Рубеж Блохин Священник

Рука покойного князя лежала на плече отрока. Мальчика-подростка.

Я быстро перевел взгляд на изображение нынешнего князя.

Ничего похожего. Следы реставрации, совершенно другое лицо. Вспоминается голова на окровавленных досках.

На указательном пальце, сложенном из осколков незнакомого мне камня, темной точкой сидел крупный перстень.

* * *

– Героя, подобного вам, Рио, трудно сбить с толку. И тем не менее вы удивлены?

Я поклонился, не желая говорить ни «да» ни «нет».

Князь усмехнулся уголком рта:

– Дело, которое вам предстоит… требует исключительных качеств. Исключительных даже для героя.

Я приподнял одну бровь.

– Речь идет, как вы уже догадались… или не догадались?.. речь идет о ребенке. О младенце, волею судеб рожденном не там, где следовало, и не так, как он того заслуживал. Вам предстоит отправиться в путь, не медля ни минуты, и привезти мне этого… малыша.

Мне показалось – или голос князя действительно дрогнул?

– Простите, Рио, что не посвящаю вас полностью во все перипетии… во все интриги, предшествовавшие рождению этого ребенка. Это… интимное дело. Семейное, можно сказать. И это не моя тайна, Рио; попробуйте догадайтесь, кем этот ребенок мне приходится? – Князь печально улыбнулся.

Мое лицо оставалось непроницаемым. Раздумывать будем после; и без того слишком много догадок, намеков и необъяснимых фактов. Моя стихия – действие, я боец, а не следователь.

Князь прошелся по кабинету. Мягкие сапоги ступали неслышно, золотая корона – тонкий изящный венец со множеством зубцов – лежала на темноволосой голове удобно и непринужденно, как привычная шляпа.

– В таком деле, – сказал я осторожно, – уместен скорее лекарский обоз. Удобная дорожная колыбель, преданная кормилица-нянька – но никак не странствующий герой, чьи руки привыкли к…

Князь кивнул, прерывая меня:

– Возможно. Если бы младенец находился в одном из областных замков, или в хижине козопаса, или в другом хоть и отдаленном, но привычном месте… – он крутнулся на каблуках. – Младенец за Рубежом, Рио. Вам случалось странствовать за Рубеж?

– Нет, – сказал я после паузы.

Князь кивнул, как будто мой ответ вполне устроил его:

– Вот и объяснение… почему я посылаю не доверенную няньку, а героя. Верно?

Я поклонился снова. Если бы мой собеседник не был князем – возможно, я не удержался бы и буркнул раздраженно: «С этого следовало начинать!»

С этого действительно следовало начинать. Что путь предстоит за Рубеж, а за несчастным ли младенцем, или за беглым преступником, или за мешком золота – уже не так важно.

У меня не было опыта общения с венценосными. Те, чья «тень венца» сделана из дерева или меди, в расчет не идут; на всякий случай я сдержался.

– Я помогу вам, Рио. Я дам вам визу для проезда через Рубеж, проводника и магическую поддержку. Любые разговоры о конфиденциальности считаю излишними. Это… очень закрытое дело. И в то же время очень срочное, потому что речь идет о жизни ребенка. Ребенку угрожает смертельная опасность, Рио. Вы должны успеть. Заклинаю… памятью вашего отца.

Князь взглянул мне прямо в глаза и долго не отводил взгляда, так что в конце концов мне пришлось потупиться.

Когда мой отец взошел на эшафот, мне было три года. И доверенный человек, находившийся рядом все время, пока длилась казнь, передал потом моей бабушке, что отец думал только обо мне – чтобы меня не нашли, чтобы до меня не дотянулись, чтобы я вырос и, возможно, отомстил…

Нынешний князь никогда не был знаком с моим отцом. Но он хотел произвести на меня впечатление – и произвел его.

– Я успею, – сказал я медленно.

Я отомстил-таки. Два десятка прямоходящих гиен во главе с бригадиром Золотая Узда – и ни один не умер от моей руки. В тот раз роль палача выполнила стая хищных птиц.

