Интербригада Сташков Глеб

Читатель судит по себе. Чтобы он встрепенулся, его убогие страсти и надо изображать. Или – еще хуже – мечты: прославиться и заработать кучу денег. Или просто заработать кучу денег. И нужно не просто изображать, нужно самому быть таким, иначе получится неестественно и натужно. Но если у человека такие страсти – что он может написать? А если он не такой, как все, но не герой, а просто чувствует острее – то есть, по сути, такой, какой только и может быть интересен, – кто будет читать о его переживаниях? Кто поймет, а главное – поверит? Если ты гений (прости господи, я и такую пошлятину говорил), если ты гений, так и понять тебя невозможно.

– Ты не гений. Напиши интересно.

– Зачем? Булгаковский Мастер был счастливым человеком. Он написал роман про Понтия Пилата, и над темой посмеялся Воланд. Теперь над ним поржала бы редакторша в издательстве.

– А ты не пиши про Понтия Пилата.

– Плевать я на них хотел, – не знаю, на кого именно я хотел тогда плевать, но плюнуть в кого-нибудь очень хотелось. Вот и она лезет со всем этим фуфлом. Хочет сделать из меня знаменитость. – Я люблю свободу. А сейчас у меня ее нет.

– Что же мешает?

– Ты.

– Боишься меня потерять?

Я промолчал и достал сигарету.

– Хочешь быть самим собой?

Мы никогда раньше не разговаривали с Настей так. Я вообще ни с кем раньше не разговаривал так. Я вообще не уверен, что так разговаривают. Но все-таки ответил:

– Не хочу. Страшно… вдруг под этой шелухой ничего нет…

Она взяла меня за руку и вытащила на улицу. Мы свернули в подворотню. Я заметил двоих куривших кавказцев. Четыре хищных глаза.

Мы поднялись на чердак по темной узкой лестнице. Настя прижалась ко мне, и я почувствовал копошение в районе ширинки. Давай, думаю, не отставай. Редкостный ублюдок надоумил девушек надевать джинсы так, чтобы они висели ниже трусиков. Начинаешь сразу снимать трусики, нарушая предусмотренную природой последовательность. Ничего, кое-как справился.

Мой тонкий нюх распутывал узел из испарений и вони. Я различал терпкий запах гнилого дерева, едкий запах мочи, резкий запах кала, сладкий запах анаши и аромат Настиных духов «Джей Би Гренуй». Я выпивал эти запахи, стараясь оставить в памяти. Я готов был кончить, когда за спиной раздался смешок. Кавказец. Один из тех, кого я видел в подворотне.

Не знаю, что привело его на чердак – запах женщины или запах гашиша, испускаемый пластиковой бутылкой «Спрайт». Это Настя смастерила. Еще до того, как мы начали раздеваться. Я предпочитаю анашу.

– Поделись девушкой, дорогой.

Я ударил, не задумываясь. Тяжело бить со спущенными штанами. Удар пришелся в никуда. Зато я отлетел к стенке. Тяжело дыша, поднялся и бросился на распалившегося горца. Он вцепился в Настю. Я вцепился в него. Она отпихнула ублюдка, да и я чего-то сделал.

Послышался то ли удар, то ли хруст.

Мы стояли и смотрели.

Он лежал на грязном чердачном полу. Из башки текла кровь. Вернее, не текла. Просто под башкой образовалась бордовая лужица.

Я застегнул штаны.

– Кажись, кокнулся хачикян, – сказала Настя…

IV

Мы не чувствовали ни раскаяния, ни угрызений совести. Разве что Настя несколько раз вздрагивала во сне. И за завтраком не было аппетита.

Настя поджарила яичницу, но не притронулась к ней. Я поковырял вилкой и ограничился кофе. Угрюмое молчание висело над кухней.

От нечего делать Настя стала расставлять посуду в шкафу. Наткнулась на мою старую фотографию. Черт знает что она там делала. Вообще-то у меня фотофобия. Никогда не фотографируюсь. Наверное, потому, что на школьных фотографиях всегда выглядел придурком. То сижу враскоряку, то волосы торчат дыбом, а в самом лучшем случае криво повязан пионерский галстук.

– Что это за фотка? – спросила Настя. – Почему такая грязная? Ты на ней урод.

– Это портрет. Как у Дориана Грея.

