Вечный запах флоксов (сборник) Метлицкая Мария

В коридоре тускло горела лампочка на сестринском посту, и та самая смешливая новенькая медсестра спала, уронив рыжую голову на стол.

Тридцать первого и первого у Марии были выходные. С доктором они встретились только через неделю.

Что забеременела, она поняла не сразу. Совсем не сразу – эта мысль казалась ей нелепой и невозможной и просто не приходила в голову. Странности по части женского здоровья она списала на нервное состояние и сильнейший эмоциональный стресс. Доктор встретил ее как всегда – с улыбкой и радостью, поинтересовавшись, как она провела выходные.

В какую-то минуту ей показалось, что ничего не было. Все, что произошло той ночью, ей привиделось, показалось, приснилось.

Что она испытывала? Ощущение счастья? Растерянность, чувство вины? Да всего понемногу, всего…

А он… Он встретился с ней пару дней спустя у операционного стола. Как всегда – предупредителен, мил и просто спросил, как дела и здоровье.

В его глазах и во всем поведении не было ничего – вообще ничего! Ничего нового, особенного. Словно ничего и не было той холодной и ветреной предновогодней ночью! Словно не было и самой ночи, и узкого дерматинового диванчика, и поворота дверного ключа. А может, он ничего и не помнил? Скорее всего. Ведь не мог же он так! Просто не хватило бы хитрости и опытной мужской сноровки. Какой из него изменник? Вот уж смешно! Значит, забыл. Точнее – не помнит. Ну, и слава богу! Не нужно ему знать ни про ее муки, ни про ее стыд.

И если бы не упорная тошнота по утрам… Она бы тоже – больше всего на свете! – хотела бы все забыть. Забыть, забыть… Как самый ужасный проступок на свете! Самый стыдный, самый предательский. Но тошнота никак не проходила, и гастрит виноват в этом не был. Как бы Марии этого ни хотелось. Мария чувствовала – каждый день, каждый миг, – что в ней зарождается новая жизнь. Которая перевернет, перекрутит, переменит всю ее прежнюю жизнь.

И это было неизбежной реальностью, правдой, ее бедой и радостью. И еще – страхом. За все: за себя, за него и за того, кто уже вовсю копошился в ее большом и таком незнакомом сейчас теле.

Стеша первой заметила перемены в Марии.

– Понесла? – сурово спросила она, кивнув на Мариин живот.

Мария вздрогнула и тихо, оглядываясь, спросила:

– А что, уже видно?

Стеша мотнула головой.

– На тебе, кобылице, до самых родов видно не будет! Просто я это чувствую. Сколько вас видела-перевидела, прости господи!

Мария кивнула, залившись густой краской, и поспешила прочь.

Она быстро шла по улице, подставляя горящее лицо ветру. Господи! Что ее ждет? Она словно очнулась. Узнает родня – все ее тетки, дядья. Наконец, отец, брат. Жена отца. Ее заклеймят позором и проклянут навсегда.

А на работе? Соседи по улице… Да весь городок! Все будут показывать на нее пальцами и качать головой. Все – без исключения!

Она шла долго, давно выйдя за пределы поселка. Шла по пустынному и разбитому шоссе мимо серого, холодного весеннего моря. Ветер дул ей в лицо, размазывая ее слезы.

Остановилась, когда на улице было совсем темно, и испугалась – ушла она далеко, и обратно идти сил уже не осталось. Села на придорожный камень и тут же вскочила – камень был холодный и влажный. Она стала ломать хрупкие, подмерзшие ветки, чтобы постелить их на холодную землю и прилечь отдохнуть.

Когда ложе было готово, Мария легла и закрыла глаза. Было отчаянно холодно – никакие ветки не спасали от ледяного дыхания остывшей за зиму земли.

«Вот и хорошо, – подумала она, – вот сейчас заболею и выкину! А еще лучше – умру. Воспаление легких – это совсем не много, после такой вот ночи…» Она не заметила, как ее сморило, но скоро проснулась: ветер уже пробирал до костей – промозглый и влажный, весенний морской ветер.

Кряхтя, она поднялась со своей хлипкой лежанки и почти побежала обратно, в поселок. По дороге она чуть согрелась – даже сбросила шаг. Идти было тяжело, она задыхалась и, останавливаясь, прислушивалась к себе.

Ребенок не подавал ни малейших признаков жизни.

Она снова прибавила шагу и наконец дошла до поселка. До дома было рукой подать.

