Алая буква (сборник) Готорн Натаниель

Мы до сих пор почти не говорили о ребенке, о маленьком создании, чья невинная жизнь распустилась, по непостижимому капризу Провидения, прелестным бессмертным цветком над пышными ветвями грешной страсти. Как странно было той печальной женщине наблюдать, как по мере роста красота с каждым днем становится все ярче, а острый ум осеняет изнутри нежные черты ее ребенка! Ее Перл – именно жемчужиной назвала ее Эстер, но не потому, что это имя отражало ее красоту, ничуть не схожую со спокойным белым и бесстрастным перламутром, подобранным для сравнения. Нет, она назвала младенца Перл, как бесценное свое сокровище, за которое она отдала все, что имела, – единственное сокровище матери! Как странно воистину! Люди отметили грех этой женщины алой буквой, обладавшей такой сильной и катастрофической действенностью, что никакая человеческая милость, помимо столь же грешной, не могла бы ее достичь. Господь, как прямое последствие греха, за который люди карали так жестоко, подарил ей прелестное дитя, чье место было у той же обесчещенной груди, чтобы навсегда связать родительницу с грядущими поколениями смертных и в итоге стать благословенной душой на Небесах! Но эти мысли вселяли в Эстер Принн не столько надежду, сколько тревогу. Она знала, что содеянное было злом, и, следовательно, не могла позволить себе верить в хороший исход. День за днем она с опаской вглядывалась в растущее дитя, с ужасом ожидая найти какую-то дикую и темную деталь, которая перекликалась бы с виной, которую она заслужила своим проступком.

Но физических дефектов в девочке не было. Идеальностью форм, бодростью, естественной сноровкой, с которой дитя пользовалось непослушными еще ручками и ножками, оно вполне подходило бы райскому саду и было достойно остаться там играть с ангелами после того, как первые в мире родители были изгнаны. Дитя обладало врожденным изяществом, которое отнюдь не всегда идет об руку с безупречной красотой: любое платьице, каким бы простым оно ни было, в глазах смотрящего тут же становилось лучшим. Но маленькая Перл не носила обносков. Ее мать, с болезненным упорством, причина которого станет ясна позже, покупала самые дорогие ткани, какие могла достать, и позволяла своему воображению разыграться в полную силу при покрое и украшении платьев, которые ребенок впоследствии носил на глазах публики. Так волшебна была маленькая фигурка в своих нарядах, так роскошна была сама красота Перл, сияющая в драгоценном обрамлении, способном затмить более бледную привлекательность, что на темном полу коттеджа вокруг нее словно образовывался светящийся круг. И все же в домотканой одежде, порванной и измазанной во время детских игр, она бы выглядела не менее идеально. Внешность Перл была проникнута волшебством бесконечного разнообразия; словно в этом одном ребенке проявлялось множество иных, со всем разнообразием возможностей: от красоты дикого цветка, присущей крестьянским детям, до миниатюрной напыщенности принцессы крови. Но все эти образы пронизывала, однако, нить страсти, определенная глубина оттенков, которой она никогда не теряла, и, если бы что-то в ней изменилось, стань она чуть бледнее или тоньше, она бы перестала быть собой – это была бы больше не Перл!

Подобная внешняя изменчивость означала и выражала многообразие ее внутренней жизни. Ее природе, при всем разнообразии, была свойственна и глубина, но – если опасения Эстер не обманывали ее – ей не хватало наставника и приспособленности к миру, в котором она была рождена. Это дитя не удавалось подчинить никаким правилам. Само ее появление на свет было нарушением великого закона, а результат, чьи составляющие качества были, возможно, прекрасны и удивительны, но перепутаны или же сложены в особом порядке, который, учитывая разнообразие сочетаний, было сложно, а то и невозможно распознать.

Эстер могла объяснять этот детский характер – но объяснение даже тогда казалось расплывчатым и неполным – воспоминаниями о том, какой она сама была в тот судьбоносный период, когда душа Перл проникала в нее из мира духовного, а телесная форма сплеталась из материалов земных. Бурная страсть, овладевшая матерью, стала проводником, что передал еще нерожденному младенцу лучи добродетельной жизни; и, какими бы белыми и чистыми ни были они изначально, они впитали в себя жирные мазки алого и золотого, блеск пламени и черноту тени, и ничем не смягченный свет между ними. А помимо всего этого, Перл передалось и мятежное состояние духа ее матери. Эстер узнавала в ней свой дикий, отчаянный, дерзкий нрав, взбалмошность натуры и даже некоторые мрачные облачка уныния и отчаяния, что омрачали ее сердце. Пока что их тень смягчала утренняя радость детского нрава, но позже, в земной ее жизни, они могли породить шторма и ураганы.

Воспитание в семьях в те дни было куда суровее нынешнего. Хмурые лица, резкие упреки, частое применение розог в сочетании с авторитетностью Писания использовались не только в виде наказания за настоящие проступки, но и как полноценная система взращивания и укрепления всех детских добродетелей. Эстер Принн, несмотря на это любящая мать единственного ребенка, ничуть не рисковала переходом на сторону чрезмерной суровости. Памятуя, однако, о собственных ошибках и несчастьях, она рано пыталась установить нежный, но твердый контроль над бессмертной душой ребенка, посвященного ее опеке. Но задача оказалась ей не по силам. Испробовав поочередно улыбки и суровые взгляды и убедившись, что ни один из способов воспитания не дает ни малейшего эффекта, Эстер была вынуждена отступить и позволить ребенку действовать согласно порывам своей души. Физическое принуждение и удержание были эффективны до поры до времени. Что до иных способов воспитания, маленькая Перл могла поддаваться или не поддаваться им, в зависимости от сиюминутного каприза. Ее мать, пока Перл была еще маленькой, научилась распознавать определенный особый взгляд, предупреждающий, что просить, увещевать и настаивать будет абсолютно бесполезно.

То был взгляд настолько разумный, но при этом необъяснимый, капризный, иногда даже злой, но всегда сопровождавшийся диким порывом духа, что Эстер не могла не задумываться в эти моменты, действительно ли Перл – дитя человеческое. Она казалась похожей на духа воздуха, который, поиграв немного на полу коттеджа, с издевательской усмешкой упорхнет в окно. Когда бы знакомое выражение ни появилось в ее диких, ярких, глубоких темных глазах, оно привносило с собой странную отстраненность и неосязаемость; так, словно девочка парила в воздухе и могла исчезнуть, как блуждающий огонек, появление и пропажу которого предсказать невозможно. Замечая подобное, Эстер неслась к девочке – чтобы поймать маленького эльфа, постоянно бросающегося наутек, крепко прижать к груди и осыпать горячими поцелуями, – не столько от переполняющей ее любви, сколько чтобы убедиться: Перл состоит из плоти и крови, а не привиделась ей. Но пойманная Перл всегда смеялась, и смех ее был полон такого счастья и музыки, что сомнения охватывали мать с новой силой.

Порой сердце ее разбивалось об это смущающее и сбивающее с толку заклятие, столь часто стоящее между ней и ее единственным сокровищем, которым она неистово дорожила, которое заменило ей весь мир, и Эстер не могла сдержать отчаянных слез. Тогда, возможно, – поскольку нельзя было предугадать мимолетных ее впечатлений, – Перл хмурилась, сжимала крохотный кулачок, и личико ее обретало суровый вид полной отстраненности. Но нередко она снова смеялась, громче, чем раньше, как существо, не ведающее людской печали и неспособное на нее. Или – но это происходило куда реже – она содрогалась от ярости и горя и плакала, выражая свою любовь к матери путаными словами, и словно доказывала, что у нее есть сердце, которое также умеет рваться. Но все же Эстер едва ли могла довериться этой порывистой нежности: та исчезала столь же быстро, как и появлялась. Размышляя обо всем этом, мать чувствовала себя так, словно призвала духа, но по ошибке в этот момент не обрела хозяйского права над этим новым и непостижимым созданием. Единственными часами спокойствия были для нее те, когда дитя погружалось в сон. Тогда Эстер была уверена в ней и наслаждалась тихим, печальным, редким счастьем, до тех пор – возможно, то странное выражение сияло в те моменты под открывающимися веками – пока маленькая Перл не просыпалась.

Как скоро, с какой странной поспешностью маленькая Перл достигнет возраста, когда окажется способна на общение с чем-то помимо материнской улыбки, всегда для нее готовой, и бесполезных слов! Какое было бы счастье для Эстер Принн услышать ее чистый птичий голосок из гомона других детских криков, различать и узнавать интонации дочери в шумной детской игре. Но подобного никогда не будет. Перл была рождена парией детского мира. Злобный чертенок, эмблема и плод греха, она не имела права находиться среди крещеных детей. Ничто не могло поразить сильнее инстинкта, с которым, похоже, это дитя осознало собственное одиночество: судьба заключила ее в нерушимый круг ее особенного положения среди иных детей. Никогда, со времени выхода из тюрьмы, Эстер не появлялась на людях без дочери. В ее прогулках по городу Перл всегда была рядом: вначале младенцем на руках, затем маленькой девочкой, компаньонкой матери, обхватившей материнский палец крошечным кулачком и совершающей три-четыре шажка на один шаг Эстер. Она видела детей поселенцев на травянистых лужайках улиц или же на порогах домов, развлекающихся так, как позволяла им мрачная природа пуритан. Они играли в походы в церковь или в сожжение квакеров, а иногда снимали скальпы в игрушечной битве с индейцами или пугали друг друга, дурачась и изображая колдовство. Перл смотрела и внимательно наблюдала, но никогда не пыталась присоединиться к игре. Если с ней заговаривали, она не отвечала. Если дети собирались вокруг нее, как бывало порой, Перл становилась поистине ужасна в своем крошечном гневе. Она бросала в них камни и выкрикивала бессвязные слова, заставляя дрожать свою мать, поскольку слишком уж были похожи те звуки на колдовские проклятия на неизвестном никому языке.

Стоит отметить, что маленькие пуритане, будучи самым нетерпимым из живущих на свете племен, имели слишком смутное представление о чем-то чуждом, неземном, отличном от принятого, но чуяли это от матери и ребенка, а оттого презирали их и нередко громко выражали презрение. Перл чувствовала их отношение и отвечала на него самой горькой ненавистью, которую было способно породить ее детское сердце. Подобные проявления неистового характера мать девочки крайне ценила и даже находила их успокаивающими, поскольку, по крайней мере, в них была искренность и осмысленность вместо порывистого каприза, часто приводившего ее в замешательство. И все же это ее пугало, поскольку она вновь видела и узнавала туманное отражение зла, которое жило в ней самой. Вся эта страстность и ненависть, которую унаследовала Перл по праву своего происхождения, брала истоки в сердце Эстер. Мать и дочь вместе стояли в замкнутом круге, отрезавшем их от людского общества, и в природе ребенка, похоже, были те же неспокойные элементы, которыми отличалась Эстер Принн до рождения Перл и которые с тех пор слегка сгладились мягким влиянием материнства.