А до заказчиков я так и не добрался. Они перерезали друг друга прежде, чем я успел дотянуться до их шей; так или иначе – долг выполнен, цена заплачена, и я не умер… Вернее, умер, но только наполовину.

Властитель подошел к окну. Снаружи сеял и сеял дождь, в комнате потемнело совсем уж по-зимнему, время зажигать светильники.

– Рио, – голос князя снова изменился, сделавшись сухим и отстраненным. – Вы приехали в город издалека… Вы ничего не заметили?

– Заметил, – сказал я после паузы.

– Тучи, – князь смотрел на небо, но было совершенно ясно, что речь идет не о погоде. – Тучи… все труднее дышать.

Я ждал, что он продолжит, – но он молчал, стоя ко мне спиной, поблескивая венцом на темном затылке; не дождавшись объяснения, я заговорил сам:

– Властителю известна причина?

Он резко обернулся. Подошел ко мне, положил мне руку на плечо; я невольно вздрогнул – рука была неожиданно тяжелая.

– Рио… Привезите мне ребенка.

Он снял руку с моего плеча. Громко позвал, обращаясь в пустоту:

– Сале!

Открылась боковая дверь.

Та самая бродяжка, что не так давно переполошила лучшую в городе гостиницу ревом многочисленных оборвышей, стояла передо мной в дорожном костюме. Волосы были аккуратно уложены под шляпу, никаких младенцев не было и в помине.

– Это магическая поддержка, которую я обещал вам, Рио. Она же проводник и консультант.

Женщина изобразила поклон:

– Меня называют Сале… Не шарьте взглядом, у меня нет никаких детей и никогда не было. Уловка, маскарад.

Она поймала из воздуха сверток с кряхтящим младенцем, покачала на руках, небрежно выпустила – сверток растаял в воздухе. Женщина устало усмехнулась:

– Вот так…

Я молчал минут десять. Потом обернулся к терпеливо ожидавшему князю:

– Но… я и мои подельщики давно сплотились, и присутствие чужого…

– Такова специфика заказа, – холодно, совсем по-деловому перебил властитель. – Большой корабль не выйдет из бухты, если маленькая лодочка не укажет дорогу среди рифов. Возвращайтесь скорее, Рио. Я верю в вас.

Старичок в суконных нарукавниках долго рассматривал мою левую ладонь. Пожевал губами, достал из ящичка иглу, зловещую, как орудие пытки, но при этом, видимо, золотую. Примерившись, всадил мне в основание большого пальца; боли не было, но показалась кровь.

– Желаю успешного перехода через Рубеж. У вас есть для этого все необходимое.

За моей спиной молчали, ожидая своей очереди, к'Рамоль и хмурый Хостик.

Повезло.

Обычному человеку, чтобы добраться до старичка с золотой иглой и получить визу для прохода через Рубеж, требуется полгода времени и немалые траты, и то нет никаких гарантий…

А нам, по прямому княжьему приказанию, проставили визу бесплатно и сразу.

Глядя на свою чуть припухшую ладонь, я подумал, что теперь-то стану ходить через Рубеж едва ли не каждую пятницу. Посмотрю на миры…

– Удачи, – сказал старичок.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Той ночью на лагерь чумаков навалились разбойники – но врасплох не застали. Сильно поранили седоусого Брыля, огрели по голове Гриневого однолетка Лушню и отступили, догадавшись, что легкой поживы не будет. Утро поднялось над черным кострищем, над составленными в круг возами, над привычными ко всему, хмурыми, черными от солнца людьми. Брыль стонал на возу, Лушня часто сглатывал и держался за разбитый лоб. Один разбойник лежал в туче мух, и с него уже стянули сапоги; другой, туго связанный вожжами, безумно зыркал по сторонам и, в отличие от Гриня, знал уже, что с ним будет.