Она с трудом вставила в замочную скважину ключ – руки озябли, заледенели и совсем не слушались, наконец вошла в прихожую, и на нее пахнуло теплом жилья. Она села на табуретку и, раскачиваясь, тихонько, по-собачьи, завыла.

Она дотронулась до своего холодного, почти каменного живота, и в этот миг ее дитя, словно откликнувшись на ее боль и страх, зашевелилось, заерзало, словно подавая ей знак.

Она тут же вскочила, засуетилась, сняла мокрые боты и пальто, бросилась к плите, чтобы поставить чайник, переоделась, натянула шерстяные носки, обмотала живот и поясницу огромным серым пуховым платком и стала тихо приговаривать:

– Прости меня, детка! Прости, если сможешь! Все у нас будет с тобой хорошо. Господи! Какая же я идиотка!

Она гладила себя по животу, с радостью понимая – ребенок не умер! Он родится и будет жить. И нет ему никакого дела до душевных мук бестолковой матери. И наплевать ему на взгляды соседей и осуждение родни. Ему на все наплевать.

Деточка простила и до самых родов мамашу не беспокоила. Точнее – беспокоила. Но только так, как и было положено, – переворачивалась, выпячивала пяточку и кулачок, не давала спать по ночам и спокойно стоять у операционного стола.

В больнице все молча косились на Мариин живот и вопросов не задавали. А доктор, наконец обнаружив в любимой сотруднице перемены, нежно пожал крупную Мариину руку и поздравил ее «с новым и счастливым положением».

Почти перед самыми родами Мария поехала домой. Отец немного окреп и пытался помогать жене и сестрам по дому. Марии он обрадовался и слегка упрекнул:

– Ну ты, дочь, совсем раздалась!

Тетки и мачеха молча переглянулись. Только ближе к ночи, оставшись с племянницей наедине, уже почти слепая Христина погладила Марию по животу и тихо сказала:

– Девка будет. Наверняка девка. Я ведь ни разу не ошибалась, ты же знаешь!

Не поднимая глаз, Мария кивнула.

– Да и хорошо, что девка. С парнями сложнее.

– А это вот как сказать! – усмехнулась Христина и спокойно добавила: – Родишь – привози. До кучи! Нас здесь много. Тебя подняли – подымем и девку твою.

Мария кивнула – посмотрим.

В декрет она ушла поздно, на восьмом месяце. Сидела в перевязочной и крутила ватные шарики и тампоны. Когда случайно встречала доктора, он неизменно справлялся о ее здоровье и сетовал, что в оперблоке без нее совсем плохо. Ехать рожать Мария решила домой, но роды начались на две недели раньше срока, и рожать ей пришлось у себя в больнице.

Роды принимал, разумеется, доктор, призвав на помощь опытную акушерку Потаповну.

Девка – так назвала ее Потаповна – родилась мелкая, тощенькая – всего-то два шестьсот.

– Гора родила мышь, – со вздохом изрекла акушерка, подняв на плоской ладони сморщенную и красную рыжеватую малышку.

Доктор осмотрел ребенка, довольно хлопнул его по тощенькой попке и утешил роженицу:

– Хорошая мадемуазель, не сомневайтесь! Мои все три точно такие же были – и ведь доношенные же! А тоже такая же мелочь, только Тонечка, если не ошибаюсь, – тут он задумался, – да, точно, Тонечка набрала до трех килограммов.

Мария отвернула лицо и ничего не ответила. От волнения ей сдавило горло.

Да и что тут сказать? Ничего. Вот именно.

Он исправно навещал Марию каждый день. Говорил, что малышка красавица, и был внимателен больше, чем прежде. После его ухода она снова терзалась мыслями, не скрывает ли он своих догадок, понимая, что эта малышка – его четвертая дочь.

Вряд ли. Скорее всего, это была просто забота о любимой помощнице – и ничего больше.

На пятый день Мария выписалась домой. Дома она совсем растерялась – дочка орала дни напролет, не желала брать грудь и мучилась животиком.

Мария выбивалась из сил. Иногда заходила Потаповна и давала ценные указания. Она и установила, что молоко у Марии слишком жирное, оттого девочка и страдает животиком.

– Как назвала? – сурово спросила она молодую мамашу.

Мария пожала плечами.

– Людмилой назови, – так же сурово сказала Потаповна, – хорошее имя. И людям будет мила.

– Люд-ми-ла, – повторяла Мария, словно пробуя предложенное на язык.

