Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро

– Тем не менее постепенно приближаются, а?

– Слава богу, очень медленно… Сегодня одна упала на улице Росарио, а это, сами знаете, – тысяча вар. Ближе пока не было. Вот потому те, кто живет в восточной части города, а к родне перебраться не может, предпочитают теперь ночевать у нас.

– Да неужто? Под открытым небом? Вот это зрелище…

– Я вам говорю! И с каждым днем их все больше – приходят с тюфяками, матрасами, одеялами, напяливают ночные колпаки и устраиваются где могут, а верней – куда пустят. Слышно, будто власти начали строить бараки в Санта-Каталине, там их разместят. Знаете – пустырь за казармами?

Грегорио Фумагаль, со свертком под мышкой выйдя из лавки, вскоре нагоняет давешних девиц: они идут медленно, засматриваясь на витрины. Чучельник оглядывает их искоса, а потом, оставив позади Ментидеро, по прямым улицам, проложенным с таким расчетом, чтобы по ним не гуляли ни восточный, ни западный ветры, направляется в восточную часть города, к площади Сан-Антонио. Заворачивает в аптеку на улице Тинте, покупает три грана сулемы, шесть унций камфары и восемь – белого мышьяка. Потом доходит до перекрестка улиц Амоладорес и Росарио, где несколько горожан, присев с бутылкой вина у погребка, рассматривают полуразрушенный бомбой дом. Часть фасада обвалилась: трехэтажная стена будто стесана сверху донизу, и с улицы видны переломанные балки, осевшие перекрытия, ведущие в пустоту двери, литография или картина на стене, кровать или другая мебель, чудом устоявшая на месте в этом бедствии. Домашний, интимный уют непристойно выворочен наизнанку, выставлен напоказ. Соседи, солдаты, полицейские ставят подпорки, разбирают завал.

– Жертвы есть? – спрашивает Грегорио у кабатчика.

– Серьезно пострадавших нет. В той части, куда угодило, никого не было. Хозяйку со служанкой ранило… Бомба все разворотила, но обошлось, слава богу…

Чучельник подходит туда, где кучка горожан созерцает валяющиеся среди мусора и щебня остатки снаряда – осколки чугуна и кусочки свинца в полпяди длиной, завитые спиралью, наподобие штопора. Фумагаль слышит разговоры в толпе: дом раньше принадлежал французскому негоцианту, три года назад интернированному и посаженному в плавучую тюрьму в бухте. Новые владельцы устроили здесь пансион. Хозяйку с переломанными ногами извлекли из-под развалин и свезли в госпиталь; горничная отделалась несколькими ушибами.

– Считай, второй раз родилась, – крестясь, говорит соседка.

Внимательные глаза чучельника подмечают все. Траекторию бомбы, угол падения, причиненный ущерб. Ветер сегодня восточный. Умеренный. Стараясь не привлекать к себе внимания, Фумагаль проходит от очага поражения до церкви Росарио, считая шаги и прикидывая расстояние: получается примерно двадцать пять туазов. Незаметно записывает это свинцовым карандашом в блокнотик в картонном переплете: потом он нанесет пометки на карту, разостланную у него в кабинете на столе. Прямые и кривые. Точки, которыми на медленно густеющей, обволакивающей Кадис паутине отмечены попадания… Вот и опять те две девицы, которых он видел в лавке Фраскито: пришли поглазеть, каких бед натворила французская бомба. Заглядевшись на них, чучельник натыкается на прохожего, идущего навстречу, – дочерна загорелого, в черной двууголке и синем суконном бушлате с золотыми пуговицами. Фумагаль бормочет извинения, и оба расходятся.

* * *

Пепе Лобо не обратил внимания на человека, одетого в темное, который медленно удалялся, неся два свертка в длинных руках с бледными кистями. Моряку и помимо этого было о чем поразмышлять. Например, о том, что если не везет – так уж не везет. Под развалинами пансиона, где он живет – вернее, где жил до сегодняшнего дня, – остался сундучок с его пожитками, совсем недавно перенесенный из каюты. Не бог весть что, конечно, но все же – три сорочки, еще кое-какое белье, куртка, штаны, подзорная труба английской работы и секстан, часы, морские карты, два пистолета и – среди прочих необходимых вещей – его капитанский патент. Денег, впрочем, там не было ни гроша: их вообще так мало, что можно носить при себе. Карман не сильно оттянут, разве что брякают. И совершенно неизвестно, когда он получит то, что заработал в последнем плавании. У арматора – владельца «Рисуэньи» – он побывал полчаса назад и итогами разговора остался очень недоволен. «Потерпите, капитан, немного, деньков через несколько подобьем баланс этого злосчастного рейса, тогда все и решим. Перво-наперво нам придется возместить кредиторам протори за опоздание судна. За ваше опоздание, сударь. Надеюсь, вы понимаете, что ответственны за него? Что-что? Ах, вот как? Очень жаль. Нет, дать вам под начало другой корабль сейчас никак нельзя. Ну разумеется, как появится вакансия, мы вас уведомим. Непременно. Будьте покойны. А сейчас – простите, дела… Желаю вам всего наилучшего».

Моряк пересек улицу и приблизился к толпе, собравшейся перед домом. Возмущенные возгласы, глубокомысленные комментарии, брань по адресу французов. Ничего нового. Он прокладывал себе путь в густой толчее, покуда сержант довольно неучтиво не сказал ему, что дальше хода нет.

– Да я живу в этом доме. Я – капитан Лобо.

Оценивающий взгляд сверху донизу.

– Капитан?

– Он самый.