– Не всосала.

– Она говняется, а я не старею.

– Чего делать будем? – спросила Настя. Уже во второй раз.

– Надо бы… как это называется… лечь на дно. Посидеть дома недельку.

Она кивнула. Я, конечно, прав, но вчера мы пропили последние деньги. Нужно что-то есть. А в нашей ситуации желательно еще и пить.

Как мне надоели эти деньги. Кто их только придумал? Лидийцы какие-то. Но делать нечего. Придется идти в редакцию. В конце концов, я там работаю.

В бухгалтерии мне заплатили. Уже хорошо. Мне бы сразу домой, но я зашел пообщаться.

На душе повеселело.

Редакция у нас хорошая. Как-то я написал про нее стихи:

  • Сидит редактор. Хмурый.
  • Напротив две секретарши-дуры,
  • Политаналитик – рупор прогресса,
  • Спецы по культуре,
  • По архитектуре
  • И бывшая поэтесса,
  • Бездельник колумнист,
  • Собиратель слухов,
  • Бумаги чистый лист,
  • В остальном – глухо.
  • Редактору все равно
  • (Много печали в знании),
  • Бейся не бейся, давно
  • Не идет издание.
  • Хоть кури, хоть ори.
  • Пришла полоса признания.
  • Прошла полоса признания
  • Недели через три
  • После создания.

Стихи успеха не имели.

Сегодня я увидел только черные квадраты мониторов. А в дальнем углу – Гаврилу Пожрацкого, который что-то строчил в блокноте.

Гаврила Пожрацкий – молодой человек пятидесяти двух лет, с длинными волосами и короткими жирными ножками. Говорит безостановочно. Ему бы на радио, да дикция подкачала.

– Привет, – говорю.

– Здорово-здорово. Не поверишь, брат, когда пишу, верю каждому своему слову. Назавтра могу написать прямо противоположное – и тоже буду верить.

– Меня всегда возмущало твое легкомыслие. Есть в нем что-то женское.

– Ерунда. Просто сильный эмоциональный заряд. Можем же мы любить бабу, потом ненавидеть, а потом любить и ненавидеть одновременно. А баба, заметь, все та же.

Я совершил ошибку. Нельзя было упоминать о бабах при Пожрацком. В комнате повешенного о веревке не говорят. Повешенные не терпят дилетантских рассуждений о веревках. Пожрацкого понесло на куннилингусы, а с этой темы существовал только один поворот – на минеты.

– Не делай, – говорю, – из пизды культа.

Пожрацкий великодушно усмехнулся. И тут мне попался редактор. Он замечательный, но не сегодня. Сегодня он совсем ни к чему.

– Ну здравствуй, – говорит редактор, – давненько тебя не было.

Действительно давненько. Дней десять.

– Слышал, в главной конторе холдинга тебя хотят уволить. Не совсем уволить, а перевести во внештат.

Неправильно, думаю. На одних гонорарах, пожалуй, ноги протянешь. Да еще Настя…

– Саня, – говорю, – готов выполнить любое задание. Вот прямо сейчас.

– Отлично, – говорит редактор. – Вчера какого-то кавказца замочили.

– На чердаке?

Боже мой, что я несу…

– А ты откуда знаешь?

Я откашлялся. Сказал, что ничего не знаю, просто читал в интернете.

– Значит, уже вывесили. Тем более. Дуй туда и разузнай, что к чему. Напишешь репортаж. Глядишь, может, в конторе и передумают. Они криминал любят.

Моя гортань издавала какие-то звуки, для передачи которых нет букв в русском алфавите. Сердце стучало в районе живота, а живот разместился в районе сердца.

– Что с тобой? С бадуна, что ли?

С бадуна! Конечно, с бадуна! Сколько раз с бадуна я ссылался на простуду. А сегодня я с бадуна. Безусловно. Со всех бадунов на свете. Да хоть в наркотической ломке.

– Я не могу, Саня.

Голос, старик, контролируй голос. Не выдавай себя, этого еще не хватало.

– Давай, – говорит редактор, – без разговоров.

Иду к Пожрацкому.

– Классная тема. На чердаке завалили кавказца. Скинхеды и всё такое – по твоей части.

Пожрацкий, идиот, смеется. Ему, видишь ли, смешно.