Дядька Пацюк, чьи плечи были шире воза, а руки свешивались почти до колен, слил остатки воды из кожаного мешка в казан из-под каши, и все чумаки по очереди – и Гринь! – в зловещем молчании сыпанули туда каждый по горсти серой соли. Пацюк помешивал палкой, разводя соль в теплой воде; потом взял жестяную воронку и вместе с тремя самыми крепкими мужиками пошел к связанному.

Лушня едва держался на ногах, но все равно пошел посмотреть. Гринь отвернулся – разбойнику вливали в глотку густой соляной раствор. Потом крепко связали по рукам и ногам и, разрезав штаны, пеньковой веревкой перетянули соленой воде выход.

Медленно зашагали волы. Заскрипели колеса, закачалась кадушка с дегтем; Гринь шагал, потрясенный, вылупив глаза, разинув рот, не слыша черных чумацких шуток.

Вставало солнце. Обещало связанному разбойнику долгую, долгую смерть.

Потом сломалась ось. Остановились волы, запререкались погонщик с дядькой Пацюком, кашевар Петро невозмутимо взялся готовить кулеш – пока разгружали потерпевший воз, да пока снимали колеса, да пока меняли ось, да бранили недобросовестного кузнеца…

Гринь все оглядывался. Ему даже казалось, что он слышит первые крики умирающего разбойника.

А стоянка затягивалась. Поставив ось, сели завтракать; на куске полотна рядом с хлебом, десятком луковиц и куском сала лежал длинный резницкий нож.

Ветер поменял направление – и Гринь явственно услышал вопль. На этот раз не померещилось, нет!

Когда кашевар обнаружил пропажу ножа – Гринь уже бежал, пригибаясь, хоронясь за стеной травы, возвращался к месту ночевки, добежал, остановился, чувствуя, как бухает сердце – и отдается в голове, в груди, в руках…

Разбойник перевел на него мутный, безумный взгляд. Над ним вились мухи; Гринь замер с разинутым ртом, судорожно стиснул рукоятку ножа – зачем только вернулся?!

Разбойник застонал и вытянул шею. Как ягненок перед резником, ягненок с подбритой шеей, покорно подставляющий себя под нож.

Темная лужа на вытоптанной траве. И мало воздуха, мало, хотя кругом целая степь.

Гринь бегом вернулся к своим. Усмирил дыхание, явился как ни в чем не бывало, будто по нужде отлучался; оказалось, впрочем, что не только дядька Пацюк – все прекрасно все видели и давно все поняли.

На тот раз ему удалось легко отделаться – ну, приспустили вожжами шкуру, ну, поучили законы уважать… А больше всех ярился кашевар Петро – за нож, который Гринь так и бросил в степи.

– Сыночек… Гринюшка… ох горе горькое…

Он открыл глаза; материно пузо нависало над ним, ничего больше не было видно: ни лица заплаканного, ни натруженных рук, только пузо, где скрывалось чадушко, которое не по дням, а по часам растет.

– Пустите!

Вывернулся из-под ласк. Сел, поднялся, босиком побрел на двор – по нужде.

Снег таял под жесткими, потерявшими чувствительность ступнями. Утро? Вечер? Синеет небо, белеют столбы дыма над дымарями, чернеет одинокая ворона на плетне…

Выкинул ли его исчезник из дома? Или он исчезника выкинул? Или попугал только, покричал, а чортово племя его за горло – хвать!

Вернулся в дом. Ни слова не говоря, не глядя на мать, нашел торбу, ту самую, с которой пришел с заработков. Полез в тайник за печкой, вытащил мешочек с деньгами… Задумался. Отсыпал половину, кинул на стол – матери. Прочее затянул бечевой, положил за пазуху. Обулся. Взял шапку, кожух.

– Гринюшка, – сказала мать тонко, как девочка. – Не держи зла на меня! На том свете отплатится мне, ох, отплатится… А ты не держи.

Гринь молчал, затягивая пояс.

– Ты парень видный, работящий… красивый. Будет счастье тебе!

Гринь не выдержал – ухмыльнулся криво.