Само звание это не произвело особенного впечатления на парня в сине-белом ополченском мундире, однако он, как всякий житель Кадиса, нюхом чует моряка торгового флота и потому несколько смягчил обращение. Когда Лобо объяснил насчет сундучка, сержант предложил дать ему солдата в помощь: «Пошарь под развалинами, что найдешь – то твое». И Лобо, поблагодарив, сбросил бушлат и взялся за поиски. Нелегко будет, думал он, оттаскивая в сторону камни, битый кирпич, ломаное дерево, нелегко будет снять другое жилье, да чтоб еще было приличное. Наплыв беженцев сократил до крайности и без того скудный рынок. В Кадисе жителей теперь вдвое против прежнего: пансионы, гостиницы, постоялые дворы переполнены, цены на комнаты и даже на террасы в частных домах взлетели до заоблачных высот. Дешевле, чем за двадцать пять реалов в сутки, не найдешь, а годовая аренда скромного жилья обойдется тысяч в десять самое малое. Ему таких денег взять неоткуда. Одни переселенцы принадлежат к знати, далеко не бедствуют, через парижские и лондонские торговые дома получают деньги из Америки или ренту со своих земель, оставшихся под французами, но все же большая часть – разоренные войной собственники, патриоты, отказавшиеся присягать королю Жозефу, оставшиеся не у дел чиновники, которых вместе с семьями и бежавшим правительством приливы и отливы войны мотают по стране туда-сюда с тех самых пор, как наполеоновские войска вступили в Мадрид, а потом в Севилью. В результате в Кадисе скопилось неимоверное количество эмигрантов и беженцев без средств к существованию, и количество это возрастает за счет тех, кто бежал сюда из областей Испании, которые уже или вот-вот будут заняты французами. По счастью, хотя бы хватает продовольствия, и люди перебиваются кто чем и как может.

– Поглядите, сеньор, это не ваш сундучок?

– Ох, ты… Да чтоб тебя… Мой. Был.

И через два часа Пепе Лобо, взмокший и перепачканный, безропотно принявший очередную превратность судьбы – ему не впервые доводилось оставаться в чем есть, – шагал в окрестностях Пуэрта-де-Мара, таща в парусиновом узле уцелевшие в его личном кораблекрушении пожитки – все, что удалось извлечь из раздавленного сундучка. Ни секстан, ни подзорная труба, ни карты не пережили бедствия. Все прочее – кое-как. В сущности, надо признать, что, если бы он не отправился спозаранку, едва пробило восемь, к владельцу «Рисуэньи», все могло бы выйти хуже. Например, сам бы остался под завалом. Не разминись он с бомбой, познакомился бы с ангелочками на небесах – или куда там ему предназначено было попасть? Тем не менее хоть и жив остался, но положение, прямо скажем, не ахти. Верней сказать, аховое положение. И все же такой город, как Кадис, всегда дает пространство для маневра – и эта мысль греет душу Пепе, пока он движется по улочкам и переулкам кварталов Бокете и Мерсед, пробираясь между моряками, рыбаками, гулящими девицами, припортовыми оборванцами, беженцами и переселенцами самого наипоследнего разбора. В этом квартале, на улицах с красноречивыми названиями Атауд или Сарна[16], наверняка – он знал – найдется логово, где моряк за несколько медяков получит на ночь топчан, пусть даже и придется разделить его с женщиной, спать вполглаза, а под свернутый бушлат, заменяющий подушку, сунуть наваху.

* * *

Кажется, что здесь, в тиши кабинета, где вдоль стен замерли животные и птицы, и само время остановилось. Проникающий сквозь застекленную дверь свет отражается в стеклянных глазах млекопитающих и пернатых, поблескивает на отлакированной коже рептилий и пресмыкающихся, играет на больших прозрачных сосудах, где в химической невесомости плавают скорченные желтоватые зародыши. Слышен только торопливый скрип грифеля. В средоточии своего особенного мира Грегорио Фумагаль, в халате и шерстяном колпаке, покрывает бисерными буковками листок тончайшей бумаги. Он пишет стоя, слегка наклонясь над высокой конторкой. Время от времени переводит взгляд на расстеленный по столу план Кадиса; уже во второй раз берет лупу, рассматривает тот или иной квартал через увеличительное стекло, а потом опять возвращается за конторку и принимается строчить.

Звонят колокола собора Святого Иакова. Фумагаль, взглянув на часы в позолоченном бронзовом корпусе, торопливо дописывает последние строки и, не перечитывая, туго скатывает листок в короткий и тонкий рулончик, засовывает внутрь пустотелого птичьего пера, а его с обоих концов запечатывает воском. Потом открывает стеклянную дверь, поднимается по ступенькам на плоскую крышу-террасу. После полутьмы кабинета неистовый свет режет глаза, слепит. Меньше чем в двухстах шагах недостроенный купол и остов звонницы нового собора в еще не снятых лесах врезаются в небо над городом, возносятся над всем пространством моря и песчаного берега, – выбеленный солнцем до ослепительного блеска, он волнообразно подрагивает в знойном мареве, крутым изгибом уходя вдоль перешейка к Санкти-Петри и к возвышенностям Чикланы, словно гребень дамбы, над которой, кажется, вот-вот сомкнется темная голубизна Атлантики.

Фумагаль отвязывает обрывок бечевки, придерживающей дверцу голубятни, входит внутрь. Птицы, разгуливающие на свободе или сидящие в клетках, привыкли к его появлениям и не пугаются. Лишь легкий переплеск крыльев да негромкое воркование. Нагретый воздух обдает знакомым запахом конопляного семени, вики, помета, перьев, пока чучельник выбирает подходящий экземпляр – крепкого голубовато-серого самца с белой грудкой и переливающейся зеленовато-лиловой шеей, который уже несколько раз совершал перелеты через бухту и назад. Да, это образцовая особь, благодаря своему необыкновенному умению ориентироваться превратившаяся в надежного императорского курьера, испытанного ветерана, невредимо летавшего под солнцем, дождем или ветром и до сих пор не попавшего ни в когти пернатых хищников, ни под ружейный огонь бдительных двуногих без перьев. В отличие от своих собратьев, никто из которых не возвращался с задания, этот неизменно прибывает к цели: путь туда – по прямой, незримо прочерченной над бухтой, – длится от двух до пяти минут в зависимости от направления ветра и погоды, путь обратно совершается в тщательно спрятанной клетке, на контрабандистском баркасе: то и другое оплачено французским золотом. На высоте в триста футов птичка ведет собственную маленькую войну.