– Нет, кавказцы меня не интересуют. Вот кавказочки – другое дело. Имел я одну черкешенку, я тебе скажу, марципан. А познакомились – хохма. Не поверишь, брат, подхожу, спрашиваю: «Девушка, что-то мне ваше лицо знакомо. Вы мне минета не делали?» И, не поверишь, прокатило.

– Бывает, – говорю.

Выпить. Позвонить Насте. Нет. Наоборот. Не звонить Насте. Но выпить.

Сказано – сделано. Сто пятьдесят коньяку – и отпустило. Да и шалман хороший подвернулся – «У Ахмета». Очень кстати. А чего, думаю, даже забавно.

Я отправился на задание. Много ли журналистов получают такие задания? Тебе, брат, несказанно повезло. Забавно, ничего не скажешь.

V

Захожу в подворотню. Ту самую. Екает сердце? Нет, нормально с сердцем. После коньяка – абсолютно нормально.

Менты шустрят, народ какой-то. Не люблю ментов. Они, как говно, – тоже из внутренних органов.

Вижу Натаху из «Нева-инфо». Дурочка из молодых, да ранних. Ноги длинные – начинаются на земле, а заканчиваются за облаками. Скоро в редакторы выбьется. С такими ногами на рядовых должностях не задерживаются. Всем хороша Натаха, только трещит почище Пожрацкого.

– Короче, посылают меня сюда. Нормально, да? Типа больше некого, что ли? Я, короче, ни ухом ни рылом. Вон, короче, следователь, а труп вынесли.

У каждого поколения свои слова-паразиты. Раньше говорили – это самое и так сказать. Хотели наши старшие братья чего-то сказать, да не знали, что именно. Я говорю – как бы. Постмодерн. Всё – как бы, всё – понарошку. Как бы добро, а как бы и зло. Как бы сам придумал, а как бы и процитировал.

С нынешними проще. Они говорят – короче. Сами себя подстегивают, хотят уложить речь в 140 символов. У большинства получается, причем без труда. Некогда единое поколение дворников и сторожей разошлось по полюсам, превратившись в поколение Твиттера и бомжей.

Потолкался минут пятнадцать, иду к следователю, представляюсь. Ничего он, конечно, не скажет, им не положено. Следак меня уже послать собрался, вдруг подходит какой-то баклан и передает ему что-то в пакетике. Смотрю – пуговица. Смотрю – моя. Или не моя. Таких коричневых пуговиц – что грязи.

Машинально опустил голову. Гляжу на куртку. На месте второй пуговицы пучком торчат серые ниточки. Одна длиннее других. Почему-то запомнилось. Смотрю на следака, а он – мне на грудь.

– Жженый, – представился следователь, – Петр Пафнутьич.

Обычный мужик. Пониже среднего роста, упитанный, курносый, с большой круглой головой. Правда, глаза странные. Вроде бы водянистые, но так и сверлят.

– Вас интересуют подробности?

Стою, ничего не отвечаю, тереблю ниточки. Ну полный идиот.

Жженый изложил подробности. Я не слушал. К чему мне подробности? Я их и сам знаю. Тут дело в другом – с чего он перед журналистом распинается? Уже заподозрил? Замечательно. Прилетела бабочка на огонек.

Присмотрелся повнимательней. Он мне как будто подмигивает. Или всегда так моргает?

Вдруг слышу:

– С пальца убитого снято кольцо.

Какое еще кольцо? Кто его мог снять? Не я – это точно. Тогда кто? Вот тут-то сердце и екнуло. Или коньяк отпустил.

Нет, не может быть. Даже подумать о таком страшно. Да и когда? Мы же все время стояли рядом.

– Вы меня слушаете? – спрашивает Жженый.

Я тряхнул головой, будто спросонья.

– Да, конечно. Думаю, скинхеды.

Точно – подмигивает. И усмехается. На редкость мерзко – одними губами.

– Не похоже на скинхедов. Они предпочитают на улице, чтобы прилюдно. В назидание, так сказать, и устрашение. И не могли они его на чердак силой затащить – были бы следы побоев, а их нет. Не по своей же воле он на чердак со скинхедами отправился. Бутылочку из-под спрайта с прожженной дыркой опять же не забудьте.

– При чем здесь спрайт?