Дома, внутри и около материнского коттеджа, Перл не нуждалась в круге обширных и разнообразных знакомств. Заклятие жизни изливалось из ее неуемно созидательного духа и проникало в тысячи объектов, зажигая в них жизнь, как факел зажигает все, к чему прикасается. Самые неподходящие материалы – палка, стопка тряпок, цветок – становились марионетками ее колдовства и, оставаясь сами собой, были готовы разыгрывать любую драму, порожденную ее воображением. Одинокий детский голосок служил множеству воображаемых персонажей, старых и юных, ведущих разговор. Сосны, древние, потемневшие и хмурые, издающие стоны и иные меланхоличные звуки на ветру, с легкостью превращались во взрослых пуритан, а самые отвратительные сорняки в огороде – в их детей, и последних Перл рвала и выкорчевывала особенно немилосердно. Поражало разнообразие форм, в которых выражал себя ее интеллект, не слишком долго, впрочем, но то и дело срываясь, всегда в состоянии неестественной активности, – и вскоре стихал, утомившись быстрым и лихорадочным приливом жизни, – чтобы наделить новые формы той же дикой энергией. Больше всего это напоминало фантасмагорию северного сияния. Но в самом существовании воображения, в играх растущего ума можно было заметить нечто большее, чем это свойственно иным одаренным детям, хотя Перл, за неимением детишек-партнеров в играх, все более полагалась на создаваемые ею же визуальные образы. Уникальность ее заключалась во враждебности чувств, которые она испытывала к порождениям собственного сердца и ума. Она никогда не создавала себе друга, вместо этого постоянно засеивая поле драконьими клыками, чтобы собрать урожай вооруженных врагов, против которых спешила в битву. Это было невыразимо печально – особенно для ее матери, которая чувствовала всем сердцем причину, – наблюдать в таком юном создании осознание враждебности мира и настолько рьяные тренировки сил, что могли пригодиться впоследствии при столкновении с неизбежным.

Глядя на Перл, Эстер Принн зачастую роняла вышивку на колени и плакала от боли, которую с радостью бы скрыла, но которая прорывалась смесью стона и слов:

– Отец мой Небесный… если ты все еще мой Отец… что же за создание я привела в этот мир?

И Перл, подслушав откровение или узнав благодаря более тонким чувствам об этом прорыве страдания, поворачивала свое живое прелестное личико к матери, улыбалась мудрой улыбкой эльфа и возвращалась к игре.

Осталось рассказать еще об одной особенности этого ребенка. Первым, что она узнала в своей жизни, было – что? – нет, не материнская улыбка, в ответ на которую она улыбнулась, как улыбаются все дети, слабым намеком на крошечных губах, впоследствии кажущимся настолько смутным, что возникают споры, была ли то действительно первая улыбка, или нет. Никоим образом! Первым, что Перл научилась распознавать, – стоит ли говорить? – была алая буква на корсаже Эстер! Однажды, когда ее мать склонилась над колыбелью, взгляд малышки был очарован мерцанием золотой вышивки вокруг буквы, и, протянув маленькую ручку, она схватилась, с улыбкой, несомненной улыбкой, от которой ее лицо казалось гораздо старше. Тогда, задохнувшись, Эстер Принн схватилась за фатальную метку, инстинктивно стремясь сорвать ее с себя, так бесконечна была ее пытка от слишком осмысленного прикосновения крошечной ручки Перл. И вновь, словно исполненный страдания жест матери предназначался лишь для ее развлечения, Перл заглянула в ее глаза и улыбнулась. С того времени, если только дитя не спало, Эстер ни секунды не чувствовала себя в безопасности: ни на миг не снисходило на нее спокойствие. Порой случались целые недели, когда взгляд Перл ни разу не останавливался на алой букве, а затем вновь, совершенно внезапно, как смерть от удара, появлялась та самая улыбка и странное выражение ее глаз.

Однажды жуткий эльфийский взор появился в глазах малютки, когда Эстер любовалась своим отражением в них, как часто любуются матери; и внезапно, как случалось с одинокими женщинами со смятенным сердцем, склонным к неожиданным заблуждениям, ей почудилось, что она видит не свой миниатюрный портрет, но иное лицо в крошечном темном зеркале глаза Перл. То было лицо, поистине дьявольское, со злобной улыбкой, но притом обладающее сходством черт с теми, что были ей слишком уж хорошо известны, но изредка улыбались и никогда не светились подобной злобой. Все было так, словно дьявольский дух овладел ребенком и издевательски глянул на нее в ответ. И множество раз еще Эстер испытывала, пусть в меньшей степени, ту же пытку все той же иллюзией.

К вечеру некоего летнего дня, когда Перл уже достаточно подросла, чтобы бегать, девочка веселилась, срывая дикие цветы и бросая, один за другим, в грудь своей матери, танцуя и прыгая, словно маленький эльф, всякий раз, когда удавалось попасть в алую букву. Первым порывом Эстер было прикрыться руками. Но из гордости или из обреченности, или чувства, что искупление можно заслужить и этой невыносимой болью, она поборола свой импульс и села прямо, бледная словно смерть, печально глядя в дикие глаза крошки Перл. Последовал новый обстрел цветами, почти без промаха попадавшими в метку, что вызвало в материнской груди взрыв боли, которую она не надеялась исцелить в этом мире, и не знала, какой бальзам искать в загробном. Наконец, истратив все снаряды, девчушка встала и посмотрела на Эстер с тем самым смеющимся выражением проглядывающего врага – будь он реален или же вымышлен, но матери казалось, что она видит его в непостижимой бездне черных глаз своей дочери.

– Дитя, что ты такое? – воскликнула мать.

– О, я твоя маленькая Перл! – ответило ей дитя.

И с этими словами Перл рассмеялась и начала танцевать, подпрыгивая со смешными ужимками чертенка, готового в любой момент сорваться и вылететь в дымоход.

– Но на самом ли деле ты моя дочь? – спросила Эстер.

Этот вопрос она задала не праздно, в тот миг в нем была искренняя тревога, поскольку замечательный ум маленькой Перл заставлял ее мать сомневаться, не знает ли та секретного заклятия своего существования и не выдаст ли себя ответом.

– Да, я маленькая Перл! – повторила девочка, не прекращая ужимок.

– Ты не мое дитя! Ты не моя Перл! – сказала мать слегка лукаво, поскольку часто посреди глубочайшего страдания зарождался в ней игривый импульс. – Поведай же мне, кто ты и кто послал тебя сюда?

– Это ты мне скажи, мама! – ответила девочка уже серьезно, подходя к Эстер и прижимаясь к ее коленям. – Скажи мне!

– Отец Небесный послал тебя! – ответила Эстер Принн.

Но с ответом она промедлила, что не могло ускользнуть от внимания девочки. Повинуясь ли собственной и привычной капризности или поддавшись злобному духу, она маленьким пальчиком коснулась алой буквы.

– Он меня не посылал! – воскликнула она с уверенностью. – Нет у меня Небесного Отца!

– Тише, Перл, тише! Ты не должна говорить так! – ответила ей мать, подавив стон. – Это Он отправляет всех нас в этот мир. Он послал даже меня, твою маму. А затем и тебя! Если же нет, если ты странное эльфийское дитя, откуда же ты взялась?

– Скажи мне! Скажи мне! – ответила Перл уже несерьезно, со смехом соскакивая на пол. – Это ты мне должна рассказать!

Но Эстер не хватило сил продолжать расспросы, она пыталась выбраться из лабиринта сомнений. Она помнила – и колебалась между улыбкой и дрожью – разговор соседей-горожан, которые, попусту гадая об отцовстве девочки и наблюдая за странностями ее поведения, заключили, что маленькая Перл – дьявольское отродье, поскольку со времен старых католиков подобных созданий то и дело видели на земле. Все они были рождены согрешившими матерями, все преследовали злую и порочную цель. Лютер, согласно скандальным измышлениям его врагов-монахов, был ублюдком того же адского племени; да и Перл была не единственным ребенком, которому пуритане Новой Англии приписывали подобное зловещее происхождение.

7

Дом губернатора

Эстер Принн однажды отправилась в усадьбу губернатора Беллингема с парой перчаток, которые по его заказу украсила бахромой и вышивкой и которая предназначались для какого-то значительного городского мероприятия. Хоть результаты предыдущего народного голосования и заставили бывшего правителя опуститься на пару ступенек с наивысшей должности, он все же занимал почетное и влиятельное место в магистрате колонии.

Еще одна причина, куда важнее пары вышитых перчаток, заставила Эстер в это время искать разговора с человеком, наделенным подобной властью и влиянием в вопросах поселения. До нее дошли слухи, что у части влиятельных горожан, придерживавшихся наиболее жесткого порядка в принципах религии и управления, появился план разлучить ее с ребенком. Исходя из того, что Перл, как уже ранее упоминалось, была порождением дьявола, те добрые люди небезосновательно полагали, что христианское беспокойство о душе ее матери требует убрать столь мощное препятствие с пути ее покаяния. Если же ребенок, наоборот, способен на моральный и религиозный рост и обладает качествами, необходимыми для спасения его души, тогда наверняка развивать эти качества надлежит более усердно, а для того стоит передать девочку наставнику более праведному, чем Эстер Принн. Среди тех, кто продвигал подобные предложения, губернатора Беллингема называли как самого усердного. Может показаться необычным, если не нелепым, что дело подобного рода, которое в более поздние времена подпадало бы под юрисдикцию выборных людей города, не выше, затем должно было решаться посредством публичного рассмотрения. Однако в эпоху прежней простоты интерес общества вызывали и куда меньшие проблемы, и случаи, уступавшие по значимости благополучию Эстер и ее ребенка, странно смешивались с личными размышлениями законников и постановлениями штата. Даже в период предшествующий, если не сопутствующий нашей истории, некое обсуждение прав собственности на свинью не только вызвало яростные и непримиримые разногласия в законодательных органах колонии, но и привело к значительной перестройке самого состава этих органов.