Осторожно держа голубя брюшком вверх, Фумагаль убедился – тот здоров, все маховые и рулевые перья целы. Потом навощенной шелковинкой привязал цилиндрик к длинному, крепкому перу на хвосте, запер голубятню и подошел к балюстраде, ограждавшей террасу с востока, с той стороны, где сторожевые башни, возвышаясь над городом, закрывают бухту и материк. Тщательно осмотревшись и удостоверившись, что с соседних крыш никто не наблюдает, чучельник подбросил голубя, и тот, ликующим щелканьем встретив свободу, взмыл в воздух и с полминуты ходил над домом кругами, с каждым витком забирая все выше. Осваивался. Потом, определив тончайшим своим инстинктом точное направление, размеренно и ритмично работая крыльями, стал стремительно удаляться в сторону французских позиций на Трокадеро: превратился в маленькое пятнышко, потом в едва различимую точку и наконец вовсе исчез из виду.

Грегорио Фумагаль, заложив руки в карманы серого халата, еще долго стоял на крыше, разглядывая крыши, башни, колокольни. Наконец повернулся, спустился по лестнице, вошел в кабинет, где ему со света показалось темно, как в склепе. Каждый раз, когда он отправляет голубя в полет, чучельника охватывает странное, беспричинное ликование. Ощущение беспредельной мощи и неосязаемой, духовной связи с теми почти магическими силами, которые по его собственной воле высвобождены и направлены к противоположному берегу бухты. И не кто иной, как эта пичуга, такая невинная, такая обыкновенная, теперь уже скрывшись в поднебесье, несет, сама того не зная, ключ, приводящий во взаимодействие сложнейшие отношения между людьми. Его жизнь и смерть.

Последнее слово произнесено вслух и тяготеет над неподвижными зверями. Наполовину выпотрошенный пес по-прежнему распростерт на мраморном столе и покрыт белой простыней. Работа требует терпения и спокойствия. Некоторые части тела уже скреплены проволокой, соединяющей кости и суставы, часть природных полостей заполнена шерстью. Глазные впадины, как и раньше, заткнуты ватой. От животного идет сильный запах раствора, удерживающего ткани от распада. Чучельник толчет в ступке и перемешивает мыло, купленное в лавке Фраскито Санлукара, с сулемой, мышьяком и винным уксусом, кистью осторожно и аккуратно наносит на шкуру получившийся состав, время от времени губкой снимая излишек пены.

Пробили бронзовые часы на шкафу, и Фумагаль, не прекращая работы, метнул на них быстрый взгляд. Голубь уже добрался до цели. И принес весточку. Это значит, что на плане появятся новые прямые и кривые, будут отмечены точки попадания и разрывов. Могущественные силы сегодня же будут приведены в действие, и гуще станет паутина на плане Кадиса, где знаком креста уже отмечена последняя упавшая бомба.

«Когда стемнеет, – думает чучельик, – выйду прогуляться. Гулять буду долго. В это время года в Кадисе по вечерам чудо как хорошо».

* * *

Рохелио Тисон лишь пригубил вино, в котором с утра вымочил ломоть хлеба. А за ужином, по обыкновению, пьет только воду. Суп, отварное куриное бедро. Немного хлеба. Он еще обгладывает косточку, когда в дверь стучат. Прислуга – зеленовато-бледная, приземистая немолодая женщина – идет открывать и докладывает о приходе Иполито Барруля. В руках у профессора папка с бумагами.

– Уж простите, комиссар, что обеспокоил вас в это время. Но получается нечто очень интересное… помните, мы говорили о следах на песке?

– Да, разумеется, помню. – Тисон встает, утирая салфеткой губы и пальцы. – И вы меня нисколько не обеспокоили. Не угодно ли чего-нибудь?

– Нет, благодарю. Недавно отужинал.

Комиссар бросает взгляд на жену, сидящую за столом напротив. Она очень худа, и под темными, погасшими глазами, еще больше подчеркивая увядание, залегли тени усталости. Губы сурово поджаты. Весь город знает, что эта иссохшая печальная женщина была когда-то очень красива. И счастлива. Давным-давно, много лет назад – до того, как потеряла единственную дочь. «Нет, – возражают другие, – до того, как замуж вышла». – «Что я вам расскажу, соседка… Такое только у нас в Кадисе возможно… Быть женой комиссара Тисона – считай, сидеть в кандалах днем и ночью». – «Неужто правду говорят, он ее бьет?» – «„Бьет“ – это бы, кума, еще полбеды. Я вам говорю. Если бы только бил».

– Ампаро, мы с профессором пойдем в гостиную.

Женщина не отвечает. Только рассеянно улыбается гостю и левой рукой с поблескивающим на безымянном пальце обручальным кольцом катает по скатерти хлебный шарик. Еда на тарелке нетронута.

– Присаживайтесь, профессор. – Тисон взял керосиновую лампу и покручивает колесико, увеличивая пламя. – Кофе?

– Нет, благодарю. Спать не буду.

– А я в последнее время глаз не могу сомкнуть – что с кофе, что без. Ну, сигару-то все же выкурите со мной? Забудьте ненадолго свой рапе.

– От сигары не откажусь.

Окна маленькой уютной гостиной – сейчас они закрыты – выходят на Аламеду; обтянутые узорчатым шелком резные стулья и кресла, столик с грелкой-жаровней, придвинутое к оклеенной обоями стене пианино, к которому не прикасались уже одиннадцать лет. Аляповатые картины, несколько гравюр, на ореховой полке – десятка три книг: по истории Испании, по муниципальному здравоохранению, сборники королевских указов в бумажных обложках, словарь испанского языка, пятитомный «Дон Кихот», «Романсы о Германиях и Словарь» Хуана Идальго, тома, посвященные Кадису и Андалусии из серии «Ежегодник Испании и Португалии» Хуана Альвареса де Кольменара.