Людмила. А что, красиво! Или назвать Татьяной? В честь матери? Нет! Слишком страшная у мамы судьба, решила Мария, и девочка стала Людмилой.

Люда, Людочка. Милочка, Мила. Можно еще Люся – впрочем, «Люся» нравилось ей не очень.

А девочка стала именно Люсей. Точнее – Люськой. Потому что «Люська» – ей, рыжеволосой, конопатой, мелкой, тощенькой – подходило ей больше всего.

– Задрыга какая, прости господи! – бросила однажды в сердцах Потаповна.

Обидно было, а ведь чистая правда! Задрыга тонконогая. Никакой харитидьевской стати, мощи, яркости. А уж про красоту и говорить нечего – не поделилась покойная Танька ни с внучкой, ни с дочерью. Обидно… Оказалась сильна докторская порода – блеклые, будто смазанные черты лица, а как проявляются – одна за одной!

Люська росла болезненной, хлипкой, капризной и плаксивой.

Когда они шли по улице, картина и вовсе была смешная – величественная, неповоротливая, большая, почти огромная густо-черная, глазастая и носатая Мария – и вертлявая, мелкая, худосочная, веснушчатая и рыжая девчонка, пытающаяся вырваться из крупной и сильной руки матери.

Смех, да и только! Впору заподозрить, что капризулю эту рыжую ей подменили в роддоме. Подсунули, перепутав.

– Вот ничегошеньки от мамаши. Ну ни грамма!

И только одна Мария знала, в кого ее писклявая, конопатая и мелкая дочь.

В сестер. Посади рядом – и никаких сомнений. ИХ белобрысая порода. Как ни крути. Такие дела.

Никто и ни разу не спросил Марию про отца ребенка. Думали, наверное, так – в поселке решили, что дочку Мария привезла с родины – гостила же у родни там, на курорте, и закрутила роман. Наверняка с женатым курортником. Таких случаев – тыщи!

А домашние решили, что от кого-то из поселка. А почему одна? И не расспросишь – Мария человек суровый, немногословный. Хотела бы – поделилась. А так – что в душу лезть? Чтоб человека смутить? Не такие Харитиди, не из тех.

Когда Люське пошел пятый год, Мария приехала в свой город. Состарившийся Харлампий внучку прижал к себе и почти не отпускал – тетешкался, читал девочке книжки и выходил с ней за ворота – медленно, тяжело опираясь на самодельный костыль, – всего-то шагов десять.

У Танькиного дома они садились на трухлявую, черную от времени скамейку и долго и молча сидели, прислонившись друг к другу плечом.

Он умер, когда Люське исполнилось десять. И на похоронах она больше всех рыдала по деду.

Жена Харлампия, собрав вещи, засобиралась к себе в деревню. Там хотела женить сына, убедив невесток, что в городе «хорошего ждать нечего» – или запьет, или загуляет. Молодежь, она нынче…

Христина умерла через полгода после любимого брата. Постепенно уходили старики, разъезжалась молодежь, семья редела, и двор уже был не такой шумный, пестрый и суматошный. Оставшаяся за старшую Агния по-прежнему требовала варить первое в огромных кастрюлях и маниакально относила в погреб несметное число банок с компотами, соленьями и вареньем. А запасы не съедались. Из стариков едоки плохие, да и где они, старики. А молодежь… Молодежь наезжала теперь в отпуска – и только. И тащить на себе тяжелые гостинцы отказывалась, объясняя, что все сейчас «есть в магазинах».

Банки пылились кладовке, и Агния тяжело вздыхала, вспоминая свою большую и дружную, шумную и прожорливую семью.

Праздник и радость были, когда Марии и Люське наконец выделили квартирку. Это и вправду была именно квартирка – квартирой назвать ее было сложновато. Однокомнатная – ребенок-то был однополый, а значит, вторая, отдельная, комната очереднице не полагалась. Зато! В квартире был балкон! А люди, живущие «на югах», знают, что балкон – это огромное счастье. Тем паче балкон был большой, почти огромный – целых три с половиной метра. Балкон, конечно же, утеплили и закрыли стеклянными рамами. Этаж был второй, и в окна бились ветки абрикосового дерева, дающие тень и прохладу в самые жаркие июльские дни. На этом балконе и «прописалась» Люська – туда был вынесен маленький столик для уроков, табуретка, две подвесные деревянные полки для книг и всякой девчачьей ерунды и, конечно же, узенькая кровать с никелированными шишечками.