А потому полная беспокойства – но уверенная в своем праве, казавшемся столь малозначительным и недостаточным в схватке, в которой сходились интересы общества и одинокой женщины, на чьей стороне выступала лишь природа, – Эстер Принн вышла из своего одинокого коттеджа. Маленькая Перл, конечно же, составила ей компанию. Она уже достигла возраста, что позволял ей бежать рядом с матерью, и, постоянно пребывая в движении с утра до вечера, могла проделать путешествие куда большее, чем то, что им предстояло. Очень часто, скорее повинуясь капризу, чем по необходимости, она просилась на руки, но так же скоро требовала отпустить ее снова и мчалась, опережая Эстер на заросшей травой тропинке, порой спотыкаясь и падая. Мы уже говорили о выдающейся красоте Перл – красоте, что сияла глубокими и живыми красками, о здоровом сложении, о глазах, обладавших одновременно яркостью и глубиной, и густых блестящих волосах сочного каштанового оттенка, которые с годами должны были потемнеть почти до черных. В ней был огонь, рвавшийся наружу: она казалась непредумышленным продолжением страстного момента. Ее мать, придумывая детское платьице, позволила потрясающим возможностям своего воображения разыграться в полную силу, нарядив девочку в малиновую бархатную тунику изысканного кроя, богато вышитую завитками и цветами из златотканой нити. Подобная глубина цвета заставила бы менее румяные щеки казаться тусклыми и мертвенно-бледными, но превосходно подходили красоте Перл, превращая ее в самый яркий язычок пламени, когда-либо плясавшего на нашей земле.

Однако платьице было примечательно одной особенностью и, в сочетании со внешностью девочки, чрезвычайно сильно напоминало зрителю о метке, которую Эстер Принн была обречена носить на своей груди. То была ее алая буква в иной форме: алая буква, наделенная жизнью! Сама мать – словно алый позор так глубоко прожег ее мозг, что все мысли теперь вынужденно принимали его форму, – аккуратно кроила и сшивала эту схожесть, посвящая долгие часы мрачной изобретательности созданию аналогии между объектом ее любви и эмблемой ее вины и муки. Но, по правде говоря, Перл была тем и другим одновременно, и лишь вследствие этого Эстер так идеально задумала и выразила алую букву в ее одеянии.

Когда две путницы приблизились к окраине города, дети пуритан отвлеклись от своей игры, одной из тех, что приличествовали мрачным маленьким проказникам, и наперебой заговорили:

– Смотрите, воистину там женщина с алой буквой, и вправду рядом с ней бежит живое подобие алой буквы! Пойдемте же, забросаем их грязью!

Но Перл, будучи бесстрашным ребенком, нахмурилась, топнув маленькой ножкой и устрашающе потрясая крошечным кулачком, внезапно помчалась на группу своих врагов и тут же обратила их в бегство. В своем яростном преследовании она походила на дитя погибели – красную лихорадку или не до конца оперившегося карающего ангела, чьей миссией было изгнать грехи из подрастающего поколения. Она оглушительно кричала и вопила, что, конечно, заставляло сердца беглецов трепетать от страха. Добившись победы, Перл спокойно вернулась к матери и с улыбкой заглянула ей в лицо. Без дальнейших происшествий они дошли до усадьбы губернатора Беллингема. Это был большой деревянный дом, построенный в стиле, образчики которого до сих пор сохранились на улицах старых наших городов, но уже поросли мхом, медленно разрушаясь, пребывая в меланхолии от количества радостных и печальных событий, памятных и забытых, что пропитали изнутри их сумрачные комнаты. Однако в то время дом еще хранил свежесть прошлогодней постройки, был полон бодрости, сиявшей, как солнце в оконных стеклах, и человеческого присутствия, которое еще не успела омрачить смерть. Дом поистине имел очень радостный вид: стены его были покрыты штукатуркой, смешанной с осколками стекла, которые, когда косые солнечные лучи падали на фасад, искрились и мерцали, словно бриллианты, рассыпанные более чем щедрой рукой. Подобная роскошь скорее подошла бы дворцу Аладдина, нежели усадьбе старого правителя-пуританина. Дом был украшен также странными, едва ли не каббалистическими символами и диаграммами, которыми, согласно причудливым вкусам той эпохи, украшали свежую штукатурку, чтобы затем, застыв, они становились прочными и долговечными, к вящему восхищению потомков.

Перл, глядя на это яркое чудо, начала пританцовывать и подпрыгивать на месте, требуя, чтобы все это волшебное солнышко обязательно стрясли с фасада и отдали ей поиграть.

– Нет, моя маленькая Перл! – сказала ей мать. – Ты должна собрать свое собственное солнышко. У меня нет солнечного света, который я могла бы тебе дать!

Они подошли к двери, сделанной в виде арки и обрамленной с флангов узкими башнями, миниатюрными копиями зданий, с собственными витражными оконцами и деревянными ставнями, которые можно было при необходимости закрывать. Взявшись за железный молоточек, висевший на двери, Эстер Принн постучала, и дверь открыл слуга губернатора, работающий без оплаты, – свободнорожденный англичанин, попавший в рабство на семь лет. В течение этого срока он являлся собственностью хозяина и был таким же предметом купли и продажи, как бык или складной стул. Слуга был одет в ливрею, приличествующую слугам того времени, а до него – старым еретическим коридорам Англии.

– Дома ли почтенный губернатор Беллингем? – осведомилась Эстер.

– Да, несомненно, – ответил слуга, во все глаза уставившись на алую букву, которую, будучи новичком в стране, он никогда раньше не видел. – Да, достопочтенный хозяин дома. Но он сейчас принимает священника, а то и двух, а с ними еще и лекарь. Вы сейчас не можете увидеть его милость.

– И все же я войду, – ответила Эстер Принн, и слуга, возможно, заключив по ее решительному поведению или по блестящему золотом символу на ее груди, что она является знатной леди этих земель, не посмел возражать.

Итак, мать вместе с маленькой Перл прошли в парадный холл. При всем богатстве вариантов предложенных природой строительных материалов, разнообразии климата и различий общественной жизни, губернатор Беллингем спланировал свое новое обиталище по образу и подобию резиденций джентльменов высокого положения своей родной земли. Здесь, следовательно, был широкий и достаточно высокий холл, тянущийся на всю ширину дома и служащий для общего сообщения, более или менее прямого, всех иных комнат дома. С одной стороны просторный зал освещался окнами одной из двух башен, обрамлявших вход. С другой стороны частично рассеянная занавесями более мощная волна света проникала сквозь дугообразные окна, о которых мы читали в старых книгах и подоконники которых представляли собой мягкие диванчики. Там же, на сиденье лежал томик ин-фолио, скорее всего, «Хроник Англии» или подобной им поучительной литературы – точно так же, как в наши дни мы оставляем книги с позолотой на корешке лежать в центре стола, чтобы гости могли их пролистать. Мебель в холле состояла из нескольких массивных стульев, спинки которых были украшены мастерски выточенными венками дубовых цветков, стола, выдержанного в том же стиле времен Елизаветы, а то и более раннем, и многочисленными фамильными вещами, привезенными губернатором из родительского дома. На столе – дань сантиментам по старому доброму английскому гостеприимству, которое пришлось оставить, – стояла высокая оловянная пивная кружка, на дне которой, если бы Эстер или Перл туда заглянули, нашлись бы пенные остатки недавно выпитого эля.

Стену украшал ряд портретов благородных предков Беллингема. Некоторые из них были в доспехах, иные были одеты по моде мирного времени, с пышными брыжами. Всех отличала суровость и упрямство черт, которыми неизменно наделены старые портреты, словно они были призраками, а не изображениями почивших дворян, которые с резким непримиримым критицизмом взирают на радости живых.

Примерно в центре деревянных панелей, которыми был обшит холл, были закреплены полные доспехи, в отличие от картин, не древняя реликвия, а создание современности – дело рук искусного оружейника в Лондоне, законченное в тот же год, когда губернатор Беллингем переехал в Новую Англию. Доспехи состояли из стального шлема, кирасы, латного воротника и ножных лат, с парой перчаток, под которыми висел меч; все, в особенности шлем и нагрудная пластина, были так отполированы, что буквально сияли, рассыпая по полу солнечные зайчики. Эти яркие доспехи предназначались не просто для демонстрации, губернатор надевал их для пышных сборов и утомительных учений, пуще всего сияя во главе полка во времена Пекотской войны. Хоть он обучался на юриста и привык говорить о Бэконе, Коке, Нойе и Финче как о своих собратьях по профессии, потребности новой страны превратили губернатора Беллингема в солдата, равно как в чиновника и правителя.

Маленькая Перл, которую блестящие доспехи очаровали не меньше сверкающего фасада здания, надолго застыла, вглядываясь в полированное зеркало нагрудной пластины.

– Мама, – воскликнула она, – я вижу здесь тебя. Смотри! Смотри!

Эстер взглянула на доспехи, чтобы развлечь ребенка, и увидела, что, посредством странного эффекта этого изогнутого зеркала, алая буква приобрела пропорции преувеличено огромные, превратившись в главную и самую отчетливую черту отражения. Действительно, казалось, что буква совсем поглотила Эстер. Перл указала наверх, туда, где в шлеме отражалась та же картина, и улыбнулась матери с эльфийской прозорливостью, с тем самым знакомым уже выражением маленькой физиономии. То был вид жестокой радости, тоже отражавшийся в зеркале с такой широтой и усилением эффекта, что Эстер не могла принять в том отражении своего ребенка, – там был чертенок, пытающийся нацепить на себя образ Перл.

– Пойдем, Перл, – сказала она, отзывая девочку. – Пойдем, посмотрим на чудесный сад. Там можно увидеть прекрасные цветы, у нас в лесах таких не найти.

Перл послушно подбежала к дуговому окну в дальнем конце холла, выходящему на садовую дорожку из низко срезанной травы в окружении грубой и еще слишком жидкой попытки создать кустарную изгородь. Но собственник, похоже, уже счел безнадежными попытки сохранить по эту сторону Атлантики, в этой твердой почве, среди приближающейся борьбы за выживание, врожденный английский вкус к декоративному садоводству. Прямо на виду росла капуста, тыквенная лоза, пустившая корни в отдалении, тянулась по лужайке к окну холла и непосредственно под ним расположила один из своих гигантских плодов, словно предупреждая губернатора, что эта огромная глыба растительного золота – лучшее украшение, которое могла подарить ему земля Новой Англии. Однако были там и несколько розовых кустов и некоторое количество яблонь, наверняка ведущих свое происхождение от тех, что посадил когда-то преподобный мистер Блэкстоун, первый поселенец этого полуострова, почти мифологический персонаж, пересекающий все ранние анналы верхом на спине вола.