– Вот попробуйте-ка эту. – Тисон открывает ящик с сигарами. – Два дня, как из Гаваны.

И достались, кстати сказать, даром. Без пошлин. Восемь вместительных коробок с первоклассными сигарами комиссару вручили как часть платы – а еще двести реалов он получил в серебряных дуро – за то, что признал действительным сомнительный паспорт одного приехавшего в Кадис семейства. Барруль, едва раскурив сигару, кладет ее в массивную металлическую пепельницу, украшенную изображением гончего пса, поправляет очки, раскрывает папку и кладет перед Тисоном несколько рукописных листков. Потом снова берет «гавану», попыхивает ею и с легкой довольной полуулыбкой откидывается на спинку стула.

– Следы на песке, – повторяет он, медленно выпуская дым. – Думаю, это имеет к нему отношение.

Тисон проглядывает листки, исписанные почерком профессора. Что-то знакомое: Всегда, как посмотрю, о сын Лаэртов, врагам удар готовишь ты нежданный…[17]

Да, он читал это раньше. Когда-то давно. Страницы пронумерованы, но нет ни заглавия, ни названия. Это диалог Афины и Одиссея. След свежий узнать стремясь – ты, как собака лаконская, вынюхиваешь цель… Комиссар, зажав сигару в зубах, поднимает на гостя вопросительный взгляд.

– Не помните? – спрашивает Барруль.

– Смутно припоминаю.

– Я давал вам читать сколько-то времени назад… Это Софоклов «Аянт» в моем переводе – отвратительном, надо сказать.

Профессор напоминает: в юности он какое-то время задавался целью – так и не достигнув ее – перевести на испанский трагедии Софокла, собранные в том первого печатного издания, которое вышло в Италии в XVI веке. И еще до войны с французами, то есть года три назад, когда они играли в «Коррео» в шахматы с Тисоном и тот заинтересовался «Аянтом», Барруль рассказал ему, что первое действие начинается с едва ли не полицейского дознания, проводимого Одиссеем, более известным в кругу друзей как Улисс.

– Ах, ну да, конечно! Вот голова дырявая! Как я мог забыть!..

Рохелио Тисон тычет в листки пальцем, посасывает сигару. Вот теперь все стало на свои места. Барруль отдал ему тогда рукопись трагедии, и он прочел ее с интересом, хоть и без восторга. Тем не менее в памяти отложился образ Улисса, который под стенами осажденной Трои провел расследование. Один из греческих вождей – Аянт или Аякс – перебил овец и волов: он обезумел от обиды, нанесенной ему прочими царями из-за доспехов павшего Ахилла. И, не в силах отомстить иначе, обрушил свою ярость на животных, которых бичевал и убивал у своего шатра.

– Вы были правы тогда насчет пляжа и следов на песке… Вот, прочтите-ка.

И Тисон читает. И не упускает ни слова.

– Ну да, – говорит он не без растерянности, – теперь вспомнил. Читал эти листки три года назад. Перевод древнегреческой трагедии.

Иполито Барруль догадывается о его разочаровании.

– Маловато, да? Вы ожидали большего, не так ли?

– Да нет, профессор, отчего же… Весьма полезное сведение. Единственное, что теперь недурно бы установить, какое отношение имеет этот ваш Аякс к нынешним событиям.

– Вы ведь не определили тогда точную природу этих событий… Речь идет об осаде или о гибели этих несчастных девушек?

Тисон в поисках ответа скашивает глаза на тлеющий кончик сигары. Потом пожимает плечами.

– Да, это вопрос, – отвечает он наконец. – Я, видите ли, чувствую, будто одно как-то соотносится с другим…

Барруль мотает головой, лошадиное лицо перекашивается скептической ужимкой.

– Вы разумеете свое полицейское чутье, комиссар? То самое, что – простите, это всего лишь цитата из классика – развито у вас, как у «лаконской собаки»? Собачий нюх? Простите еще раз, но, по-моему, это собачья же чушь.

Тисон с досадой перелистывает страницы рукописи. «Я так и знал. Темно, темно…» Барруль молча, с видимым интересом изучает его, пуская колечки дыма.

– Черт возьми, дон Рохелио, – произносит он наконец. – Вы у нас – прямо какая-то шкатулка с сюрпризами.

– Это вы к чему?

– К тому, что в жизни бы не подумал, что человек вашего склада сможет приплести сюда Софокла.

– А какого я склада?

– Сами не знаете? Малость погрубее…

Новые кольца дыма. Молчание.

– Вы же – комиссар полиции, – добавляет Барруль спустя несколько секунд. – Привыкли дело иметь с трагедиями всамделишными, а не на бумаге. И я вас недурно знаю: вы – человек рациональный. Здравомыслящий. Вот я и спрашиваю себя: неужто и впрямь вам померещилось тут нечто общее? С одной стороны – убийство, да не одно. С другой – положение, куда загнали нас французы.

Комиссар, держа в углу рта сигару, криво усмехается. Вспыхивает золотая коронка.

– А чтобы все запутать еще больше, имеется еще ваш приятель Аякс. Осада Трои, осада Кадиса…

– И Улисс, проводящий дознание. – Барруль в улыбке показывает желтоватые зубы. – Ваш коллега. Если судить по выражению вашего лица, эти листки ничего вам не прояснили.

– Мне надо будет прочесть их еще раз, более вдумчиво…

Свет керосиновой лампы отражается в стеклах очков.

– Пожалуйста, располагайте ими как вам будет угодно. А за это – завтра утром жду вас в кофейне, за доской. Я намерен распотрошить вас без жалости и пощады.

– Это мы еще посмотрим.