– Будет, будет счастье! На могилу батькину придешь – скажи отцу, чтобы не гневался…

Все так же молча он притворил за собой дверь.

Перед порогом лежал, глубоко врытый в землю, старый осколок жернова. Лет сто вот так лежит: и перед старой хатой лежал, а когда новую справляли – и камень перетащили. Гринь, едва на ноги поднявшись, на камень становился. И отец его становился, когда без штанов бегал, и дед…

Забрать бы камень с собой – так сил нет. Как нет сил, чтобы из дому вышвырнуть змею эту, родительницу свою.

Село поглядывало из-за плетней, из-за инея на окошках; столбы дыма подпирали небо, как колонны в том белом храме, который Гринь видел один раз в жизни – в неимоверно далеких странах. Хотел рассказать матери, думал Оксане похвалиться…

Перед Оксаниными воротами остановился, но стучать не стал. Ждал, пока охрипнут собаки; наконец скрипнула дверь, вышел Оксанин отец – нестарый еще, высокий мужик, почти с исчезника ростом.

– Не отдавайте Оксану за Касьяна, – сказал Гринь, как железом прижег. – Я дом справлю богатый за рекой, в Копинцах. Одну зиму подождите. Землю куплю… работать буду, спину крюком согну… будет куда жену привести! Не отдавайте за Касьяна!

– Обещалка – трещалка, на хлеб не намажешь, – медленно сказал Оксанин отец. – У меня четыре дочки, Оксана старшая. За второй уже женихи вьются, а отдать не могу, пока Оксана не пристроена. Да и слыхано ли – свекровь ведьма!

Гриню нечего было сказать. Облизнул губы, поправил торбу на плечах; Оксанин отец подождал-подождал, да и ушел за ворота, походя велев псу заткнуться.

На заиндевевшем стекле темнело круглое смотровое окошко. Черный заплаканный зрачок.

* * *

Гринь третий день сидел в Копинцах, в шинке, когда явилась, запыхавшись, шинкариха. И, почему-то оглядываясь, сообщила, что за рекой, говорят, одна баба чертененка рожает – так вопит, говорят, что все село посбегалось!

Гринь был тяжел от выпитого и съеденного – а новость и вовсе прибила его к столу, как сапог муху.

И снова на него поглядывали – не в силах скрыть любопытства; все, все давно знали – и что за баба, и что за чертененок, и теперь неторопливо обсуждали, пыхкая трубками, поглаживая усы:

– Чертененка, вестимо, трудно выродить… рогами, поди, цепляется!

– Нету рог у него! Мельничиха, говорят, видела батьку его, исчезника. Так ни рог, ни хвоста. Нос, как у цапли, и очи, как у сыча, а так больше ничего, только здоровый сильно.

– Тихо… Тихо, говорю! Разболтались… накличете. Вот помянете мои слова, накличете чего…

– И точно! Молчите. Неча поминать…

Гринь бездумно проверил, на месте ли деньги. На месте – уже и рубаха, поди, продырявилась в том месте, где о мешочек трется.

Взял со скамьи торбу. Поставил снова; обвел шинок мутными глазами, ждал, что кто-то будет зубы скалить, над ним, Гринем, над матерью его потешаться. Ждал и желал этого – кулаки чесались, а душа зудела. Так хотелось душе, чтобы кулаки поработали всласть, чтобы чужие зубы трещали, а носы сворачивались набок!

Но и все, кто сидел в тот день в шинке, понимали, что творится на душе у Гриня. И все глаза потупились, все улыбки спрятались, никто и не глядел в его сторону – будто его и не было. Тихо стало в шинке, тихо и благостно, только челюсти жевали, только кошка умывалась на пороге – чисто-начисто, розовым шершавым языком.

А пинать кошку Гринь с младенчества не приучен был. Забросил торбу на плечо и вышел – только дверь хлопнула.

Под мостом, у проруби, возилась мельничиха Лышка. Увидела Гриня, разинула было рот, чтобы выдать новость, – но поймала его взгляд, втянула голову в плечи и быстро-быстро захрустела по снегу прочь, даром что ведра тяжелые.