Перл, завидев розовые кусты, начала просить алую розу и все никак не хотела успокаиваться.

– Тише, дитя, тише! – настойчиво повторяла ей мать. – Не плачь, моя милая маленькая Перл! Я слышу в саду голоса. Губернатор идет к нам, и джентльмены вместе с ним.

И в самом деле, по садовой дорожке к дому приближались несколько человек. Перл, с полнейшим презрением воспринимавшая все попытки матери ее успокоить, издала жуткий крик, а затем замолчала, но не в знак послушания, а потому что быстрая и оживленная ее любознательность была очарована появлением новых персонажей.

8

Эльфийское дитя и священник

Губернатор Беллингем, в свободном платье и мягкой шапке – из тех, которые престарелые джентльмены любят носить для удобства в домашнем своем уединении – шагал первым и, похоже, показывал свое имение, описывая замыслы грядущих улучшений. Широкий круг изысканных брыжей охватывал его шею под седой бородой, подстриженной по моде времен правления короля Якова I, отчего голова губернатора слегка напоминала голову Иоанна Крестителя на блюде. Впечатление, которое производила его внешность, суровая и жесткая, избитая инеем давно уже не осеннего возраста, контрастировало с атрибутами мирских удовольствий, которыми он так очевидно пытался себя окружить. Но было бы ошибкой предположить, что наши великие предки – хоть и привыкшие говорить и думать о жизни людской как об испытании и борьбе, хоть и искренне готовые пожертвовать благами земными ради выполнения долга, – сознательно отказывались от возможностей обеспечить себе эти блага или даже роскошь. Отказываться их никогда не учил, к примеру, почтенный пастор Джон Уилсон, чья борода, белая как сугроб, виднелась через плечо губернатора Беллингема, в то время как владелец бороды предполагал, что груши и персики все-таки могут приспособиться к климату Новой Англии и что пурпурный виноград вполне может процветать на залитой солнцем стене сада. Старый священник, вскормленный широкой грудью Английской церкви, обладал устоявшимся и разумным вкусом ко всем хорошим и удобным вещам, и, каким бы суровым он ни показывал себя на кафедре или в публичном бичевании таких проступков, какой совершила Эстер Принн, искренняя благожелательность его в обычной жизни заслужила ему куда более теплое отношение, нежели любому другому его профессиональному современнику.

За губернатором и мистером Уилсоном шагали еще два гостя – первым был преподобный Артур Диммсдэйл, которого читатель может помнить по краткой и неохотной роли в сцене позора Эстер Принн, а рядом с ним шагал старый Роджер Чиллингворс, обладатель великих способностей в медицине, два или три года назад осевший в городе. Было понятно, что этот образованный человек являлся одновременно лекарем и другом юного священника, чье здоровье в последнее время изрядно ухудшилось от чрезмерного самопожертвования трудам и обязанностям, полагавшимся его сану.

Губернатор, опережая своих гостей, поднялся на пару ступеней и, распахнув створки окна главного холла, оказался напротив маленькой Перл. Тень занавеси падала на Эстер Принн и частично скрывала ее из виду.

– Кто это у нас здесь? – спросил губернатор Беллингем, с удивлением глядя на крошечную алую фигурку перед собой. – Признаюсь, я никогда не видел подобного со времен суетных дней во времена короля Якова, когда я пуще прочих привилегий желал посетить маскарад при дворе! Там по праздникам порхали стайки подобных маленьких привидений, и мы называли их Детьми Лорда Непослушания. Но откуда же подобный гость в моем холле?

– Ах, воистину, – воскликнул добрый старый мистер Уилсон. – Что же это за птичка в малиновом оперении? Кажется, я видел такие же фигурки, когда солнце сияло сквозь витражи и творило на полу золотые и алые образы. Но то было в старой земле. Поведай же, малышка, кто ты и что заставило мать твою обряжать тебя в столь странную одежду? Ты христианское дитя, верно? Знаешь ли ты катехизис? Или ты из тех озорных эльфов или фей, которых, как нам казалось, мы всех оставили позади, с иными реликвиями папистов в доброй старой Англии?

– Я мамино дитя, – ответило им алое видение. – И меня зовут Перл!

– Перл? Рубин, скорей уж… или Коралл! – или Алая Роза, не иначе, судя по цвету! – ответил старый священник, протягивая руку в тщетной попытке потрепать маленькую Перл по щеке. – Но где же твоя мать? Ах! Вижу, – добавил он, и, повернувшись к губернатору Беллингему, прошептал: – Это то самое дитя, о котором мы с вами говорили, и, смотрите, здесь эта несчастная женщина, Эстер Принн, ее мать!

– Да неужто? – воскликнул губернатор. – Нэй, мы могли решить, что мать подобного ребенка должна быть алой женщиной, блудницей, достойной своего Вавилона! Но она пришла вовремя, и сейчас мы рассмотрим этот вопрос.

Губернатор Беллингем шагнул сквозь окно в холл, за ним последовали трое гостей.

– Эстер Принн, – сказал он, с присущей ему суровостью глядя на носительницу алой буквы, – в последнее время нас беспокоил важный вопрос. Дело, которое мы столь серьезно обсуждали, заключается в том, можем ли мы, наделенные властью и влиянием, сохранить в чистоте совесть, доверив бессмертную душу присутствующего ребенка руководству той, что уже споткнулась на пути, не сумев избежать ловушек этого мира. Говори же, мать этого ребенка! Разве, по разумению твоему, для временного земного и будущего вечного благополучия ее не лучше забрать ее у тебя и одевать разумно, воспитывать сурово, обучая истинам неба и земли? Что можешь сделать ты сама для этого ребенка?

– Я могу научить мою маленькую Перл тому, что узнала от этого! – ответила Эстер Принн, прижав палец к своей алой метке.

– Женщина, это позорный знак! – ответил суровый судья. – И по причине позора, на который указывает оная буква, мы отдадим сие дитя в иные руки.

– И все же, – ответила мать спокойно, хоть бледность ее становилась все более мертвенной, – этот знак преподал мне и преподает каждый день, даже в этот самый миг, уроки, что позволяют мне вырастить моего ребенка мудрым и добродетельным, пусть даже самой мне они не приносят пользы.

– Мы будем судить мудро, – сказал Беллингем, – и внимательно рассмотрим все возможные шаги. Добрый мистер Уилсон, прошу вас, расспросите эту Перл, – раз уж так ее зовут, – чтобы мы удостоверились, получает ли она христианское воспитание в той мере, что приличествует ее возрасту.

Старый священник присел в кресло и попытался привлечь Перл встать между его коленей. Но девочка, не привыкшая испытывать подобные прикосновения ни от кого, кроме матери, сбежала в открытое окно и остановилась на верхней ступени, подобная дикой тропической птичке в ярком оперении, готовой вот-вот взлететь в небеса. Мистер Уилсон, немало пораженный подобным порывом – поскольку его облик и поведение доброго дедушки делали его любимцем детей, – решил, однако, продолжить свое исследование.

– Перл, – сказал он с великим спокойствием, – тебе следует знать, даже в твоем нежном возрасте, что в груди твоей сокрыта жемчужина небывалой цены. Не скажешь ли мне, дитя мое, кто тебя сотворил?

Перл уже знала достаточно о своем Создателе, поскольку Эстер Принн, дочь образованной семьи, довольно вскоре после разговора о Небесном Отце начала раскрывать ей истины, к которым человеческая душа в любом возрасте испытывает рьяный интерес. Перл, следовательно, – настолько велики были ее умения в трехлетнем возрасте, – вполне могла прочитать «Букварь Новой Англии» или первую колонку «Вестминстерского катехизиса», хоть и не была знакома с этими прославленными творениями. Но упрямство, которым в той или иной мере наделены все дети и которого маленькой Перл досталась десятикратная доля, сейчас, в самый неподходящий момент овладело ею, запирало ее уста или заставляло давать неверные ответы. Сунув палец в рот после многих невежливых отказов отвечать на вопросы доброго мистера Уилсона, девочка наконец заявила, что ее вовсе никто не сотворил, мама сорвала ее с куста диких роз, что рос у дверей тюрьмы.

Подобная выдумка, наверное, объяснялась близостью красных роз губернатора, которые Перл видела из окна и которые могли всколыхнуть воспоминания о розовом кусте возле тюрьмы, мимо которой она проходила по пути сюда.

Старый Роджер Чиллингворс, улыбнувшись, прошептал что-то на ухо молодому священнику. Эстер Принн посмотрела на этого умельца, и даже в миг, когда судьба ее висела на волоске, не могла не поразиться изменениям, которые претерпела его внешность, – настолько более жуткими стали черты, мрачность его стала еще суровее, а фигура еще более искаженной – с тех пор, когда она его знала. На миг она встретилась с ним взглядом, но вынуждена была немедленно сосредоточить все свое внимание на происходящем.

– Это отвратительно! – воскликнул губернатор, медленно приходя в себя от изумления, в которое ввергли его ответы Перл. – Вот перед нами дитя трех лет от роду, и она не может сказать, кто ее сотворил! Несомненно, душа ее пребывает во мраке греха, а невежество сулит ей подобное же будущее! Я думаю, джентльмены, вопросов больше не требуется.

Эстер поймала Перл и с силой привлекла ее к себе, разворачиваясь к старому пуританскому судье почти что с яростью. Одна в этом мире, изгнанная из него, владея единственным сокровищем, которое позволяло ее сердцу биться, она ощущала, что наделена неотъемлемыми правами бороться против мира, и была готова защищать их до самой смерти.

– Господь подарил мне этого ребенка! – воскликнула она. – Он дал ее мне взамен всего, что вы у меня отняли. Она мое счастье и при этом не меньшая пытка! Перл удерживает меня в этой жизни! И она же меня наказывает! Разве вы не видите, она и есть алая буква, но ее я способна любить, а оттого сила моего раскаяния во грехе возрастает в миллион раз! Вы не отнимете ее! Я прежде покончу с собой!

– Моя бедная женщина, – сказал не лишенный сострадания старый священник, – об этом ребенке хорошо позаботятся, куда лучше, чем сможешь это сделать ты.

– Господь вверил ее моим заботам! – повторила Эстер Принн, повышая голос почти до крика. – И я ее не отдам!

Затем, словно повинуясь внезапному импульсу, она развернулась к молодому священнику, мистеру Диммсдэйлу, на которого до этого момента едва ли взглянула хоть раз.