На долю Марии осталась вся комната в целых пятнадцать метров и собственная кухня – четыре метра, зато! – бежевая кухонная полочка, тумба и белоснежная раковина с горячей водой.

Придя вечером с работы, Мария садилась на табуретку и замирала от счастья – кружевные занавески, синий, в красных цветах, чайник, голубая кастрюлька и розовый пластиковый абажур.

Она гладила ладонью клеенку в блеклый цветочек, и сердце ее сладко замирало – все это было ее и только ее!

Впервые в жизни она была хозяйкой. Полноправной хозяйкой такой неземной красоты!

Она долго пила очень горячий чай и снова осматривала свои владения.

Потом шла в комнату, включала телевизор и ложилась на кровать, покрытую синтетическим пледом с огромным ярко-рыжим клыкастым тигром.

На комоде, покрытом кружевной салфеткой, стояли фотографии отца, матери и Христины. Рядом – керамическая вазочка с искусственными пионами. На стене – ковер, вернее, небольшой коврик. Ковер бы Мария не потянула. Она засыпала под звуки программы «Время», и Люська, высунувшись из своего убежища, тяжело вздыхала и выключала громко орущий ящик.

В выходной день Мария «намывала» квартиру – остервенело начищала кастрюли, шваркала шваброй и густо, по-больничному, сыпала хлорку в раковину и унитаз.

Люська фыркала и убегала во двор.

А Мария выгребала с балкона яблочные огрызки, фантики от конфет и прочую чепуху, которой дочь с удовольствием захламляла свою «жилплощадь».

Мария чертыхалась и обещала себе наказать «эту засранку».

Но с Люськи как с гуся вода. Странная получилась девка – полублаженная, что ли.

Платьев новых у матери не просила и губы втихушку не красила. И подруг у Люськи особенно не было: так, поболтается во дворе – и домой. Только на море бегает. Купальщица! Прибежит с мокрыми волосами, отожмет кое-как купальник – и снова за книжку.

На море бегала до глубокой осени – на берегу только бакланы и чайки, пищат, дерутся, копаются в мусоре и огрызках, и – Люська. Холод собачий, а она в воду! А еще сидит на море и все любуется. А что на нее, на воду, смотреть? Тоска бескрайняя… Ни конца этой тоске, ни начала…

Мария море терпеть не могла. Помнила, что море сгубило, отняло у нее мать. На дочку кричала:

– Что тебе это море? Соленое до горечи! Слезы одни, а не море!

Впрочем, понятно, откуда такая «любовь». Доктор по-прежнему приходил на «свою» скамейку и так же подолгу глядел на бескрайнюю воду.

Лишь однажды – ну, просто курам на смех – у Марии «нарисовался» ухажер. Разумеется, из больных. Степан Багратович Арутюнц был пожилым вдовцом и директором гастронома на «центральной» площади.

Человеком он был нездоровыми, тучным, одышливым и незлобивым. Ухаживать он начал смешно и наивно, принося тайком в кабинет, обязательно – в дежурство Марии – то букет гвоздик, то коробку шоколадных конфет, то пышный, кремовый, затейливо разукрашенный торт. Все это делалось с изяществом и грацией слона – вечерком, оглянувшись, бочком, бочком… Но тут же падала ваза, предательски хлопало окно или дверь, и на шум сбегались дежурные врачи и сестры.

Он беспомощно разводил смешными пухлыми ручками, хлопал глазами и назойливо извинялся.

Мария тяжело вздыхала и осуждающе качала головой:

– Взрослый ведь человек, Степан Багратович, а все туда же!

Он смущался еще больше, бормотал что-то невразумительное и пятился к двери, непременно опрокинув стоящий на пути стул.

По отделению поползи шуточки: «А наша-то! И кто бы мог подумать?»

Мария «эти глупости» отмела резко и разом – все тут же притихли, и хохмочки прекратились.

Только доктор сказал ей однажды:

– А зря вы так, Маша! Чудный человек этот Багратович. Добрый, широкий. Совершенно не типичный торгаш. Соединили бы свои судьбы, а, Мария? Может быть, обратите внимание? Ну, не всю жизнь одной. И дочке вашей… Будет неплохо. Человек он не бедный, да и нежадный, как видно… Так что – рекомендую.

Мария застыла, чуть не выронив из рук лоток с инструментами.

– Что? – переспросила она. – Не поняла.

Доктор стушевался и досадливо махнул рукой.