– Смотреть буду я. Ну разумеется, если у вас не найдется иных занятий…

В дверях гостиной стоит жена. Они не заметил ее появления. Теперь Рохелио Тисон оборачивается к ней с гневом, потому что думает – подслушивала! И уже не в первый раз… Но женщина делает шаг вперед, и, когда ее угрюмое лицо оказывается на свету, комиссар понимает: нет, у нее какие-то новости, и, судя по всему, – дурные.

– Там полицейский пришел… Обнаружен труп еще одной девушки…

3

Заря застает Рохелио Тисона за осмотром тела при свете керосинового фонаря. Девушка – то, что осталось от нее, – молода, не старше шестнадцати-семнадцати лет; волосы светло-каштановые; телосложения хрупкого. Лежит вниз лицом; рот заткнут кляпом, руки связаны, спина обнажена и так изуродована, что меж лохмотьев исчерна-лилового мяса в сгустках запекшейся крови проглядывают кости. Иных видимых повреждений нет. Как и двух предшествующих, эту жертву тоже засекли до смерти.

Ни местные жители, ни прохожие ничего не видели и не слышали. Кляп во рту, удаленность места и глухой предрассветный час гарантируют убийце полную безнаказанность. Труп обнаружили на свалке возле улицы Амоладорес, куда каждое утро приезжает на своей телеге мусорщик. Нижняя часть тела закрыта одеждой: Тисон даже приподнял юбку, чтобы убедиться – ягодицы, ляжки и прочие части тела нетронуты, не повреждены, что сразу же заставляет отказаться от предположения о самых извращенных намерениях злоумышленника, если слово «самых» может быть употреблено в подобных обстоятельствах.

– Пришла тетка Перехиль, сеньор комиссар.

– Пусть ждет.

И повитуха, за которой недавно было послано, покорно ждет в дальнем конце проулка рядом с полицейскими, которые не подпускают близко нескольких ранних зевак. Готова по приказу комиссара произвести доскональный осмотр. Однако Тисон не торопится. Пристроившись на куче мусора, он довольно долго сидит в неподвижности, надвинув до бровей шляпу, насунув выше плеч редингот, сложив руки на бронзовом набалдашнике трости. Смотрит. Чем ярче разгорается рассвет, тем меньше сомнений, здесь убили девушку или приволокли сюда уже мертвой, – сейчас стали видны пятна крови на земле и на камнях рядом с трупом. Да, можно не сомневаться: связанная, с заткнутым ртом девушка была засечена насмерть на этом самом месте.

Рохелио Тисон, как вечером с едкой откровенностью отозвался о нем профессор Барруль, к полету чувств не склонен. Ужасы, неотъемлемые от его полицейского ремесла, закалили ему душу, сделали взгляд твердым и жестким, научили комиссара самому внушать ужас. Весь Кадис знает его как человека резкого и опасного, но вот поди ж ты – близость этой истерзанной девушки вселяет в его каменную душу непривычные ощущения. Нет, не ту смутную жалость, какую испытываешь рядом с любой жертвой, а странный стыд, захлестывающий так, что становится просто невыносимо. Сильней, чем в тот день, пять месяцев назад, когда он взглянул в лицо первой девушки, умерщвленной так же; сильней, чем когда обнаружили на перешейке вторую. Сейчас будто земля уходит из-под ног, и сам он летит в какую-то бездну, в пустоту, где слышатся бесконечно печальные звуки домашнего пианино, к клавишам которого давно уже никто не прикасается. Где веет давним, но незабытым запахом детской плоти, горящей в жару гибельной лихорадки, изнывающей в муках, а потом холодеющей во вдруг опустелой квартире. Где царит одиночество безмолвное и бесслезное, а впрочем, нет – слезы капают с жестокой неуклонностью тикающих часов. Где с отсутствующим видом, как немой упрек, как свидетель, как призрак или тень, бродит по дому, по жизни Тисона его жена.

Полицейский поднимается, растерянно моргает, будто вернулся сию минуту из какой-то дальней дали. Настал черед тетушки Перехиль, и он знаком приказывает пропустить ее. А сам, не дожидаясь, пока она подойдет, не отвечая на приветствие, отходит от тела. Некоторое время расспрашивает соседей, собравшихся невдалеке в наброшенных на белье плащах, одеялах или халатах. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал. Не знают также, местная ли это девушка. Никто не хватился ее, не заявил об исчезновении. Тисон приказывает стражнику Кадальсо: когда повитуха завершит осмотр – тело тотчас унести, чтоб больше его не видели.

– Понял?

– Да.

– Что значит это твое «да»? Понял, спрашиваю, уразумел толком или нет?

– Так точно, сеньор комиссар! Тело унести, и чтоб никто не видел.

– И самим помалкивать. Никаких объяснений. Ясно?

– Куда уж ясней!

– А тому, кто язычище распустит, я его вырву и в задницу засуну. – Тисон показывает глазами на Перехиль, уже опустившуюся возле трупа на колени. – И этой старой шлюхе передай мои слова.