– Заступитесь же за меня! – вскричала она. – Вы были моим пастырем, вам была вверена моя душа, вы знаете меня лучше, чем все эти люди. Я не потеряю этого ребенка! Скажите же слово! Вы знаете – в вас есть сострадание, которого не хватает им, – вы знаете, что у меня на сердце, и каковы права матери, и насколько сильней они, когда у этой матери есть лишь дитя и алая буква! Вы же видите! Я не потеряю этого ребенка! Увидите!

В ответ на эту дикую искреннюю мольбу, указывавшую, что ситуация подтолкнула Эстер Принн к самой грани безумия, молодой священник немедленно шагнул вперед, побледнев и прижав руку к сердцу, как было свойственно его нервному характеру в минуты возбуждения. В тот миг он выглядел куда более измученным и истощенным, нежели в сцене публичного позора Эстер. То ли пошатнувшееся здоровье, то ли какая иная причина, но его большие темные глаза в меланхоличной глубине своей выразили всю боль мира.

– В том, что она говорит, есть истина, – начал священник голосом мягким, дрожащим, но мощным, настолько, что холл и пустые доспехи откликнулись эхом. – Истинно то, что говорит Эстер, и чувство, что ее вдохновляет! Господь дал ей ребенка и дал ей инстинктивное знание его природы и требований – и то и другое кажется мне равно важным, – которого лишено любое другое смертное создание. И, более того, разве не обладают некоей противоестественной святостью отношения между этой матерью и этим ребенком?

– Это… о чем вы говорите, добрый мистер Диммсдэйл? – вмешался губернатор. – Поясните, прошу вас!

– Это несомненно так, – заключил священник. – Поскольку, рассуди мы иначе, разве мы тем самым не скажем, что Небесный Отец, создатель всего живого, с легкостью признал семя греха и не делает различий между греховной похотью и святой любовью? Это дитя, порожденное виной отца и позором матери, послано рукой Божией, дабы множеством путей влиять на ее сердце, что так искренне и с такой горечью молит сейчас о праве сохранить ниспосланное. В этом ребенке ее благословение – единственное, что отведено ее жизни! Нет сомнений в том, что дитя предназначается, как уже сказала нам его мать, и для воздаяния, как пытка, которую она испытывает во множестве самых неожиданных моментов, удар, укол, постоянная агония в сердце беспокойной радости! Разве она не выразила этой мысли в платье бедного ребенка, так отчетливо напоминающем нам об алом символе на ее груди?

– И вновь хорошо сказано! – воскликнул добрый мистер Уилсон. – Я боялся, что эта женщина не думала ни о чем, кроме как сделать манекен из своего ребенка!

– О, это не так, не так! – продолжил мистер Диммсдэйл. – Она осознает, поверьте, священное чудо, которое Господь даровал ей в существовании этого ребенка. И может чувствовать также, – кажется мне, истинно, – что прежде всего это благо предназначается для сохранения души его матери, чтобы сохранить ее от чернейших глубин ада, в которые Сатана мог бы затянуть ее, не будь этой девочки! Следовательно, благом для этой несчастной грешницы будет забота о детской бессмертной душе, способной на вечную радость и печаль, – пусть учит она дитя пути истинному, и пусть дитя каждый миг напоминает ей о ее падении и все же учит по оставленному нам Создателем завету, что дитя, возведенное родителями на Небеса, сможет поднять родителей за собой! И в этом грешная мать счастливее грешного отца. А потому для блага Эстер Принн, и в не меньшей степени для блага бедной девочки, да оставим мы их в том положении, в котором оказались они по воле Провидения!

– Вы говорите, друг мой, до странности пылко, – сказал старый Роджер Чиллингворс, улыбаясь ему.

– И я сознаю важность того, что рассказал нам мой юный брат, – добавил преподобный мистер Уилсон.

– Что скажете вы, почтенный мистер Беллингем? Разве он недостаточно просил за эту бедную женщину?

– О да, вполне достаточно, – ответил судья, – и привел такие аргументы, что мы желаем оставить сии материи в том виде, в котором они пребывают сейчас. По крайней мере, до тех пор, пока с этой женщиной не будет иного скандала. И все же следует позаботиться о том, чтобы дитя начало обучение грамоте и катехизису, о чем позаботится мистер Диммсдэйл. Более того, в надлежащее время он же должен будет проследить, чтобы дитя ходило и в школу, и в церковь.

Молодой священник, завершив свою речь, отошел на несколько шагов от группы и остановился так, что лицо его частично скрывалось за тяжелыми складками занавеси, в то время как тень его силуэта на полу дрожала от испытываемого им напряжения. Перл, этот дикий непоседливый маленький эльф, мягко подошла к нему, взяла его за руку двумя своими ладошками и прижалась к ней щекой; то была ласка настолько нежная и лишенная любой строптивости, что мать ребенка, глядя на нее, спросила себя: «Неужели это моя Перл?» Пусть она знала, что в детском сердце живет любовь, зачастую она видела ее выражения лишь в страсти и едва ли больше двух раз за всю жизнь была сама удостоена такой нежности. Священник – поскольку, за исключением долгожданной взаимности от женщин, нет ничего милее подобных знаков детской симпатии, порожденной спонтанно духовным инстинктом, а оттого внушающей нам ощущение того, что мы действительно достойны любви, – священник оглянулся, возложил руку на голову девочки, помедлил мгновение, а затем поцеловал ее в лоб. Необычайное настроение маленькой Перл тут же закончилось, она рассмеялась и побежала по коридору с такой воздушной легкостью, что старый мистер Уилсон вынужден был спросить, касаются ли ее ножки пола.

– В этой маленькой негоднице есть колдовство, полагаю, – сказал он мистеру Диммсдэйлу. – И ей не нужна старухина метла, чтобы летать!

– Странное дитя, – отметил старый Роджер Чиллингворс. – В ней легко различить черты ее матери. Как думаете, джентльмены, способны ли философские изыскания проанализировать природу этой девочки, снять с нее шаблон и по тому шаблону угадать ее отца?

– Нэй, грешно было бы в подобном вопросе следовать уликам философских профанов, – сказал мистер Уилсон. – Лучше уж пост и молитва, а еще лучше было бы оставить сию тайну как есть, пока Провидение не решит раскрыть ее нам по собственному разумению. А до тех пор каждый добрый христианин может проявить отеческую доброту к этому бедному покинутому ребенку.

Уладив дело наилучшим образом, Эстер Принн и Перл вышли из дома. Когда они спускались по ступеням, створки окна одной из спален распахнулись, и солнечным лучам предстало лицо миссис Хиббинс, зловредной сестры губернатора Беллингема, которую несколько лет спустя казнят как ведьму.

– Пс-с-т! Пс-с-т! – позвала она, омрачая своей обреченной физиономией жизнерадостную новизну дома. – Пойдешь с нами сегодня? В лесу соберется веселая компания, и я вчера обещала Черному Человеку, что красавица Эстер Принн присоединится к нам.

– Прошу, извинись перед ним за меня! – ответила Эстер с торжествующей улыбкой. – Я должна оставаться дома и присматривать за моей маленькой Перл. Если бы они отняли ее у меня, я была бы готова пойти с тобой в лес и записать и свое имя в книге Черного Человека, сделав это собственной кровью!

– Мы все равно скоро там тебя увидим! – сказала леди-ведьма, нахмурившись, и спряталась обратно.

Но здесь – если предположить, что этот разговор миссис Хиббинс и Эстер Принн действительно состоялся, а не передается в виде притчи, – мы видим готовую иллюстрацию аргументам молодого священника против разъединения падшей матери с порождением ее греха. Даже в раннем детстве дитя спасло ее от пагубного оскала Сатаны.

9

Лекарь

Под именем Роджера Чиллингворса, как помнит читатель, скрывалось иное имя, которое бывший его носитель решился больше никогда не произносить. Это было связано с тем, что, стоя в толпе свидетелей позорного наказания Эстер Принн, престарелый человек, истрепанный путешествиями, только что вышедший из злоключений густого леса, увидел женщину, с которой надеялся найти тепло и радости домашнего очага, представленной на всеобщее осуждение как символ греха. Ее репутация почтенной жены была втоптана в грязь. Позор бурлил вокруг нее на рыночной площади. Для ее родственников, достигни их когда-либо вести об этом, и для знакомых времен ее безупречной жизни не осталось ничего, кроме ее заразного позора, который не преминул бы в той же сокрушительной мере обрушиться на того, с кем она ранее состояла в священных узах брака. Так зачем же – будь он сам вправе это решать – стал бы человек, чья связь с падшей женщиной была самой близкой и священной из всех, выходить вперед и заявлять о столь нежелательном союзе? Он решил не подниматься рядом с ней к позорному столбу. Не известный никому, кроме Эстер Принн, и владеющий замком и ключом к ее молчанию, он решил изъять свое имя из человеческих слухов и, отказавшись от всех бывших связей и интересов, исчезнуть из жизни так же надежно, как если бы он оказался на дне океана, куда слухи уже давно его поместили. По достижении этой цели немедленно возникли новые интересы и новая цель, темная, бесспорно, если не грешная, но достаточно сложная, чтобы потребовать привлечения всех его сил и умений.

Преследуя эту новую цель, он поселился в пуританском городе в качестве Роджера Чиллингворса, не выдавая ни образованности, ни ума, которыми обладал, свыше общепринятой меры. Его исследования, проведенные в прошлый период его жизни, сделали его довольно сведущим в медицинских науках того времени, а потому он представился врачом и как таковой был радушно принят. Опытный медик и хирург в колонии были довольно большой редкостью. Их нечасто охватывал тот религиозный пыл, что вел других эмигрантов через Атлантику. В своих исследованиях человеческого тела подобные люди, возможно, воплощали самые возвышенные и самые простые качества своей натуры, а потому теряли духовное видение, погрузившись в сложности потрясающего механизма, оригинальность и искусность которого способна была вместить в себя самое жизнь. В любом случае здоровьем доброго города Бостона во всем, что касалось медицины, ведал до недавних пор престарелый дьякон и аптекарь, чьи набожность и благочестие свидетельствовали в его пользу сильнее любого диплома, которым он не обладал. Единственным хирургом был тот, что сочетал периодические упражнения в этом благородном искусстве с ежедневными и привычными упражнениями с бритвой в цирюльне. Для подобного профессионального круга Роджер Чиллингворс стал бесценным приобретением. Вскоре он проявил свое знакомство с тяжеловесным и величественным механизмом древнего врачевания, в котором каждое снадобье состояло из множества странных и разномастных ингредиентов, так искусно скомпонованных, словно их целью было составление эликсира жизни. Помимо этого, будучи в плену у индейцев, он накопил немало знаний о свойствах местных трав и корней и не скрывал от своих пациентов, что этим простым средствам, дарованным Природой необученным дикарям, он доверяет в той же мере, что и европейской фармакопее, на разработку которой ушли века у множества образованных лекарей.