– Да не обращайте внимания. Несу черт-те что, сам не знаю. – Он пошел к двери и, обернувшись, тихо добавил: – А все-таки зря. Когда два хороших и одиноких человека… – Снова махнул рукой и вышел вон.

Мария опустилась на кушетку. Господи! Какая чушь! И кто? Он? Он советует мне «обратить внимание»? Рекомендует?

Он, кого она любила всю свою жизнь? От которого родила дочь и ни разу – ни разу! – не побеспокоила его и не потревожила его покой!

Он, рядом с которым она прожила свою жизнь, просто чтобы прожить ее рядом с ним! Он рекомендует ей!

Он, ради которого все эти годы она имела счастье каждый день проходить мимо его дома и видеть, слышать… Просто – знать! Знать, что он там, рядом, только протяни руку и…

Он там! Пусть со своей семьей, со своей Веруней! Ей, Веруне, он выбирает гранаты на рынке. У Верочки низкий гемоглобин. Ей, Веруне, он покупает мед – у Верочки слабый иммунитет. Ездит в центр за зимним пальто и справляется, где молодая докторша Светлана Васильевна купила такие замечательные осенние сапоги! Просит совсем уже слепую Потаповну связать «Верочке теплую шаль».

Все эти годы она слушала про его непутевых дочерей и сестер и утешала как могла.

На всех операциях стояла с ним рядом, плечом к плечу, даже тогда, когда он почти заболел, теряя сноровку и ловкость. Просто для того, чтобы он, не дай бог, не занервничал и не совершил ошибку.

Носила ему пирожки и борщ в баночке, чтобы он поел вкусного и горячего. Хотя бы там, на работе. Из ее рук. Да что там пирожки! Все эти годы она ни разу не подумала о другом мужчине. Восхищалась им, восторгалась и боготворила! Прощала ему его Веруню и его любовь к ней, ни разу – ни разу! – не заревновав к ней, потому что…

Потому что не это было главное! А главным было то, что бог дал ей такую любовь и счастье родить от него ребенка.

За все эти годы у нее ни разу не возникло мысли хотя бы намеком, шутя, дать ему понять, напомнить про ту ночь в ординаторской. Потому что это… Это внесло бы смуту в его жизнь, нарушило ее привычное течение, вызвало беспокойство и чувство вины.

Главное – он был рядом, почти каждый день, и она могла слышать его, разговаривать с ним, смотреть на него! Она любила его так глубоко, так сильно, так безнадежно, довольствуясь не просто малым, а почти невидимым, незаметным, совсем неслышным. И даже в минуты вселенского отчаянья и одиночества, когда подступала к горлу жалость к своей женской судьбе, своей неприкаянности, когда задыхалась от крупа его дочь Люська, когда не хватало денег выправить ей новую куртку и свозить ее в Питер, чтобы дочь увидела, как много есть прекрасного на белом свете, кроме ее дурацкого моря…

Она ни разу – ни разу! – не подумала о том, что надо ему сообщить. Сказать, поставить в известность. Воззвать к жалости или к совести, в конце концов!

Любовь к нему заливала ее сердце и душу, как расплавленный горячий свинец, который в детстве они плавили во дворе в пустой жестянке от консервов.

Всю жизнь она прожила рядом с ним. Да-да, именно рядом! И это казалось ей самым главным и значимым.

А он… Он не то чтобы не заметил всего этого…

Ему было на нее плевать! И в конце концов он решил ее сосватать. Сват и советчик! И это человек, в котором не было ни грамма пошлости! Никогда в жизни она не чувствовала такой обиды и боли. Ей казалось, что ее растоптали, унизили, оскорбили.

Ей захотелось догнать его и выкрикнуть – пусть слышат другие! – что-нибудь злое, ужасное, страшное – про ту их единственную ночь, про их общую дочь – пусть все узнают! И пусть «слабенькая» Верочка наконец потеряет покой!

Мария в изнеможении опустилась на стул и закрыла лицо руками. Спустя время она тяжело поднялась, бросила в сумку свои вещи – чашку с чайной ложкой, халат и тапочки – и медленно побрела к выходу. По дороге, у приемного отделения, вот, господи, испытание, ей снова попался Доктор.

– Маша, куда вы? – удивленно спросил он, взглянув на часы. До окончания дежурства оставалось еще три часа.

Она прошла мимо него, не взглянув в его сторону и не ответив на вопрос.

А если бы обернулась, увидела бы, что он застыл, словно соляной столб.