Распорядившись таким образом и дав разгон, комиссар с тростью в руке удаляется, оглядывая окрестности. От городской стены и бухты за нею по улице Амоладорес просачивается первый свет дня, окрашивает серым фасады домов. Четких очертаний еще нет: в полутьме тонут провалы подъездов, решетчатых ворот, проулков. Шаги Тисона гулко стучат по мостовой, пока он идет вниз, по-прежнему озираясь в поисках чего-то, пока ему неведомого – приметы, знака, идеи. И чувствует себя как игрок, который в трудном положении, не имея средств для немедленного отпора, изучает ряды фигур, ожидая озарения, лазейки, что выведет на неожиданную дорогу и вдохновит на новый ход. Чувство это не случайно: в нем отзвук давешней беседы с профессором Иполито Баррулем. Да-да, нюх лаконской собаки… Следы. Барруль сопроводил его ночью к месту преступления, окинул его взглядом и вслед за тем, проявив большое чувство такта, исчез. Успев уже на ходу сказать: «Партия отложена». Поздно уже что-либо откладывать, готов был ответить ему Тисон, но мысли его приняли иное направление. Известное время назад он начал самую сложную свою и таинственную партию. Три съеденные пешки, незримый противник и взятый в осаду город. И сейчас комиссару хочется только поскорее добраться до дому и перечесть рукопись «Аянта», лежащую на стуле, хоть правильней было бы забыть про нее, как про ошибочную или нелепую связь. Ему ли не знать, сколь опасно увлекаться яркими и колоритными идеями, в какие тупики воображения заводят они, какие ловушки подстраивают. В криминальных делах, где внешность редко бывает обманчива, какой путь очевиден – тот и правилен. Свернешь с него – увязнешь в умопостроениях бесплодных, а то и рискованных. Но сегодня комиссар не может отделаться от этой идеи, и невозможность эта обескураживает. Несколько строчек, прочитанных вчера вечером, стучат в висках в такт шагам в сероватой рассветной дымке. Тук-тук-тук. След свежий узнать стремясь. Тук-тук-тук. След свежий узнать стремясь. Следы и шаги. Кадис полон ими. Их больше здесь, чем на прибрежном песке. Здесь они громоздятся друг на друга. Тысячи мнимостей скрывают или маскируют тысячи действительностей – человеческих, сложных, противоречивых и коварных. И все это вдобавок переворошено странной осадой, которой живет город. И этой ни на что не похожей войной.

Внезапно открывшиеся развалины дома на углу Амоладорес и Росарио подобны удару наотмашь. Вот и еще одно подтверждение – и какое злобно-насмешливое… Комиссар застывает на месте, потеряв дар речи от неожиданности, – впрочем, какое-то смутное ожидание томило, признается он мгновение спустя. Бомба упала меньше суток назад, не дальше тридцати шагов от места убийства. Тисон едва ли не осторожно, словно боясь неловким движением спутать приметы и следы, изучает три этажа, открывшиеся взгляду, когда обвалилась фронтальная стена, выставив на обозрение внутренность квартир. Потом оборачивается к востоку, откуда через бухту прилетело ядро, развалившее этот дом, прикидывает траекторию и дальность.

На улице возится человек в одной рубашке, несмотря на рассветный холод, и длинном белом фартуке. Это здешний булочник пытается убрать обломки и щебень от входа в свое заведение. Тисон направляется к нему и у дверей чувствует аромат свежевыпеченного хлеба. Булочник, удивленный появлением в такую рань странного субъекта в рединготе, шляпе и с тростью, глядит с подозрением.

– Где осколки бомбы?

Убрали уже, отвечает булочник, удивляясь, что его спрашивают про бомбы в столь неподходящий час. Тисон требует подробностей и получает их. Одни взрываются, объясняют ему, а другие нет. Эта вот взорвалась. Попала в верхний угол дома. Свинец разлетелся во все стороны.

– Ты уверен, что это был свинец?

– Будьте покойны. Вот такие кусочки, в палец длиной. И так выкручены замысловато…

– Вроде как штопор, – уточняет Тисон.

– Вот именно, как штопор. Дочка домой принесла четыре штуки… Хотите взглянуть?

– Нет.

Повернувшись, он идет назад, на улицу Амоладорес. Но сейчас шагает торопливо и думает быстро. Нет, таких совпадений не бывает. Две бомбы и менее чем через сутки после падения каждой – две убитые девушки, причем почти в одном и том же месте. Слишком уж все точно повторяется, чтобы приписать это воле случая. Тем паче что преступлений было не два, а три. Первую жертву, тоже засеченную кнутом до смерти, обнаружили в безымянном проулке между Санто-Доминго и Мерседом, в восточной части города, примыкающей к порту. Никому в ту пору не пришло, разумеется, в голову проверить, падали там бомбы или нет, и это-то вот комиссар намерен сейчас проверить. Вернее, подтвердить: да, падали, и предчувствие его не обмануло. Где-то рядом взорвалась бомба. Она и ей подобные убивают иначе – не так, как посланные из французских орудий. На шахматной доске понятия «случай» не существует.

Тисон слегка улыбается – если, конечно, не будет преувеличением назвать так кривую угрюмую ухмылку, открывающую золотую коронку в углу рта. И, балансируя тростью, в сером свете зари идет под стук своих каблуков дальше. Тук. Тук. Тук. Он погружен в размышления. Прошло уже много лет – а сколько именно, и не вспомнить – с тех пор, как в последний раз возникало у него ощущение, что вся кожа встала дыбом. Что озноб страха ерошит ее.

* * *

Выстрел влет сбивает селезня, неосторожно снизившегося над плавнями. Испуганные грохотом птицы с пронзительными криками носятся вокруг. Но тотчас вновь становится тихо. И еще через мгновение в свинцовом свете зари четко, будто вырезанные, возникают очертания трех фигур в серых шинелях и черных киверах французской армии; пригибаясь и оглядываясь, они сторожко движутся вперед, держа на изготовку ружья. Двое остаются позади, на покатом песчаном склоне, прикрывая третьего, который шарит в кустах, ищет добычу.

– Не шевелитесь, – шепчет Фелипе Мохарра.

Прильнув щекой к ложу приклада, он лежит на берегу узкого канала; босые ноги до колен облеплены селитряной жижей. Наблюдает за французами. Рядом с ним инженер-капитан Лоренсо Вируэс замер, пригнул голову, обхватил руками кожаную сумку с длинным, чтоб за спиной носить, ремнем, где он держит свою подзорную трубу, тетради, рисовальные принадлежности.

– Нет, это не по нашу душу… Оголодали. Как только найдут свою утку, так и отвалят…

– А если сюда придут? – шепотом спрашивает капитан.