Гринь шел по знакомой улице.

Бежал.

Бежал, торба больно хлопала по спине, разлетался снег из-под сапог, шапка съехала на лоб, Гринь сбросил ее и швырнул в сугроб.

Перед домом редкой толпой стояли соседи. Кузнечиха, бондарь с женой, Чуб, у которого шестнадцать сыновей, Глечик, у которого самое большое на селе поле…

Увидев Гриня, испуганно расступились.

Он прошел между их взглядов, как челнок в ткацком станке проходит между натянутыми нитями. Навстречу ему сама собой открылась дверь. Баба Руткая, вечная повитуха, она не только Гриня принимала, но и, кажется, отца его.

Баба Руткая умела «завязывать пуп» не просто так, а «на судьбу». Матне, например, завязала на обухе – чтобы был мастеровитый. А Гриню, по просьбе матери, – на книжке, чтобы грамотный был. Только у Матни руки как крюки стоят, а Гриня хоть и лупили в школе розгами – читать выучили плохо.

Гринь стоял перед Руткой и думал, на чем завязан пуп у исчезникового сына. На коровьем копыте?..

– Померла, – буднично сказала баба Руткая. – Стара уже рожать-то… Освободилась, бедняга. Отмучилась.

За спиной у Гриня зашептались, заговорили.

Гринь стоял как оглобля. И стоял так, не слыша ничего и не видя, пока в хате, в оскверненном отцовском доме, не замяукал младенец.

* * *

После похорон Гринь угостил людей всем, что нашел. Выпили, вытерли усы, молча помянули, разошлись; людей было мало, только ближайшие соседи да еще пьяницы, которым только чарку пообещай – и в пекло припрутся.

Поп не спешил уходить. Допил вторую чарку, странно, из-под брови посмотрел на Гриня, крякнул:

– Поговорить бы, чумак…

Гринь вышел с ним в сени, а потом и во двор. Закат был яркий, и в тон ему цвел снег, багряный, и желтый, и розовый.

Гринь был до слез благодарен попу. За то, что не побрезговал, пришел и справил все как надо. За то, что разрешил на кладбище хоронить – правда, в самом дальнем углу, у пустоши, но все-таки в ограде.

Поп остановился. Поморщился, посмотрел Гриню в глаза; Гринь ждал этого разговора – и все равно втянул голову в плечи.

– Дите… как?

Дите, Гринев новорожденный брат, сладко проспал все поминки. За печкой, в приготовленной матерью корзине. В сухих пеленках. Многие из поминавших в тот вечер несчастную Гриневу мать и знать не знали, что он выжил – как-то само собой считалось, что и дите закопали тоже.

Гринь, преодолев отвращение, рассмотрел братишку. Ни рогов, ни копыт, ни хвоста у младенца не было. Хороший младенец, только на правой руке четыре пальца, а на левой – шесть. То же и с ногами.

– Нечистое это дите, чумак. Непорядок, что Ярина померла, а этот остался… Не к добру.

– В хате кадили, – сказал Гринь запекшимися губами. – Побрызгали, освятили… Ничего ему не сделалось.

– Кабы так просто, – поп поморщился снова. – В хате образа, а этот … не называть бы… под образами… повадился…

– Что делать-то, батюшка? – спросил Гринь. – В монастырь бы отдал его… так до монастыря дорога двое суток, по лесу, замерзнет…

– Кормишь его? – отрывисто спросил поп.

Гринь сглотнул:

– Молоком. Еще куклу ему свернул из хлеба жеваного.

– Кормишь, – повторил поп с непонятным выражением. – Ну, корми…

Вернулся в дом и спустя пять минут ушел – благословив соседей, а в сторону Гриня и не обернувшись.

А еще спустя короткое время Гринь остался в хате один – только огонек под образами, да младенец в корзине, да стол с остатками трапезы.