Она медленно шла домой, не видя никого вокруг и не замечая, как дождь хлещет ее по лицу и что туфли полны воды. Зайдя в квартиру, в первый раз она не подумала о том, какое же это счастье – отпереть входную дверь и вдохнуть запах родного дома. Она скинула туфли и плащ и, не умывшись, как подкошенная рухнула в неразобранную постель.

Люська тормошила ее за плечо.

– Мам, ну мам! Ты что, заболела? Пойдем обедать, мам!

Она присела на кровать матери и, видя, что мать не отвечает и даже не открывает глаза, горько заплакала.

– Что ревешь? – спросила Мария и тяжело сползла с кровати.

Побрела на кухню, достала из холодильника суп и поставила его на плиту.

Испуганная Люська сидела на табуретке и смотрела на мать.

Они молча пообедали, Мария помыла посуду и снова легла в постель.

Люська включила телевизор и кидала на мать тревожные взгляды. Мария смотрела в потолок и молчала.

Наутро она не поднялась как обычно и не стала собираться на работу.

– Может, врача? Позвоню в больницу? – осторожно спросила Люська.

Мария недобро усмехнулась.

– Не нужно врача. Хватит. Отлечились.

Потом села за стол и достала лист белой бумаги. Быстро, без раздумий написала что-то и протянула лист дочери.

– Сбегай в больницу и передай! – жестко сказала она. – Отдай этому… – тут Мария запнулась. – …главврачу.

Люська растерянно глянула на бумагу:

– «Прошу отпустить меня в отпуск по собственному желанию», – вслух прочитала она и уставилась на мать. – Это что, мам?

Мария равнодушно пожала плечом.

– Заявление. Что, не видишь? Отнеси, – повторила она и отвернулась.

Люська кивнула, с тоской посмотрела на улицу, где снова лил сумасшедший дождь, и со вздохом стала натягивать резиновые сапоги и курточку.

Открыв дверь, она, запнувшись, посмотрела на мать.

– Мам! А ты хорошо подумала? Какой отпуск? Сейчас? Мы же с тобой в Питер собирались, мам! Ты же мне обещала! – осторожно и тихо спросила она.

Мария строго посмотрела на дочь и уверенно повторила:

– Иди, Люсь! Я кому сказала!

Она села у окна и стала смотреть, как крупные и тяжелые капли со стуком ударяются и медленно сползают по стеклу. Она вспомнила ту осень, тот дождь и ту ночь, когда ей хотелось умереть – впервые в жизни. Вспомнила, как испугалась потом своих мыслей и как корила себя за них. Вспомнила, как брела обратно, продрогнув до костей, мокрая и измученная, как тяжело давался тогда ей, тогда еще молодой, каждый шаг и как силы совсем покинули ее и она с трудом добрела до дома.

Как тяжело ей было носить в сердце свою тайну и боль, и смотреть на дочь, на ее фигуру, лицо и повадки, ежесекундно видя в ней отца и свою единственную любовь. Как боялась она все эти годы, что ее ужасный грех раскроется, и все узнают. Она вспоминала свои сны – люди кричали ей вслед бранные слова и смеялись над ней. А потом к ней приходила Веруня, его безликие сестры и одинаковые дочери – и их была целая вереница, которая никак не кончалась. Они окружали ее плотным кольцом и все повторяли: «Как ты могла, Мария! Как ты могла? Вытворить такое – да еще с нами!»

Веруня еле держалась на ногах, хваталась за сердце и молча плакала, приговаривая: «Как же так, Маша? Ведь мы так тебе доверяли!» А дочери умоляли ее не «отнимать у них отца» и тоже дружно ревели и протягивали к ней руки.

А сестры злобно шипели, словно змеи, укоряя ее: «В доме была как своя. Пили из одного самовара. А оказалась – обычная гадина!»

Она вспоминала, как стала тогда обходить стороною их дом – было стыдно и горько. Горько видеть их счастье, их тесный, веселый, шумный и дружный мирок.

Горько и стыдно – вот что она испытывала все эти годы! Сколько она корила себя, что не сделала аборт! Ведь не было бы ее жуткой тайны и чувства вины. Правда, не было бы и дочки…

И все же грех говорить, жила бы с чистой совестью. Ведь муки совести, не приведи господи… Ничего нет страшнее!

И не чувствовала бы себя воровкой и предательницей. Впрочем, все тогда обошлось! Она понимала, что догадывается только Стеша. Но та – скала, никогда и ни слова!