Мохарра вместо ответа крутит указательным пальцем над замком своего ружья – доброго «шарлевилля», доставшегося ему как трофей в давнем теперь уже бою у моста Суасо, – которое бьет круглыми свинцовыми пулями диаметром в целый дюйм. В патронташе, который он носит на поясе, рядом с флягой, лежат еще девятнадцать таких пуль, завернутых в вощеную бумагу.

– Если сунутся очень уж близко, одного застрелю, а остальные поостерегутся.

Краем глаза он видит, как капитан Вируэс на всякий случай достает из-за пояса пистолет. Капитан – человек обстрелянный, так что Мохарра считает лишним напоминать ему, чтоб взводил курок лишь в самый последний момент, потому что здесь, в тишине, малейший звук разносится далеко. А вообще-то хорошо бы, чтобы французы подобрали свою утку да вернулись к себе в траншеи. Перестрелка – дело такое: начать легко, а чем кончится, один Бог знает, и в случае чего сомнительное будет удовольствие возвращаться к испанским позициям, отстоящим от ничейной земли на пол-лиги, да по этому заболоченному лабиринту каналов, ручейков и проток, да еще с лягушатниками на хвосте. Битых четыре часа вел он сюда своего спутника вдоль канала Сан-Фернандо, чтобы к рассвету оказаться где надо – где офицер сможет зарисовать неприятельские укрепления на редуте «Гренадер». Потом, в спокойствии тыла, эти торопливые наброски, сделанные искусной рукой капитана Вируэса, превратятся в подробные планы. Так, по крайней мере, объяснили Мохарре, которому разумения хватает только месить грязь.

– Нашли. Уходят.

Трое французов удаляются, все так же настороженно озираясь и держа оружие наготове. По их повадке Мохарра догадывается – ветераны скорей всего, фузилеры 9-го линейного пехотного полка, занимающего ближайшие траншеи, люди, привычные ко всякому и ко всему готовые. К внезапному огню и внезапным поискам испанских егерей, которые действуют по всей линии обороны Исла-де-Леона, прихотливо вьющейся вдоль каналов Санкти-Петри и Де-ла-Крус. Солдаты 9-го линейного знают, что они появляются как из-под земли: еще месяца не прошло, как где-то здесь зарезали француза, присевшего на корточки по нужде.

– Идемте. Сначала я, а вы – шагов на шесть-семь позади…

– Далеко еще?

– Считайте, почти пришли.

Фелипе Мохарра, приподнявшись на миг, чтоб оглядеть местность, снова пригибается и, выставив ружье, медленно движется вперед по ответвлению канала, где вода доходит ему до середины икр. А селитры в этой воде столько, что у любого, кто вздумает пошлепать по ней босиком, ноги за несколько часов разъест до живого мяса. У любого, но только не у Фелипе: он местный, он здесь и родился. И ноги его, выдубленные за долгие годы браконьерского промысла, покрытые сплошной коркой мозолей, желтоватых и твердых, как подметка старого башмака, способны нечувствительно ступать по колючим шипам или режуще-острым камням. Осторожно шагая, он слышит за собой, как негромко шлепают позади армейские сапоги его спутника. Тот в отличие от Фелипе, который ходит в обрезанных по колено штанах, в рубахе из грубой парусины, в шерстяной куцей куртке, а за кушаком носит наваху в полторы пяди длиной, облачен в форменный мундир корпуса военных инженеров – синий, с лиловыми воротником и отворотами. Капитану немного за тридцать; он недурен собой, высок ростом, белокур и, по оценке Фелипе, – человек негордый и в обращении приятный. Солевара не удивляет, что на разведку – а вместе они идут уже в пятый раз – он неизменно выходит в полной форме и, делая себе единственную поблажку, не надевает лишь положенный по уставу галстучек. Впрочем, немногие испанские офицеры, собираясь в такие вот предприятия, одеваются под стать Фелипе. Потому что французы, если схватят, с человеком в военном мундире обойдутся как с равным, как с военнопленным, а вот так называемых мирных жителей, буде возьмут их с оружием в руках, ждет совсем иная судьба. Тут уж как ни одевайся, размышляет Мохарра, а попадешься – вздернут тебя на суку или пристрелят.

– Осторожно, сеньор капитан… Вот сюда, правей… Да-да, сюда… Оступитесь – уйдете с головой. Здешние топи коня со всадником утягивают.

Фелипе Мохарре Галеоте пошел сорок шестой год; он и родился, и безвылазно живет в Исла-де-Леоне, откуда выбирается лишь изредка – то в Чиклану, то в Пуэртос, то в Кадис, где в одном богатом доме, у хороших людей служит в горничных его дочка, Мари-Пас. Вот ради того, чтобы вырастить ее и трех сестричек – единственный сын умер, не дожив до четырех лет, – да жену с престарелой и совсем хворой матерью, Фелипе работал на солеварне и промышлял беззаконной охотой на этих каналах и на низменных, заливаемых приливом берегах, каждую пядь которых он знает лучше собственных мыслей. Как и все местные, кто в мирное время зарабатывал тут себе на жизнь, он уже год как записан в некий ополченский отряд – иррегулярную егерскую роту, сколоченную жителем Ислы доном Кристобалем Санчесом де ла Кампой. Там кормят и время от времени платят жалованье. Тем более что французы Мохарре не нравятся: отнимают хлеб у бедных, вешают, женщин сильничают, да и вообще они враги Бога и короля.

– Ну вот вам и редут ваш, сеньор капитан.

– Тот самый, «Гренадер»? Ты уверен?

– Другого тут нет. Вон – шагов двести будет.

Мохарра, повалившись на спину на низенький песчаный взгорбок, но не выпуская из рук ружья, смотрит, как Вируэс достает из сумки свои принадлежности, раздвигает подзорную трубу, вымазывает тиной блестящую латунь и стекло на дальнем конце – объектив или как он там называется? – оставляя чистое пятнышко лишь в самом его центре. Потом подползает на гребень, наставляет ее на неприятельские позиции. Предосторожность не лишняя, потому что светает, на небе – ни облачка, и солнце, уже золотящее горизонт, совсем уж скоро появится меж Медина-Сидонией и сосновыми рощами Чикланы. Именно такой час предпочитает капитан Вируэс для своих зарисовок: как он однажды объяснил Мохарре, горизонтальные лучи яснее выделяют черты, как говорится, и формы.