Сей образованный чужак был примером во всем, что касалось форм религиозной жизни, по крайней мере внешних, и вскоре после прибытия выбрал своим духовным наставником преподобного мистера Диммсдэйла. Молодой священник, слава изысканий которого до сих пор была жива в Оксфорде, считался среди своих самых ярых почитателей едва ли не новым апостолом, которого небо ниспослало жить и трудиться обычный земной срок, творить великие дела для пока еще непрочной Церкви Новой Англии, как ранние отцы творили в эпоху зарождения христианской веры. Однако примерно в то же время здоровье мистера Диммсдэйла начало заметно ухудшаться. Для тех, кто лучше всего был знаком с его привычками, бледность щек молодого священника объяснялась его чрезмерно ярой приверженностью к учениям, скрупулезному исполнению долга перед приходом и прежде всего постам и бдениям, которых он придерживался слишком часто, чтобы не дать грубой мирской плоти затуманивать и заслонять свет его духа. Некоторые заявляли, что если мистер Диммсдэйл действительно умрет, то только потому, что мир больше не достоин стелиться под его ноги. Сам же он, напротив, с характерным самоуничижением признавался в том, что если Провидение решит избавить мир от его присутствия, то лишь потому, что он более недостоин исполнять свою скромную миссию на земле. При всей разнице мнений относительно причины его недуга в самом наличии недуга сомневаться не приходилось. Мистер Диммсдэйл был истощен, голос, до сих пор глубокий и мягкий, приобрел меланхоличность. За ним стали чаще замечать привычку при любой тревоге или неожиданности прижимать руку к сердцу и вначале краснеть, а затем бледнеть, что свидетельствовало о боли.

Таково было состояние юного священника, и так очевидна была перспектива того, что свет его жизни вскоре угаснет прежде времени, когда в городе вдруг появился Роджер Чиллингворс. Первый его выход на сцену мало кто помнил, он словно упал с неба или соткался из праха, что было крайне таинственно и легко могло вырасти в сознании многих до чуда. Ныне же он стал известен как мастер своего дела. Многие видели его собирающим травы и цветки диких растений, выкапывающим корни и срывающим кору с лесных деревьев, как человека, хорошо знакомого с полезными свойствами того, что непосвященным казалось бесполезным. Слышали, как он говорит о сэре Кенельме Дигби и других знаменитых людях – чьи научные достижения казались едва ли не сверхъестественными, – словно они были его знакомыми и состояли с ним в переписке. Так почему же, с подобным рангом в мире ученых, он приехал сюда? Что мог он, тот, чьей сферой были большие города, искать в глуши? В качестве ответа на эту загадку вскоре соткался слух – и, при всей своей абсурдности, был подхвачен вполне разумными людьми, – что Небеса сотворили истинное чудо и перенесли выдающегося доктора медицины из университета в Германии, перенесли во плоти по воздуху и опустили на землю у двери кабинета мистера Диммсдэйла! Более мудрые в своей вере господа, знавшие, что Небо творит дела свои без театральных эффектов в виде чудесного перемещения, в столь удачном приезде Роджера Чиллингворса предпочитали видеть руку Провидения.

Эту идею поддерживал сильнейший интерес, который врач всегда проявлял по отношению к молодому священнику; присоединившись к его пастве, он старался завоевать дружеское расположение и доверие своего отстраненного духовного наставника. Он выражал глубокую озабоченность состоянием здоровья своего пастора и был неутомим в попытках начать исцеление, заранее брал на себя обязательства за успешность результата. Старейшины, дьяконы, почтенные матроны и юные девы из паствы мистера Диммсдэйла уверяли священника, что он должен воспользоваться столь чистосердечно предложенными умениями врача. Мистер Диммсдэйл мягко отказывался.

– Мне не нужны лекарства, – говорил он.

Но как он мог подобное утверждать, когда после каждой успешной мессы щеки его становились бледнее и опадали, голос дрожал сильнее, чем раньше, и когда стало постоянной привычкой вместо редкого жеста прижимание руки к сердцу? Неужто он устал от своих трудов? Неужели желал умереть? Эти вопросы строго задавали мистеру Диммсдэйлу старейшие священники Бостона и дьяконы его церкви, которые, по их собственному выражению, «разбирались с ним» во грехе отказа от помощи, которую само Провидение так настойчиво предлагало. Он выслушивал это молча и наконец пообещал посетить врача.

– Будь на то Божья воля, – сказал преподобный мистер Диммсдэйл, когда, выполняя данный обет, обратился к старому Роджеру Чиллингворсу за профессиональным советом, – я предпочел бы, чтобы все мои труды, все печали, все грехи и вся боль моя вскоре закончились вместе со мной, чтобы все земное в них последовало в мою могилу, а все духовное я забрал с собой в жизнь вечную, нежели позволил вашим умениям пойти мне на пользу.

– Ах, – отвечал Роджер Чиллингворс, с прирожденным или напускным спокойствием, свойственным ему, – так вот как склонны говорить молодые священники. Юность, не успевшая пустить глубокие корни, так легко расстается с жизнью! И святые мужи, что ходят с Богом по земле, готовы почить, чтобы шагать с ним по золотым мостовым Нового Иерусалима.

– Нет, – возразил молодой священник, прижав руку к сердцу, в то время как лицо его исказилось от боли, – будь я достоин ходить там, мне было бы проще смириться со своим пребыванием здесь.

– Хорошие люди всегда склонны слишком дурно о себе отзываться, – ответил лекарь.

Таким вот образом таинственный старый Роджер Чиллингворс и стал медицинским советником преподобного мистера Диммсдэйла. Поскольку не только болезнь интересовала врача – он был крайне тронут характером и качествами своего пациента, – эти двое, столь разные по возрасту, со временем стали все больше часов проводить вместе. Ради здоровья священника и возможности лечить других они собирали целебные растения, совершали долгие прогулки по берегу моря или в лесу, смешивая шаги то с плеском и ропотом волн, то с шепотом ветра в кронах высоких деревьев. И так же часто один из них был гостем другого, в месте науки и уединения. Священник восхищался компанией ученого человека, в котором обнаружил интеллектуальные способности выдающейся глубины и кругозора, в сочетании с разнообразием и свободой идей, которого он тщетно искал среди представителей собственной профессии. По правде, он был удивлен, если не шокирован, обнаружив подобную особенность в лекаре. Мистер Диммсдэйл был истинным священником, истинно религиозным, благочестивые чувства его во многом уже были развиты, а образ мыслей столь мощно стремился удержаться на тропе веры, что с течением времени привычная колея становилась все глубже. В любом состоянии общества его невозможно было бы назвать человеком либеральных взглядов, для мира в его душе необходимо было давление веры, поддерживающее его и в то же время запирающее в железный каркас. Однако с не меньшим, пусть и болезненным, удовольствием он порой испытывал облегчение, глядя на мир сквозь обладателя иного склада ума, отличного от того, которого он придерживался сам. То было словно распахнутое окно, сквозь которое вольный воздух проникал в тесный и захламленный кабинет, где он обитал, в тусклом свете ламп или затененных окон, в затхлом запахе, воображаемом и реальном, исходящем от старых книг. Однако воздух был слишком свежим и холодным, чтобы им можно было долго наслаждаться. Потому священник и лекарь вместе вновь отступали к тем границам, за которые их церковь обрела звание ортодоксальной.

А потому Роджер Чиллингворс одновременно внимательно изучал своего пациента в обычной жизни, руководствуясь своим собственным опытом, и исследовал его внутреннее состояние, его моральные качества, надеясь увидеть нечто новое, что может проявиться в его характере. Казалось, он считал необходимым узнать человека, прежде чем пытаться ему помочь. У всех обладающих сердцем и умом физические болезни влияют на состояние первых. В случае Артура Диммсдэйла воображение и мысли были столь активны, а чувствительность такой сильной, что телесная слабость, скорее всего, ими же и вызывалась. А потому Роджер Чиллингворс – умелый, добрый и дружелюбный лекарь – старался проникнуть в грудь пациента, погрузиться в его принципы, рассмотреть воспоминания, изучить все осторожно, на ощупь, как искатель сокровищ в темной пещере. Мало какие тайны могли избежать внимания этого исследователя, который имел возможность и право разобраться в подобной задаче и, обладая мастерством, решить ее. Человек, разум которого отягчен секретом, особенно должен избегать близости своего лекаря. Если последний обладает врожденной сообразительностью и безымянным свойством, которое превосходит общеизвестную интуицию, если он не выказывает ни докучливого эгоизма, не дает неприемлемых для вас характеристик, если обладает прирожденной способностью вводить свой разум в такое сродство с разумом пациента, что последний случайно начинает проговариваться о своем сокровенном, и такие откровения вызывают не шум и протесты и чаще встречаются не выражениями симпатии, а тишиной, безмолвным вздохом и лишь время от времени парой слов, что подтверждают общее понимание; если к этим качествам пациента добавляются преимущества, свойственные профессии врача, тогда неизбежно наступает момент, когда душа страдающего тает, и темный, но прозрачный поток ее выносит все свои загадки на белый свет.

Роджер Чиллингворс обладал всеми или большинством, перечисленных выше качеств. И все же время шло своим чередом, определенная близость, как мы уже сказали, возникла между этими двумя развитыми умами, встретившимися на широком поле всей сферы человеческих мыслей и наук; они обсуждали все возможные темы этики и религии, рассуждали о делах общественных и личного характера; оба много говорили о материях, которые принимали близко к сердцу, и все же ни один секрет из тех, что предполагал в собеседнике лекарь, не пересек черты разума и не достиг его ушей. Последнее вызывало в нем подозрения, ведь даже сама природа физического недомогания мистера Диммсдэйла так и не была ему открыта. Сколь странной была подобная сдержанность!