Стиснув в кулаке свечку, Гринь долго стоял над колыбелью. Личико младенца, вчера еще красное и сморщенное, сделалось теперь гладким и розовым, на лбу лежал черный завиток, подрагивали губки, сосущие несуществующую материну грудь; то ли от света, то ли от Гринева взгляда, то ли просто время пришло – но длинные глаза младенца раскрылись. И не мутно-голубые, как вчера, – темно-карие, как у самого Гриня.

«Ну, корми», – сказал поп.

Младенец запищал. Не бессмысленно, как вчера, – жалобно. Гринь вытащил из кринки «куклу», чистую тряпочку, завязанную узлом, а в узле – молочная каша пополам с жеваным хлебом.

– Жри!

Младенец зачмокал. Гринь смотрел на него, и чем больше смотрел – тем плотнее становилась темень, тем тяжелее была решимость.

Вот вроде и на мать похож. И на самого Гриня похож, а раскроет глазки – чорт глядит с махонького личика, исчезник проклятый, мать погубивший, Гриня погубивший, людской род ненавидящий!

– Соси-соси… слюни-то не пускай! Жри, братишка, жри, отродье, дома, поди, не стесняйся…

Бормоча под нос, Гринь приладил к корзине две ременные ручки. Укутал сверху материным теплым платком – да так и взвалил на спину, привычно, словно торбу с пожитками.

Младенец чмокал под платком, будто все равно ему. Гринь оставил хату отпертой – все равно никто не придет.

Ночь стояла темная. Небо затянуло тучами, ни звездочки, ни огонька; собаки перебрехивались лениво – мало ли, пьяница засиделся в шинке и идет домой за полночь… А мороз такой, что и заснуть в сугробе ничего не стоит, а уж поутру станут будить – не добудятся…

Чем дальше Гринь шел, тем легче становилось шагать. И на душе легче, и ноша казалась почти невесомой, и снег – неглубоким, утоптанным.

Когда вышел на берег, темнота показалась совсем непроглядной. Только старая, еще детская, память помогла найти мост и ту тропинку, что ведет от моста вниз, ту самую, по которой ходит мельничиха Лышка.

Только однажды Гринь оступился и упал, но снег был мягкий, а младенец в корзине только захныкал недовольно – и сразу же замолчал. Ступив на лед, Гринь пошел осторожнее – недалеко и в полынью ухнуть.

Полынья была как черное окно. Гринь услышал, как тихонько хлюпает подо льдом вода – дожидается лета.

Снял корзину с плеча. Отер лоб, хотя пота не было и в помине, наоборот, брови заиндевели. Посмотрел на небо – черно, только в редких просветах еле-еле проглядывает лунный свет.

Младенец завозился в корзине – будто почувствовал неладное. Или мороз этой ночи проник наконец под теплый платок – единственное, что осталось ублюдку от матери. Будто мать укрыла собой корзинку, не давая чаду замерзнуть…

Гринь вспомнил, что ни камня не взял с собой, ни веревки. И тут же подумал, что в полынье и камня не надо – кинуть под лед, вниз по течению – и вся недолга.

А завтра, купив новый кожух, пояс и шапку, прийти к Оксане. Швырнуть на стол мешочек с золотом, швырнуть новехонькую шапку к ногам родителей: отдайте! И пусть попробуют не отдать!

Гринь скинул платок с корзины. Запустил руки во влажное тряпье, крепко взял братца поперек тела, вытащил из люльки, понес к полынье.

Младенец не пищал. А Гринь боялся его писка – начнет верещать, как человеческое дитя, растревожит, собьет с толку…

Младенец молчал. Не чмокал, не кряхтел, не хныкал, и в темноте Гринь не видел ни лица его, ни глаз бесовских, ни ручек, четырехпалой и шестипалой…

Налетел ветер.

* * *

– Ну уймись! Уймись… уймись…

Мать, оказывается, заранее заготовила любистка, и ромашки, и мяты, и всех трав, в которых купала когда-то Гриня.