– Неужто не знаете? С помощью таких бутылочек, мил-человек, гашиш курят. А скинхеды, насколько мне известно, наркотиками не балуются, у них другие интересы. Это я, между прочим, из вашей же статьи почерпнул. Месячной давности.

– Из моей? – рассеянно спросил я. – Может, этот гашиш месяц назад и курили. Мало ли кто по чердакам ошивается.

– Месяц назад, мил-человек, никак не получается. На бутылочке-то дата изготовления стоит.

Что за речь? Совсем не следаковская. Какой-то чиновник позапрошлого века. Вроде он поначалу со мной нормально разговаривал. С какого момента начал паясничать? Теперь уж не вспомнить.

Жженый разболтался не на шутку:

– Не понимаю я вас, хоть убейте. Что значит – мало ли кто по чердакам ошивается? Вы вот, скажем, часто на чердаки лазаете? Часто у вас бывает, что взяли гашиш – и на чердак?

Я сказал, что не курю гашиш.

– А по чердакам? – спросил Жженый как-то уж слишком серьезно. Да так и впился в меня своими глазенками.

Я отвел взгляд. С трудом просипел:

– В детстве. Бывало.

Натужно рассмеялся. Тоже, полагаю, мерзко – одними губами.

Бери себя в руки, старик, ты сыпешься, как песок. Я не успел додумать, откуда именно должен сыпаться похожий на меня песок. В голову пришла мысль, как повернуть разговор в более спокойное русло. А еще лучше – свернуть его к чертовой матери.

– Мне кажется, Петр Пафнутьич, это я должен задавать вам вопросы. По долгу службы.

Жженый продолжал сверлить меня взглядом. Он больше не подмигивал и не усмехался.

– Служба у нас, мил-человек, разная, но обоим приходится вопросы задавать. Впрочем, не смею вас задерживать. До скорой встречи.

С чего это она будет скорой? Вовсе я не желаю с тобой встречаться. Сто лет бы тебя, сука, не видеть.

Год не пей, два не пей, а сегодня сам Бог велел. Я вернулся к «Ахмету». Забился за столик в углу. Пока меня не было, гадюшник оживился.

Какой-то кавказец читал крашеной блондинке Пушкина. Девица в мини-юбке, не прикрывающей трусов, танцевала лезгинку под Леди Гагу. Человек со шрамом на щеке кричал в мобильник:

– Ну и че?

Помолчит десять секунд, крикнет «Ну и че?», снова помолчит, снова крикнет. Ровно через десять секунд. Как по часам. Очень успокаивает.

Я задумался. Отчего-то вспомнилось детство. Третий класс. Мы обсуждали на собрании, кто достоин стать пионером. То есть присоединиться к строительству коммунизма на более высоком уровне, чем октябрятский. Обсуждали моего приятеля Балдеева.

Не помню, что мне ударило в голову, но я встал и заявил:

– Балдеев не может быть пионером. Он играет в марки.

Игра в марки была в то время нашим любимым развлечением. Кладешь марки на пол и бьешь по ним ладошкой. Если они перевернулись картинкой вверх – твои. Так – радостным шагом, с песней веселой – мы дружно шагали за комсомолом, который играл в трясучку. На десяти-, пятнадцати– и даже двадцатикопеечные монеты.

Игра в марки, равно как и трясучка, находилась под запретом. Учителя наивно полагали, что ее придумали в буржуазных странах дети капиталистов, обуреваемые жаждой наживы. Конфискованные марки и монеты учителя забирали себе. Поэтому игра велась в мужском туалете. Туда из старшего поколения мог зайти только трудовик. Потому что у физкультурников был свой туалет, а учителя женского пола доступа сюда не имели.

Мой приятель Балдеев слегка, прошу прощения за каламбур, прибалдел и парировал:

– Я, конечно, играю в марки. Не отрицаю. Но я играю в марки с ним.

И презрительно ткнул в меня пальцем. В итоге нас обоих не приняли в пионеры ни в первый, ни во второй заход. Мы, как лохи, до четвертого класса ходили с октябрятской звездочкой вместо пионерского значка. Это как сегодня ходить с пейджером вместо айфона.

