спасти»! И он сделал это путем редукции содержания демократии до практиковавшейся в Америке и ряде других западных стран процедуры (метода) конкурентного избрания «компетентных лидеров» и признания этой процедуры сутью и основным содержанием демократии[323].

Как писал в 1991 году Сэмюэль Хантингтон, принявший на вооружение «ревизионистскую» теорию, «в своем новаторском исследовании “Капитализм, социализм и демократия” Шумпетер вскрыл недостатки “классической теории демократии”, определявшей последнюю в таких выражениях, как “воля народа” (источник [власти]) и “общее благо” (цель [власти]). Успешно развенчав подобный подход, он выдвинул “другую теорию демократии”. “Демократический метод, – писал он, – это такое институциональное устройство для принятия политических решений, при котором отдельные индивиды обретают власть принимать решения в результате конкурентной борьбы за голоса людей”»[324].

«Ревизионисты» обвиняли классиков» в том, что те не делают необходимых различий между нормативными спекуляциями и научными эмпирическими исследованиями, то есть, проще говоря, между идеалом и реальностью, и судят о наличии или отсутствии демократии по степени соответствия реального положения вещей умозрительному идеалу, сформулированному классической теорией. Отсюда и призывы как можно скорее расстаться с последним.

Одним из первых, кто выступил с таким призывом (на упомянутой выше Вашингтонской конференции), был крупный историк Луис Харц, автор известной в научных кругах книги «Либеральная традиция в Америке». Пессимистические оценки реального состояния демократии, говорил он в своем докладе «Демократия: образ и реальность», вызваны тем, что «мы отождествляем [демократическую] систему с теорией, как если бы мы действительно жили старым джефферсоновским образом демократии, который мы лелеем, и потому когда мы сталкиваемся с практикой, приводящей демократию в действие, то с ужасом обнаруживаем, что демократия рушится»[325]. Но это, успокаивал Харц, обманчивое чувство, фиксирующее не кризис демократии, а состояние нашего сознания. «…Внутренний “кризис демократии”… – скорее агония разума, нежели реального мира»[326].

О том, что классический образ демократии – «индивидуалистический, эгалитаристский образ прямого народного контроля на основе рационального соглашения и действия»[327], уже не соответствует реальности, говорили в своих выступлениях и другие участники Вашингтонской конференции. Признавая, что классические теории демократии были мощным оружием в борьбе против феодализма и монархии, они сходились в том, что «демократия, фактически существующая в массовых обществах, не может выполнить обещаний, содержавшихся в прежнем образе [демократии]»[328]. Поэтому требуется создать «новый образ» демократического общества, отвечающий реальностям новой эпохи. Это тем более важно, настаивали участники конференции, в условиях борьбы «против мирового коммунизма с его революционным elan и утопическими обещаниями»[329].

«Ревизионисты» полагали, что современная теория демократии должна являть собой систему эмпирически верифицируемых пропозиций, имеющих целью предсказание поведения операционально определяемых переменных и быть свободна от ценностных суждений. Это была типично бихевиоралистская позиция, чего «ревизионисты», собственно, и не скрывали и что отражало дух времени.

Как и следовало ожидать, «ревизионисты» попали под огонь критики – причем сразу с двух сторон: со стороны приверженцев «классической теории демократии» (они не переводились в Америке никогда) и со стороны сторонников так называемой партиципаторной демократии, ратовавшей, о чем свидетельствует ее название, за активное и широкое участие граждан в политико-властном процессе. «Ревизионистов» упрекали – и не без оснований – в редукции демократического процесса до верифицируемых переменных, которая уничтожала демократический идеал как таковой, а значит, устраняла и горизонт развития демократии; пессимистическом и статичном взгляде на человеческую природу; необоснованном отождествлении демократии с одним – а именно процедурным – ее элементом, презрительном отношении к основной массе граждан и т. п.

Но были и чисто политические – и тоже не лишенные оснований – упреки. Критики «ревизионистов», конечно же, разглядели трюк (мы говорили о нем выше), с помощью которого те спасали существующий строй, отождествляя демократию со сложившейся в Соединенных Штатах системой политических отношений. А поскольку, по мнению этих критиков, реальная власть в Америке находится в руках элиты, то «ревизионистские» концепции демократии квалифицировалась одновременно и как апология демократии для элиты. Апология скрытая, ибо в отличие от некоторых стран Европы, где еще в первой половине XX века проповедовались (и принимались частью общества) откровенно элитистские теории власти (Моска, Парето, Михельс, Ортега-и-Гассет), открыто пропагандировать власть элиты (пусть и элиты «из народа») в Америке было труднее, хотя и в США, как увидим далее, имелись свои элитисты.

Если верить Хантингтону, дебаты между «ревизионистами» и их критиками «к 1970-м гг… закончились и Шумпетер победил. Теоретики все чаще стали проводить различие между рационалистическими, утопическими и идеалистическими определениями демократии, с одной стороны, и эмпирическими, дескриптивными, институциональными, процедурными – с другой, приходя к выводу, что лишь второй тип определений обеспечивает аналитическую точность и эмпирическую референтность, делающие понятие пригодным к использованию. Широкие дискуссии о нормативной теории резко сократились, по крайней мере, в американских научных кругах, и на смену им пришли попытки понять природу демократических институтов, механизм их функционирования, причины их расцвета и гибели. Стало превалировать стремление к тому, чтобы в слове “демократия” было меньше лозунговости и больше здравого смысла»[330].

Хантигтон прав лишь отчасти. За тридцать лет, минувших с тех пор, как знаменитый австроамериканец обнародовал свою теорию, ряды тех – в них оказался и сам автор «Третьей волны»[331], – кто стал ориентироваться на предложенную Шумпетером методологию исследования феномена демократии, расширились. Однако разногласия между спорящими сторонами, как и сами стороны, остались, что достаточно отчетливо прослеживалось в демократологической литературе. Как констатировал – не без сарказма – Пэтрик Нил в своей обзорной статье, и в 80-х, и в начале 90-х годов «демократическая теория продолжала колебаться между тем, что Джон Данн называет “унылым идеологическим” голосом позднейшей версии ревизионистской теории, и “тупым утопическим” голосом позднейшей версии партиципаторной теории»[332].

При этом важно иметь в виду, что отмеченные «колебания» происходили на фоне кризиса, охватившего американскую (но не только американскую) демократию в конце 60-х – начале 70-х годов и продолжавшегося, пусть и с меньшей остротой, в 80-е годы. «Переживает ли демократия кризис? Этот вопрос все более настоятельно ставят некоторые ведущие государственные деятели Запада, журналисты, ученые и даже – если верить результатам опросов общественного мнения – общественность. В некоторых отношениях нынешние настроения напоминают настроения начала 20-х, когда широкую популярность обрели представления Освальда Шпенглера о “закате Запада”»[333]

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Эрих Фромм – крупнейший мыслитель XX века, один из великой когорты «философов от психологии» и духов...
Наталья Баранская – прозаик, литературовед, автор известной повести «Неделя как неделя», книг о Пушк...
«Молодость» – блестящий дебют в литературе талантливого кинорежиссера и одного из самых востребованн...
Справочное пособие предназначено для широкого круга пользователей.Пособие включает фразеологические ...
В увлекательной и доступной форме рассказано, что, где и почем можно купить в российских и зарубежны...
Трагедия 1941 года стала главным козырем «либеральных» ревизионистов, профессиональных обличителей и...