– Уймись…

Гринь вытер орущего ребенка, спеленал в чистое. Уложил поперек сундука – младенец затих сразу, как будто его задушили, Гринь даже подошел посмотреть, не случилось ли чего – но нет, младенец просто спал и посапывал во сне.

Гринь сел на лавку, за неприбранный поминальный стол и уронил голову на руки. Закричали петухи, завопил в сарае старый горлач. Замычала недоеная корова; только тогда Гринь встал, бездумно, как сонный, пошел в хлев, выдоил Лыску, долго и непонимающе смотрел на подойник с парным молоком…

Скрипнула за спиной дверь. Гринь обернулся – никого. Виляет хвостом Бровко, а уж он не молчал бы, окажись во дворе чужой.

– Забрал бы сына, – сказал Гринь хрипло.

Молчание.

– Забрал бы сына… Придушу ведь… соберусь с духом – и придушу!

Порыв ветра напомнил ему ночь, плеск воды в проруби и собственный дикий страх. Потому что ребенок, которому кричать бы во все горло, смотрел и молчал.

Едва не сделал. Едва не исполнил, вот ужас-то, а исполнил бы – следом бы в прорубь кинулся. Так и стали бы перед Богом – убийца и убиенный, оба во льду.

Ведь и тогда, в степи, когда возвращался с ножом к связанному разбойнику – выпустить хотел, путы порезать, о другом не думал. Это только когда разбойник шею вытянул, показал, что делать надо, – тогда Гринь и решился, овец-то видел, как режут… И сам помогал.

Одна жизнь загубленная на его счету есть. Но то ведь разбойник, которого Гринь от мук избавил, а здесь…

Мать любистка приготовила. А Гринь ее сына – в ледяную купель хотел, чтобы потерчонком стал, у водяного в приемышах, чтобы сторожил братца на берегу лунными ночами…

И ведь подстерег бы.

– Забери малого, слышишь? Чертяра…

Высокая тень колыхнулась, как отражение в воде.

Гринь разинул рот. Привидение! Призрак. Свят, свят…

Младенец лежал на столе, среди пустых бутылок. Распеленутый, перевернулся уже на живот, пытался ползти; на шее болталась цепочка, Гринь, обмерев, подошел, присмотрелся…

Медальон был круглый и тяжелый, Гринь в жизни таких не видел. Внутри лежала на крохотной подушечке… оса; тончайшей работы, из чистого золота.

Рио, странствующий герой

Я ехал впереди. Хостик отставал на полкорпуса; за нашими спинами к'Рамоль пытался разговорить нежданную спутницу, но Сале отвечала односложно, не так чтобы угрюмо, но и не очень приветливо. Очень скоро я перестал прислушиваться к их беседе – мне было о чем подумать.

Итак, неизвестный младенец, который дорог князю, как родной сын. Почему дорог? Мне так показалось. Всякий раз, когда князь заговаривал о предмете наших поисков, голос его менялся; логично предположить, что этот ребенок небезразличен князю, по крайней мере небезразличен.

Родич? Племянник? Внук, в конце концов? Ведь, если позволить фантазии быть совсем уж смелой – почему у князя не может быть незаконнорожденного сына-бастарда? Почему этот сын, загуляв за Рубеж, не мог бросить семя в подходящую почву – семя княжеского рода, слишком ценное для того, чтобы им вот так разбрасываться.

Крепким, однако, и очень уж смелым получается предполагаемый бастард. Через Рубеж сопляку пройти, что крестьянскую межу переступить – а между тем и многим великим Рубеж оказывался не по зубам!

Князь, надо сказать, действовал решительно и умело. За короткое время ему удалось заполучить двенадцать лучших героев края; а я уверен, шушеры помельче набежало сотни две. Теперь, задним числом, я понимал, что первоначально князь отбирал претендентов по единственному признаку. Как ни разнились между собой двенадцать героев – их объединяла одна немаловажная черта. Каждый из нас имел достаточный опыт, чтобы перебраться через Рубеж без лишней озабоченности.