А я тогда хотел стать командиром отряда. До этого, в первом классе, я хотел стать командиром звездочки, но обломался. Меня забаллотировали. Разумеется, обломался и на этот раз. Командиром отряда выбрали девочку, которая не могла играть в марки в мужском туалете. Нас с Балдеевым поставили на унизительно низкие номенклатурные должности цветовода и политинформатора. В цветоводах я ходил до седьмого класса, когда меня уже отовсюду поперли.

К чему вспомнилось? Понятно, к чему. Вылез тогда и сам на себя настучал. И ведь с тех пор, как Илья Муромец, тридцать лет сидел и не выделывался. И вот нате вам – влип. По собственной инициативе. А может, и не влип.

Я набрал редактора. Сказал, что ничего интересного не узнал.

– Не скромничай, – засмеялся редактор. – Мне звонил следователь.

Я заглотил коньяк вместе с куском лимона.

– Жженый? Зачем?

– Хвалил тебя. Сказал, впервые встретил такого профессионала. Обо всем, говорит, ты его расспросил, все выведал, грамотно и по делу.

– Ты его знаешь?

– Впервые слышал.

– А больше он тебе ничего не сказал?

– Сказал.

Пауза. Загадочная интонация редактора мне совсем не понравилась. Я жестом показал официанту, что коньяк нужно повторить.

– Сказал, что это дело надо распиарить. И чтобы этим обязательно занялся ты.

– Нечего там пиарить. Банальная мокруха.

– Хватит! Тебе лишь бы ничего не делать. Ты, между прочим, пока еще в штате. Будешь пиарить.

Предвкушая грядущий успех, редактор резко подобрел:

– Давненько у нас ничего резонансного не было. Завтра жду текст. Большой текст, на разворот. Можно с пафосом. Пожалуй, даже лучше с пафосом.

– Какой текст? С каким пафосом? О чем?

– Не мне тебя учить, – смиренно заявил редактор и отключился.

Ладно. Пиарить так пиарить. Я допил коньяк и вышел на улицу.

Поймал машину. Что-то у меня с нервами. Померещилось, что за рулем тот самый, с чердака. И правда похож как две капли.

– Куда едем?

И голос – один в один.

– В Купчино.

– Пятьсот.

– Триста.

– Четыреста – и с ветерком.

Я сел.

– А где это, Купчино?

– Поехали, – говорю, – покажу. Только выруби свои национальные мелодии. Голова болит.

Я не националист, ни в коем случае, но как-то их в последние дни много стало. На меня одного.

Настя сидела на кухне и пила вино.

– Будешь?

– Буду.

– А, по-моему, тебе хватит.

– А, по-моему, тебе стоит меня послушать.

Я все рассказал. На редкость сбивчиво и бестолково. Насте иначе не расскажешь. Когда я пытался острить, она изображала испуг. Когда говорил про Жженого, давилась со смеху.

– Ты курила?

– Курила.

– Молодец. Самое время.

Она засмеялась.

– Настя, когда отлетела эта чертова пуговица?

– Я не помню.

Сказала и снова засмеялась.

Я взорвался:

– Ты не можешь не помнить! – Я схватил ее за плечи. Грубо. В первый раз я схватил ее грубо. – Ты женщина. Вы помните, кто во что вырядился на Восьмое марта семь лет назад. Ты помнишь каждый день, когда я был в нечищеных ботинках.

Я вдруг начал рубить слова:

– Ты. Не можешь. Не помнить. Когда. Отлетела. Пуговица.

– Отстань от меня.

Настя вырвалась, отбежала и с ногами запрыгнула в кресло. Жалобным детским голоском пропищала:

– Я не помню.

– А кольцо?

– Какое кольцо?

– Жженый сказал, что с этого пидора сняли кольцо.

– Ты совсем спятил?

В кои-то веки она выглядела нормальным человеком. Выражение лица и голос совпали и соответствовали моменту. Она смотрела на меня с опаской. То ли испугалась моих подозрений, то ли боялась, что я и в самом деле спятил. Настя походила на обиженного подростка и была до невозможности хороша. Мне стало стыдно. Во мне проснулась нежность. Я медленно подошел к ней и обнял. Ласково. Насколько это было в моих силах.

– Прости.

– Я люблю тебя.

Вот те раз. Такого я еще не слышал. Я посмотрел ей в глаза и улыбнулся:

– Кто бы сомневался.