Спустя некоторое время, по подсказке Роджера Чиллингворса, друзья мистера Диммсдэйла создали все условия, чтобы он и молодой священник поселились в одном доме. Таким образом каждый прилив и отлив жизненного моря священника происходил под надзором обеспокоенного и преданного врача. Когда желаемое поселение состоялось, в городе воцарилось искренняя радость. Это посчитали лучшей из возможных мер для сохранения здоровья юного священника; за исключением, конечно, тех, кто полагая себя вправе это сделать, настаивали на том, чтобы он из множества духовно ему преданных цветущих девиц выбрал себе жену. Однако на такой шаг Артур Диммсдэйл не был готов и на все предложения подобного рода отвечал отказом, словно приняв за одно из церковных своих послушаний еще и священнический целибат. Обреченные выбором, который, очевидно, сделал для себя мистер Диммсдэйл, вынуждены были до конца своих дней вкушать земную пищу за чужим столом и испытывать холод, который может унять лишь семейный очаг. Поистине казалось, что этот мудрый, опытный, благожелательный старый лекарь, демонстрировавший отеческую и благоговейную любовь к молодому пастору, был лучшим представителем рода людского, который мог бы постоянно пребывать в пределах досягаемости его голоса.

Новое обиталище двух друзей оказалось домом благочестивой вдовы, занимавшей хорошее положение в обществе. Здание это находилось неподалеку от места, где впоследствии построят почтенное здание Королевской Часовни. С одной стороны находилось кладбище, изначально служившее полем Айзеку Джонсону, а ныне побуждавшее друзей к серьезным размышлениям, подобающим почтенным призваниям священника и лекаря. Проявив материнскую заботу, добрая вдова отвела мистеру Диммсдэйлу апартаменты в передней части дома, на солнечной его стороне и с тяжелыми занавесями, при необходимости затенявшими окна в дневные часы. Стены были обвешаны шпалерами, по слухам, вытканными в самой королевской мануфактуре Гобеленов и представлявшими во всех деталях библейскую историю о Давиде, Вирсавии и пророке Нафане[8] в цветах еще не поблекших, однако делавших вытканную красавицу почти столь же мрачной, как горевестник-провидец. В этой комнате бледный священник разместил свою библиотеку, состоявшую из множества фолиантов в пергаментных переплетах – с трудами Отцов Церкви, премудростями раввинов и учеными трудами монахов, которых пуританские богословы очерняли и открыто осуждали, но все же зачастую вынуждены были извлекать пользу из их трудов. По иную сторону дома старый Роджер Чиллингворс обустроил свой кабинет и лабораторию: пусть не такую, какую современный ученый счел бы хотя бы сносной, но оборудованную аппаратом для дистилляции и средствами для смешивания лекарств и химикалий, которые опытный алхимик отлично умел применять. Обосновавшись в столь просторном здании, два ученых мужа уединились каждый в собственном жилище, но при этом фамильярно переходили из одних апартаментов в другие, совершая взаимную и не лишенную любопытства инспекцию жизни соседа.

Как мы уже намекали, самые обеспокоенные друзья преподобного Артура Диммсдэйла вполне обоснованно видели во всем происходящем руку Провидения, явившуюся в ответ на множество общих, семейных и личных молитв, чтобы вернуть молодого священника в полное здравие. Однако стоит заметить, другая часть общества в последнее время начала иначе смотреть на отношения мистера Диммсдэйла с загадочным старым лекарем. Когда невежественное большинство пытается наблюдать нечто собственными глазами, обман зрения возрастает во много раз. Когда же, как обычно бывает, толпа собирается вынести суждение, основываясь на интуиции своего большого и теплого сердца, выводы, подсказанные сердцем, обладают такой выдающейся глубиной и безошибочностью, словно истина была откровением свыше. Люди в случае, о котором мы говорим, не могли оправдать своей предвзятости к Роджеру Чиллингворсу ни достаточными фактами, ни аргументами. Был, правда, престарелый ремесленник, который обитал в Лондоне во время убийства сэра Томаса Овербери, примерно тридцать лет назад. Так вот он утверждал, что встречал лекаря, называвшегося тогда другим именем, которое рассказчик этой истории давно запамятовал, в компании доктора Формана, знаменитого старого чернокнижника, замешанного в деле Овербери. Два или три человека намекали, что во времена своего плена у индейцев этот ученый муж увеличил свои познания в медицине, присоединившись к заклинаниям жрецов дикарей, которые во всем мире считались мощными колдунами и часто совершали чудесные исцеления благодаря своим познаниям в черной магии. Множество людей – немалая часть которых обладала наблюдательностью, здравым смыслом и определенным опытом, что делало их мнение столь ценным, – утверждали, что внешность Роджера Чиллингворса претерпела значительные изменения с тех пор, как он прибыл в город, и особенно после того, как поселился с мистером Диммсдэйлом. Вначале выражение его лица было спокойным, задумчивым, как и пристало ученому. Теперь же в его лице появилось нечто злое и отвратительное, чего прежде не замечалось, и это нечто становилось тем более явным, чем чаще за ним наблюдали. По утверждениям простолюдинов, огонь в его лаборатории зарождался в подземных глубинах и питался адским топливом; а потому, как и стоило ожидать, лицо лекаря прокоптилось дымом.

Все сказанное свидетельствует о том, что все шире распространялось мнение, что преподобный мистер Диммсдэйл, как и многие, отмеченные особой святостью во все эпохи христианского мира, подвергся преследованию самого Сатаны или же дьявольского эмиссара в лице старого Роджера Чиллингворса. Сей агент дьявола получил на время божественное разрешение приблизиться к священнику и попытаться соблазнить его душу. Ни один разумный человек, как признавали все, не сомневался в том, на чьей стороне окажется победа. Люди с непоколебимой надеждой ждали, когда священник выйдет из этого конфликта, облеченный благодатью своего несомненного торжества. Однако пока что оставались печальными мысли о смертной агонии, которую он должен был преодолеть на пути к победе.

Увы! Судя по мраку и ужасу в глубине глаз самого несчастного священника, битва была жестокой, а победа едва ли вероятной.

10

Лекарь и его пациент

Старый Роджер Чиллингворс всю жизнь обладал выдержанным характером, мягкостью, пусть и лишенной тепла, в привязанностях и всегда и во всех своих отношениях с миром был чист и прямолинеен. Он начал расследование, как полагал он сам, с суровой непредвзятостью судьи, заинтересованного только в правде, словно вопрос касается не более чем очерченных в воздухе линий и фигур геометрической задачи, а не людских страстей и обид, нанесенных ему самому. Однако постепенно пугающая увлеченность и яростная, несмотря на сохраненное спокойствие, одержимость сжали старика в свои клещи и грозили не отпускать до тех пор, пока он не покончит со своей задачей. Нынче он рылся в сердце бедного священника, как шахтер в поисках золота или, скорее, как гробокопатель, разоряющий могилу в поисках драгоценностей, которые могут оказаться на теле покойного, но с куда большей вероятностью не находящий ничего, кроме тлена и разложения. Горе его собственной душе, если он найдет только это!

Иногда свет мерцал в глазах старого лекаря, синеватый и зловещий, как отражение пламени в горне или, можно сказать, как один из призрачных огоньков пламени, что срывались от отвратительных дверей Баньяна[9] на склоне холма и дрожали перед лицом пилигрима. Почва, которую обрабатывал этот мрачный шахтер, время от времени выдавала вдохновляющие его признаки.

– Этот человек, – говорил он себе в такие моменты, – чистый, как о нем говорят, и духовный, каким он кажется, – унаследовал от отца или матери сильную животную природу. Так проработаем же направление этой жилы!

Затем, после долгих поисков в сумрачном внутреннем мире священника, перебрав множество ценных материалов, таких как высокие стремления к благополучию его расы, теплая любовь к душам людей, чистые сантименты, естественное благочестие, усиленное мудростью и образованием и освещенное откровениями – каждое из этих бесценных золотых качеств для искателя было не лучше мусора, – он возвращался, обескураженный, и начинал свой поиск с иной точки. Он продвигался на ощупь, скрытно, с великими предосторожностями и бдительностью, как вор, пробравшийся в комнату, владелец которой всего лишь дремлет – а возможно, и вовсе не спит, – с целью похитить сокровище, которое владелец хранит как зеницу ока. Но, несмотря на продуманную осторожность, пол то и дело будет скрипеть, одежда не сможет не шуршать, тень от его присутствия в запретной близости упадет на жертву. Иными словами, мистер Диммсдэйл, чья нервная чувствительность зачастую играла роль душевной интуиции, станет смутно подозревать, что нечто враждебное его покою пробралось в его окружение. Но старый Роджер Чиллингворс тоже обладал проницательностью почти интуитивной, и когда священник обращал к нему тревожный взгляд, становился всего лишь лекарем, добрым, внимательным, симпатизирующим, но никогда не назойливым другом.

И все же мистер Диммсдэйл, возможно, увидел бы характер того человека куда отчетливее, если бы определенная болезненность, поражающая слабые сердца, не сделала его подозрительным по отношению ко всему человечеству. Никого не считая другом, он не смог распознать врага, когда тот действительно появился. А потому продолжал привычные отношения, ежедневно принимал старого лекаря в своем кабинете или навещал его в лаборатории и ради развлечения наблюдал процесс превращения растений в целебные зелья.

Однажды, опираясь лбом на руку, а локтем на подоконник открытого окна, выходившего на кладбище, он разговаривал с Роджером Чиллингворсом, пока старик изучал охапку странных растений.

– Где, – спросил он, искоса рассматривая травы (это была отличительная черта священника, в последнее время он редко смотрел прямо на любые как одушевленные, так и неодушевленные объекты), – где, добрый доктор, вы собирали растения с такими темными и вялыми листьями?

– Прямо на кладбище, которое рядом с нами, – ответил лекарь, не прерывая своего занятия. – Подобных я еще не видел. Я нашел их растущими из могилы, на которой не было ни надгробия, ни иного мемориала усопшему, не считая этих отвратительных растений, которые взяли на себя бремя напоминать о нем миру. Они выросли из его сердца и, возможно, воплотили в себе какую-то мерзкую тайну, с которой он был похоронен и в которой ему следовало бы сознаться еще при жизни.

– Возможно, – ответил мистер Диммсдэйл, – он искренне желал этого, но не мог.

– И почему же? – отозвался лекарь. – Почему же нет, если все силы природы так настоятельно призывали покаяться во грехе, что эти черные травы проросли из сердца усопшего, дабы возгласить о сокрытом преступлении?