Жаль, что герои не воюют артелью. Герои эффективны только в одиночку, а потому князю снова пришлось выбирать; кстати, признаки, по которым производился этот окончательный отбор, мне не совсем понятны. Можно было бы предположить, что зачерствевшим в боях воителям князь предпочтет добренького «друга детей»… Но тогда заказ следовало передавать моему лысоватому сопернику. Он заработал это сомнительное звание, не я.

Хостик и к'Рамоль приняли поход за Рубеж скорее с энтузиазмом, нежели со страхом. Оба, оказывается, всю жизнь мечтали побывать там.

А кто, спрашивается, не мечтал?!

Я снял перчатку, снова тщательно рассмотрел свежую отметину у основания большого пальца. Тужить пока не о чем. Все идет, как предполагалось; выполнив Большой заказ, мы одновременно угодим князю и разбогатеем настолько, чтобы путешествовать только хорошими дорогами и только в удобной карете. А князь со своими странностями мне не сват и не брат, и Шакал со своими видениями… что Шакал? Ушел в землю – и камень ему подушкой.

Я глубоко вздохнул, выпрямил спину и оглянулся.

– …Не саламандры, а саламандрики, – голос у Сале был рассудительный, низкий и хрипловатый. – Их не надо даже потрошить, у них и потрохов нет, только шкура жесткая, шкуру следует сдирать сразу же, пока не остыла. Голод утоляет на сутки, сил прибавляет, ну и мужское естество взбадривает, конечно…

Вот как. К'Рамоль и Сале нашли-таки тему для разговора.

* * *

Вечером, на привале, я воочию убедился в преимуществах охоты на саламандриков.

Под руководством Сале Хостик развел большой костер – в неглубокой земляной выемке, между двух толстенных поваленных стволов. Женщина очень придирчиво отнеслась и к подбору топлива, и к порядку, в котором его следует подбрасывать; потом подобрала юбку, засучила рукава, как заправская рыбачка, и взялась за дело.

Крючок у нее был страховидный, тройной с зазубринами, темного металла. Крючок крепился на тонкой черной цепочке, остававшейся холодной даже тогда, когда опущенный в огонь край ее делался темно-красным от жара.

Пламя плескалось, будто кипящая вода в корыте. Сале бормотала заклинание; то есть мне поначалу показалось, что это заклинание, но очень скоро я разобрал, что это просто песенка, вроде тех, что бормочут под нос суеверные рыбаки: «Бери крепче, бери лучше, сладкий крючок, верный поплавок…»

Наживкой послужила старая половина подковы. Я смотрел, забыв о прочих делах, даже нелюбопытный Хостик пришел поглядеть, а к'Рамоль – тот не замолкал ни на минуту, то и дело лез с советами…

Прошла минута, другая; миновало полчаса, мы давно уже разбрелись каждый по своему делу, и только Сале сидела у недогорающего костра, бормотала неразборчиво и подбрасывала топливо.

К'Рамоль улыбался, поглядывая на ее прямую спину – и ниже. Хорошо, что Сале не видела этой улыбки. Хостик меланхолично развел второй костерок – поменьше, хозяйственный, и скоро мы, не дожидаясь спутницы, принялись за ужин.

– Не вижу радости на твоем лице, Рио, – как бы невзначай проронил к'Рамоль. – Вроде бы мы Большой заказ выиграли? В люди выбились, за Рубеж едем…

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Наполеон говорил, что нет лучше солдат, чем шестнадцатилетние: они не знают, что такое страх и смерт...
Отлично обученные и натасканные диверсанты из США готовятся провести несколько молниеносных операций...
Главарь афганских террористов Абдулла Мирзади придумал простой способ, как заработать много денег дл...
Если рассказать в нескольких словах, о чём эта повесть, то это будет так — она о сильных, мужественн...
Быть в состоянии потока – значит полностью погрузиться в любимое дело, максимально сосредоточившись ...
Кто из нас не пытался избавиться от привычки жить завтрашним днем? Однако вместо того, чтобы предпри...