А остальным… Да просто не было никакого дела до Марии и ее дочки. Ну, родила и родила – подумаешь, делов-то. Другие времена – бабы рожают для себя, и правильно делают. Толку от этих мужиков, как от козла молока…

Солнце, море, курортное место – закрутила одинокая баба с кем-нибудь из приезжих, да и слава богу. Не одна такая! Кому от этого плохо? А тот, из отдыхающих, ни сном ни духом – обычное дело! Вернулся небось к жене и не вспомнит.

А одинокой женщине радость – все не одна, с ребеночком!

Вдруг Мария подумала – жизнь была совсем ей не в радость. Ни рождение Люськи, ни любовь к Доктору – всю жизнь она испытывала страх и стыд. Только квартире и радовалась, а сейчас и эта радость прошла. Да нет, не только – с радостью всегда шла, нет, бежала она на работу – знала, сегодня, сейчас увидит его – и вот она, радость! Радость стоять рядом, подавать ему инструменты, не дожидаясь просьб и указаний, смотреть, как четко работают его руки, словно ловкие руки музыканта, играющего вслепую, без нот, по наитию и слуху. Радоваться вместе с ним после удачного исхода операции, горевать вместе с ним после трагических и безысходных случаев. Вместе! Все переживать вместе с ним! Как говорят – в горе и в радости! А после, когда он устало плюхался в кресло, приносить ему крепкий и сладкий чай – только из ее рук, только от нее…

И всегда – всегда! – он устало и мягко улыбался и просил ее задержаться. И она, каждый раз робея и стесняясь, присаживалась рядом, и они говорили, говорили… Сначала об операции – и ему всегда было интересно с ней это обсуждать, потом разговор плавно перетекал на дела больничные, а дальше и семейные. Она вспоминала, как он говорил жене: «Маша – мой первый друг!»

А у нее после этих слов все словно сворачивалось внутри – не друг, а предатель! Разве друзья так….

А теперь предателем был он – она вспоминала его гнусный смешок и не менее гнусный совет: «Пора наконец устраивать жизнь, Мария Харлампиевна! А то вы – не там и не здесь!»

Не там и не здесь… Правильно, это все про нее. И позор свой не скрыла – родила дочку. И уехать не уехала – боялась от него оторваться. И в дом его ходила как первый друг и дорогая гостья.

Кто же она после этого? Чужого не взяла, а ведь мечтала… и если бы это «чужое» хоть раз поближе к ней оказалось – да разве б она отказалась?

«Уеду! – решила Мария. – Вот сейчас точно уеду! Соберу манатки и… Куда? Домой? А что там дома?» Брат с мачехой давно уехали в деревню, тетки умерли, в доме уже другие хозяева – те, с кем она знакома слегка, почти шапочно. Туда она наезжала теперь совсем редко, пару раз в год – на могилы родителей и родни. Кто она там? Гостья. И вряд ли долгожданная. Да и как уедешь? Бросить дом, нажитое… Сорвать Люську со школы, оторвать от любимого места…

Снова начинать жизнь… Ни сил, ни желания.

Так она сидела весь день, вглядываясь уже в сумерки тихой улицы, и капли по-прежнему били в стекло и гулко стучали по подоконнику, отдаваясь в голове нерезкой и монотонной болью.

Люська застала ее в той же позе – стряхивая мокрую куртку, она смотрела из прихожей на мать и тяжело вздыхала.

– Ну? – спросила Мария. – Отдала?

Дочь кивнула и стала наливать в чайник воду.

– И что? – спросила Мария. – Подписал?

Люська пожала плечами.

– Не видела. Сказал, что ему сейчас некогда. Торопился, – добавила она и обернулась к Марии. – Поругались? – спросила она.

Теперь вздохнула Мария.

– Дура ты! – В сердцах сказала она. – Кто он и кто я!

Люська пожала плечами и вышла из кухни. «Странная все-таки мать женщина», – с сожалением подумала она.

Молчит все, ничем не делится. Кто знает, что у нее на уме? Ни друзей, ни подруг. Раньше хоть ходила в гости к Доктору. А потом и туда перестала. Ни гостей у них, ни родни. «Одни как персты, – подумала Люська и тут же призадумалась. – Персты? А почему бы нет? Перст – это ведь палец? А персты – пальцы, правильно. Вот они и есть эти персты – она и мать. И никого больше. И что там у нее на работе? И ведь не спросишь! Не у кого спросить! Разве что у этого доктора…»

Люська забралась с ногами на кресло и стала громко прихлебывать чай. Мария зашла в комнату, посмотрела на дочь и поморщилась – вот точно так же пьет чай ее отец. Шумно прихлебывая, втягивая в себя горячую воду, дуя на поверхность стакана и морщась от горячего пара.