– Это, добрый сэр, всего лишь ваша фантазия, – ответил священник. – Не может быть, если верна моя вера, ни единой силы, лишенной божественного милосердия, что могла бы раскрыть, словами ли, символом или знаком, секреты, похороненные в человеческом сердце. Сердце, виновное в хранении подобных тайн, будет скрывать их с необычайным тщанием до самого Судного Дня, когда все тайное станет явным. Я не читал подобного ни в Писании, ни в трактовках его, нигде не сказано, что раскрытие поступков и чаяний человеческих на Страшном Суде назначено в качестве наказания. Нет, те откровения, если я не ошибаюсь, предназначены лишь для умственного утешения всех, обладающих этим умом, кто будет ожидать того дня, когда темнейшая беда их жизни станет им понятна. Знание людских сердец понадобится тогда для полного разрешения той проблемы. И более того, я пришел к заключению, что сердца, скрывающие такие болезненные тайны, как вы упомянули, в тот последний день раскроют их без сопротивления, но с искренней радостью.

– Так почему бы не раскрыть их здесь? – спросил Роджер Чиллингворс, искоса поглядывая на священника. – Почему бы виновным не получить свое радостное успокоение при жизни?

– В большинстве своем они так и поступают, – ответил священник, судорожно прижав руку к сердцу, словно от укола сильной боли. – Много, много несчастных душ исповедуются мне в своих тайнах, не только на смертном одре, но и в расцвете жизни, при незапятнанной репутации. И всегда после подобного излияния я вижу, какое огромное облегчение оно приносит нашим грешным собратьям! Оно схоже с первым глотком чистого воздуха после долгого пребывания в запертой комнате, отравленной их же дыханием. Как же может быть иначе? С чего грешнику, виновному, скажем, в убийстве, хранить мертвое тело в собственном сердце, вместо того чтобы вышвырнуть его с силой и позволить миру о нем позаботиться?

– И все же некоторые люди уносят секреты с собой в могилу, – заметил спокойный лекарь.

– Истинно, есть и такие, – ответил мистер Диммсдэйл. – Но, помимо очевидных причин, возможно, они молчаливы по самой природе своей? Или – ведь можно предположить и подобное? – при всей своей виновности они ревностно служат во славу Божию и ради процветания общества и не рискуют показаться грязными и черными на виду у людей, поскольку в таком случае не смогут принести пользы и не получат шанса искупить причиненное зло безупречной дальнейшей службой. А потому, к их вящей невыразимой пытке, они должны ходить среди людей, которым кажутся белее снега, а сердце их исколото и запятнано проступком, от которого они не смеют избавиться.

– Эти люди обманывают сами себя, – сказал Роджер Чиллингворс чуть резче обычного и даже подчеркнул свои слова укоризненным движением пальца. – Они боятся принять позор, который поистине заслужили. Их любовь к людям, их преданность божественному служению – все эти святые импульсы могут жить, а могут и не ужиться в их сердцах с теми злобными соседями, которым их вина откроет двери и которые желают привнести все новые виды порока. Но если подобные хотят прославлять Бога, пусть не смеют протягивать к Небу своих грязных рук! Если они собираются служить людям, пусть делают это, проявив силу и наличие совести, пусть отдадутся покаянному самоуничижению! Или вы, мудрый и праведный друг мой, хотите уверить меня, что ложь и притворство могут быть лучше – и больше служить прославлению Бога и благополучию человечества – истинной правды Господней? Поверьте, подобные люди лгут себе!

– Возможно, и так, – молодой священник отвечал равнодушно, словно отмахиваясь от дискуссии, которую посчитал неважной и неуместной. Он обладал способностью избегать любой темы, которая могла бы задеть его слишком чувствительную и нервную натуру. – Но сейчас я хотел бы спросить моего столь искусного лекаря, считает ли он, что его добрая забота пошла на пользу моей слабой бренной оболочке?

Прежде чем Роджер Чиллингворс смог ответить, они услышали чистый и звонкий детский смех, доносящийся с близлежащего кладбища. Инстинктивно выглянув в открытое, как положено в летнее время, окно, священник увидел Эстер Принн и маленькую Перл, проходивших по дорожке, огибающей печальное место. Перл выглядела прекрасной, как солнечный день, но пребывала в одном из свойственных ей настроений странной радости, которые, когда бы ни случались, словно полностью исключали девочку из сферы симпатии окружающих или связи с человечеством. Сейчас она непочтительно скакала от одной могилы к другой, пока не оказалась у широкого плоского надгробия, украшенного гербом почившего дворянина – возможно, даже самого Айзека Джонсона, – и не начала танцевать. В ответ на оклик матери и увещевания вести себя подобающим образом маленькая Перл остановилась, чтобы собрать колючие шарики с высокого лопуха, растущего у могилы. Набрав их целую горсть, Перл начала выкладывать их вдоль линий алой буквы на материнской груди. Репьи, как и свойственно их натуре, цепко держались. Эстер не стала их сбрасывать.

Роджер Чиллингворс к этому времени подошел к окну и мрачно усмехнулся увиденному.

– Нет ни законов, ни почтения к старшим, ни понимания человеческих обычаев и взглядов, правильных и неправильных, все смешано в сознании этого ребенка, – отметил он, обращаясь к себе в той же мере, что и к компаньону. – Я видел ее недавно на Весенней улице, она плескала водой из поилки для скота на самого губернатора. Что же она такое, во имя Неба? Чертенок, уже совершенно злой? Есть ли у нее привязанности? Обладает ли она хоть одним принципом бытия, который возможно познать?

– Нет, в ней лишь свобода нарушенного закона, – ответил мистер Диммсдэйл так тихо, словно говорил сам с собой. – Способна ли она на добро, я не знаю.

Девочка, наверное, услышала их голоса, потому что обернулась к окну с яркой, но лукавой усмешкой, полной ума и веселья, и бросила один из репьев в преподобного мистера Диммсдэйла. Чувствительный священник с нервной дрожью сжался от этого маленького снаряда. Увидев его реакцию, Перл захлопала в ладоши, придя в неописуемый восторг. Эстер Принн тоже непроизвольно подняла взгляд, и четверо людей, старых и молодых, молча разглядывали друг друга, пока ребенок не рассмеялся вновь.

– Уходи, мама! Уходи, или этот черный старик тебя поймает! Священника он уже схватил. Уходи, мама, иначе он поймает и тебя! Но он не сможет поймать маленькую Перл!

И она потянула свою мать прочь, прыгая, танцуя и резвясь среди могильных холмов, почивших, как создание, у которого нет ничего общего с ушедшим и похороненным поколением и которое не признает с ними родства. Она вела себя так, словно соткана заново из новых элементов и должна жить своей жизнью, будучи законом самой себе, а оттого у других не было права считать преступлением свойственную ей эксцентричность.

– Вот идет женщина, – заключил Роджер Чиллингворс после паузы, – которая, при всех своих недостатках, не несет в себе тайны сокрытого греха, которую вы считаете настолько мучительной. Неужто вам кажется, что Эстер Принн страдает меньше с этой алой буквой на ее груди?

– Я искренне в это верю, – ответил священник. – И все же не могу говорить за нее. В лице ее я видел боль, а этого зрелища я охотно предпочел бы избежать. И все же, думаю, что уж лучше грешнику иметь возможность открыто показывать свою боль, как делает эта бедная женщина, нежели скрывать эту боль в своем сердце.

И снова последовала пауза, а затем лекарь вновь принялся осматривать и сортировать собранные растения.

– Не так давно вы спросили меня, – сказал он через некоторое время, – о моем мнении по поводу вашего здоровья.

– Да, – ответил священник. – И был бы рад услышать ответ. Прошу, говорите открыто, будь то даже вопрос жизни и смерти.

– Тогда говорю свободно и ясно, – ответил лекарь, все еще перебирая растения, но внимательно поглядывая на мистера Диммсдэйла. – Недуг ваш довольно странен, не столько сам по себе или внешними своими проявлениями, – до сих пор по крайней мере симптомы его открыты были моим наблюдениям. Наблюдая вас ежедневно, мой добрый сэр, и глядя на проявления недуга уже несколько месяцев, я не могу не назвать вас носителем скорбной болезни, и все же недуг этот не из тех, что опытному и наблюдательному врачу можно надеяться исцелить. Но я не знаю, что сказать, болезнь мне, кажется, знакома, и все же я ее не знаю.

– Вы говорите загадками, мой ученый друг, – ответил бледный священник, отводя взгляд к окну.

– Тогда я выскажусь более прямо, – продолжил лекарь, – и прошу прощения, сэр, если этого требует вынужденная прямота моих слов. Позвольте спросить вас как друг и как несущий ответственность перед Судьбой за вашу жизнь и физическое благополучие, все ли детали этого недомогания вы искренне мне открыли и перечислили?

– Как вы можете сомневаться? – спросил священник. – Ведь было бы детской глупостью звать лекаря, а затем скрывать от него недуг!

– Иными словами, вы говорите, что мне известно все? – сказал Роджер Чиллингворс, настойчиво глядя в лицо священника ярким и проницательным взглядом, полным сокрытого знания. – Что ж, пусть так! И все же! Тот, чьему взгляду открыты лишь внешние и физические проявления зла, зачастую знает, какую часть болезни его зовут исцелить. Телесная немощь, которую мы рассматриваем как цельную и самостоятельную, может быть лишь симптомом сильного поражения души. И вновь простите меня, добрый сэр, если мои слова показались вам оскорбительными. Вы, сэр, из всех, кого я знаю, отличаетесь самой сильной связью тела, полной и определенной, так сказать, и души, которая управляет этим телом.

– Тогда мне больше не о чем спрашивать, – ответил священник, с легкой поспешностью поднимаясь со своего стула. – Я понял, что вы не можете создать лекарство для души.

– Следовательно, болезнь, – продолжил Роджер Чиллингворс, не меняя тона, словно его не прерывали, но поднимаясь и заслоняя побледневшему священнику путь своим низким, темным и искаженным телом. – Болезнь и рана, если можно ее так назвать, вашей души немедленно сказывается на состоянии вашего тела. И вы при этом просите врача исцелить лишь телесную хворь? Разве такое возможно, пока вы не раскрыли ему раны или тревоги вашей души?

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Бывший суперзасекреченный агент ФСБ Клим Бондарев пошел в инструкторы – обучать молодых спецов прему...
Эта книга написана специально для вас, будущие мамочки. Здесь вы найдете ответы на большинство вопро...
Любовь кружит вам голову, но вы до конца не уверены в искренности вашего избранника? Или все еще сом...
Вьетнам. Бывшая советская военно-морская база «Камрань». Сразу несколько государств претендуют на то...
Новый роман Маши Царевой – многоярусная городская история в стиле фильмов Вуди Аллена. Главная герои...
Политические события последних лет привлекали внимание преимущественно к конфликту Западной и Восточ...