VI

Я проснулся в десять. Настя спала на мне. Голова у меня на груди, ротик открыт и выражение лица то же – обиженный подросток. Была бы она такой всегда. Жалко ее будить. Я пролежал с полчаса, глядя на Настю. Потом аккуратно вылез из-под нее и пошел в ванную. Пора писать статью, а под душем хорошо думается. Пафос вам подавай? Будет вам пафос.

Хлебнув вина для вдохновенья, я сел за компьютер. Мозг включился, пальцы забарабанили.

«Злодейское убийство потрясло буквально весь город». Может, убрать «злодейское»? Ведь ничего злодейского не было. Черт с ним, пускай остается. Не писать же «убийство по неосторожности». «Совершенное пишущим эти строки». Я засмеялся в голос. Люблю я свою работу, пропади она пропадом.

«Дело не только в том, что, как говорил Достоевский, жизнь человеческая…» Нет, Достоевский не катит. Банально. «…как говорил Генрих Гейне, жизнь человеческая подобна звезде – потухнет, и небо станет пустыннее». Неплохо, только надо заменить Генриха Гейне на Иммануила Канта. Все равно ни один из них ничего подобного не говорил.

«Дело в том, что каждого из нас бросает в дрожь при мысли о собственной незащищенности». Меня лично бросает в дрожь при мысли, что этот ублюдок прикасался к Насте.

«Никто из нас не застрахован от того, чтобы средь бела дня попасть под горячую руку молодых подонков». Почему, собственно, молодых? Ну не старых же. Я, в принципе, еще не старый. Настя – тем более. И пусть кто-нибудь еще попробует к ней прикоснуться – тут уж не до страховки.

Я пошел в спальню взглянуть на Настю. Спит. Я улыбнулся.

«Милиция, бесцеремонно расправляющаяся с маршами протеста, приводит нас в тягостное недоумение…» Что-то я сам в недоумении. Чего я хочу-то? Ясно, чего. «Обществу нагло брошен очередной вызов. Мы, миллионы нормальных здравомыслящих людей, вынуждены трепетать из-за горстки подонков». Стоп, «подонки» уже были. Твари? Грубовато. Или нормально? Были же «твари дрожащие». Нет, нельзя трепетать из-за тварей дрожащих. Если они дрожат, значит, сами трепещут. Из-за ублюдков? Из-за выродков! Выродки – то, что надо.

«Бритая голова еще не дает права вершить судьбы людей».

Господи, какая чушь… Но звучит отлично, редактору понравится. Надо бы, кстати, подстричься.

«Они парализуют нашу волю, запугивают нас, используя наш страх. „Самым большим пороком я считаю трусость“, – говорил булгаковский Иешуа. Не пытаясь спрятаться за авторитеты, смело глядя в ваши глаза, люди, я вопрошаю: „Доколе?“ Это не может продолжаться вечно. Любому терпению приходит конец, как говорил один из персонажей Томаса Манна, родного брата не менее знаменитого Генриха Манна». Замечательно. Не слишком логично, но замечательно. Чувствуется этакая петербургская жилка. Хорошо бы еще Бродского приплести.

«На Васильевский остров я приду умирать, – писал нобелевский лауреат Иосиф Бродский. Убитый не дошел до Васильевского острова. Он встретил смерть на жутком чердаке дома-колодца на – кой улице». Смешно. С чего ты взял, что он шел на Васильевский? И с чего ты взял, что он шел туда умирать? Неважно. Бродский и сам-то умер в Нью-Йорке. Бродский – это тема. Бродский – это брэнд. Визитная карточка интеллектуала.

«„Ни страны, ни погоста не хочу выбирать“, – писал поэт в том же стихотворении». Естественно, в том же. Других стихотворений прославленного лауреата я не знаю.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Многомиллионные контракты и жестокие убийства, престижные должности и нервные срывы, роскошные виллы...
И как только выстрелил этот пистолет? Точнехонько в висок… И это у женщины, которая была не в ладу с...
В сборник вошли пятнадцать повестей и рассказов, написанных в конце XX – начале XXI века. Они принад...
«Знай, то, что невозможно остановить, можно нагнать! Вот только цену за успех придется заплатить нем...
«Все люди – братья?!» – воспоминания и размышления о XX веке известного писателя и публициста, общес...
Генри Миллер – виднейший представитель экспериментального направления в американской прозе XX века, ...