Никогда это ее в нем не раздражало. А сейчас, при виде того, как это делает дочь, ее вдруг замутило, и она поскорее вышла из комнаты.

На следующий день, рано утром, проводив Люську в школу, Мария быстро собралась и уехала в Энск. Прямо из автобуса, не заходя в отчий дом, она сразу пошла на кладбище. Долго прибирала могилы, обновила серебрянкой оградки, посадила маленькие вечнозеленые туи и устало поплелась обратно. Она долго шла к родительскому дому, удивляясь, как изменился город и знакомые улицы. На улицах и набережной было тоскливо и пусто – курортный сезон уже закончился, и закончилась, собственно, «жизнь». Не играла громкая музыка, не кричали зазывно фотографы и продавцы сладкой ваты, не пахло терпкими духами от проходивших нарядно одетых дам и не блистали голодными очами одинокие мужчины, надеявшиеся на бурный, но короткий курортный роман.

Мария присела на влажную скамейку и расстегнула воротник осеннего пальто. Ветер, подвывая, весело гнал по пустынной набережной обрывки газет и прочего мусора.

Жизнь замерла, словно остановилась. Город словно впал в зимнюю спячку в ожидании следующего лета. Впрочем, так оно и было – городок уныло дремал. Он просыпался только к весне, как всякий курорт. Вот тогда хозяева домов и хижин, картонных «шанхаев» и дырявых сарайчиков, не слишком приспособленных для жилья и все же в сезон идущих на ура, лениво прибирались, красили окна и двери, доставали ветхое, старое белье – для снимающих – и пыльные сковородки, отзимовавшие в холодных и захламленных сараях.

Мария перевела дух и двинулась к родному дому, не надеясь, впрочем, ни на что хорошее. Остановилась у знакомой калитки и, вытянув шею, стала вглядываться в глубь двора. Было тихо. Она толкнула калитку и вошла во двор. Главное место дома – любого южного дома – большая летняя кухня, или веранда – большое пространство, где до холодов варились обеды, пенились в медных тазах душистые варенья, пеклись пироги, мылась посуда, и вся семья собиралась за столом, где болтались весь день дети, выпрашивая у хлопочущих женщин то хлеб, то конфеты, где молча садились за стол уставшие после работы мужчины и важно дули на огненное жаркое, летний «зал» – земляной пол, навес – был пуст. Наступило холодное время, и вся жизнь переместилась, естественно, в дом.

Мария села на лавку и оглядела до боли знакомое место. Дверь распахнулась, и на пороге появилась молодая женщина, кутающаяся в огромный пуховый платок.

– Вам кого? – недовольно спросила она.

Мария вздрогнула, поднялась с лавки и тихо сказала:

– Да никого. Уже – никого.

И быстро пошла к калитке.

Женщина спустилась со ступеньки и выкрикнула ей вслед:

– А вы, собственно, кто?

– Уже никто, – откликнулась Мария, торопясь выйти на улицу.

Хлопнула калитка, и молодая женщина окинула взглядом веранду. «Странная тетка, – подумала она, – чудная какая-то. Может, воровка? Аферистка, может? Сколько их сейчас расплодилось! Хотя… – она тяжело вздохнула, – господи, да что тут брать? Старые кастрюли и сковородки?»

Она снова вздохнула и с удовольствием открыла дверь в дом. Запахло знакомым теплом, и громко заплакал ребенок.

На автобусной станции Мария почувствовала, что сильно проголодалась. В буфете она взяла пирожок и горячий чай в картонном стаканчике. Замерзшие руки слегка согрелись.

В автобусе она прислонилась к стеклу и тут же заснула.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Мария Крамер, владелица агентства по продаже недвижимости, погибла от рук грабителей, напавших на не...
Частный детектив Татьяна Иванова проводит расследование загадочного убийства талантливого художника ...
Если бы частный сыщик Татьяна Иванова знала, что ее ждет, никогда не пошла бы в то казино… Одна моло...
У телохранителя Евгении Охотниковой – новый хозяин. Ее нанимает для своей охраны «рыбный король» гор...
Телохранитель Евгения Охотникова сразу поняла, что ее клиентка мисс Фридлендер что-то недоговаривает...