– Взгляну, не высадились ли мавры… – шепчет солевар.

Волоча за собой ружье, он на коленях ползет вдоль гребня, осматривает окрестности – невысокие унылые дюны, кустарник, заросли тростника, груды ила, лужи, похрустывающие, как наступишь, белесой коркой соли. Французов нет. Когда он возвращается, капитан уже отставил в сторону трубу и споро чиркает карандашом в блокноте. Мохарра в очередной раз дивится: даст же Бог такой дар – как быстро и точно переносятся на бумагу очертания бастиона, возведенные из сухого ила стены, корзины, фашины, туры и выглядывающие из бойниц жерла пушек. Этот пейзаж, почти не меняясь, повторяется время от времени на протяжении всей двенадцатимильной излучины, что тянется от Трокадеро до крепости Санкти-Петри и запирает Исла-де-Леон и город Кадис. Параллельно ей идут оборонительные линии испанцев: редкая сеть батарей, которые перекрестным огнем с флангов не позволяют императорской армии предпринять прямой штурм.

Из форта доносится сигнал горна. Солевар, вытянув немного шею, видит, как сине-бело-красный флаг вползает на мачту и, не подхваченный ветром, вяло обмякает на верхушке. Пора перекусить. Достав из патронной сумы ломоть черствого хлеба, он принимается грызть его, вытряхнув предварительно в рот из фляги несколько капель воды.

– Ну, сеньор капитан, как получается?

– Дивно, – отвечает Вируэс, не поднимая головы от рисунка. – Ну а что вокруг?

– Тишь да гладь… Все спокойно.

– Ну и хорошо. Еще полчасика – и тронемся назад.

Мохарра тем временем замечает, что вода в узком проходе меж островами потихоньку приходит в движение и обнажает берега. Это значит, что далеко, в бухте, начинается отлив. И еще – что шлюпка, оставленная в полутора милях отсюда, скоро сядет своим плоским дном в тину. И через несколько часов на последнем отрезке пути в Карраку придется выгребать против течения, а это еще больше осложнит возвращение. Да, так уж водится в этой забавной войне в здешних местах: прилив и отлив, зависящие от движения вод ближней Атлантики, придают еще больше своеобразия боевым действиям – вылазкам, контрбатарейному огню, маневрам юрких канонерок, которые благодаря своей мелкой осадке скрытно крадутся по лабиринту больших и малых каналов и проток.

Вот и первый, красноватый, почти горизонтальный солнечный луч, скользнув меж кустов, осветил капитана Вируэса, по-прежнему сосредоточенно чиркающего карандашом в своем альбомчике. Иногда, в минуты бездействия – во время таких вылазок на раннем-раннем рассвете не обойтись без долгого терпеливого ожидания, – солевар видел, как капитан рисовал с натуры и другое – то цветок, то угря, то краба. И неизменно – с той же стремительной беглостью. Однажды, на Новый год, когда пришлось дожидаться наступления темноты, чтобы незамеченными убраться восвояси от французской батареи, выдвинутой к излучине у Сан-Диего, и они, стуча зубами от холода, пережидали в разрушенной градирне, капитан изобразил самого Мохарру, и вышло довольно похоже: бакенбарды густотой соперничают с косматыми бровями, лоб и щеки рассечены резкими, глубокими морщинами, во всем облике сквозит суровое упорство человека, выросшего на солнце и ветру, в жгучей соли. Вернувшись на испанские позиции, капитан Вируэс подарил портрет своему напарнику, и тот, оставшись доволен, повесил его на стену – в простой рамке без стекла – в своем убогом домишке в Исле.

В отдалении – не меньше полулиги к возвышенной части канала Сурраке – гремят один за другим три орудийных выстрела, и тотчас им отзывается испанская батарея. Артиллерийская дуэль продолжается несколько минут; в небе мечутся и гомонят перепуганные птицы; потом все снова стихает. Вируэс, зажав карандаш в зубах, вскидывает трубу и снова изучает неприятельские позиции, вполголоса перечисляя детали, словно бы для того, чтобы покрепче улеглись в голове. И снова принимается рисовать. Мохарра, чуть приподнявшись, в очередной раз оглядывается, удостоверяется, что все тихо.

– Ну, сеньор капитан, как дела?

– Еще десять минут.

Солевар удовлетворенно кивает. Впрочем, десять минут, смотря по тому, где, когда и как они выпадут, иной раз дольше вечности. И потому, став на колени и стараясь не высовывать голову из-за гребня, он расстегивает штаны и мочится в канал. Справив нужду, достает из кармана зеленый выцветший платок, которым иногда обвязывает голову, накрывает им лицо, ложится на спину, примостив ружье между колен, и засыпает. Как младенец.

* * *

Узкое, забранное решеткой окно тесной, запущенной комнатки выходит на улицу Мирадор и на угол Королевской тюрьмы. На стене висит портрет – неумелой кисти неизвестного автора – его юного величества короля Фердинанда Седьмого. Два стула, обитые потрескавшейся кожей, рабочий стол с чернильным прибором, перьями, карандашами, деревянным подносом, заваленным документами. На столешнице развернут план Кадиса, над которым склонился Рохелио Тисон. Уже довольно давно комиссар изучает три сектора, отмеченные карандашными кружками: венту Хромого на перешейке, перекресток улиц Амоладорес и Росарио и тот проулок почти что на углу Сопраниса и Глории, рядом с церковью Санто-Доминго, где был обнаружен труп девушки, убитой, как теперь выясняется, при тех же обстоятельствах, что и две другие. Безымянный проулок отстоит не дальше пятидесяти шагов от дома, в который вчера угодила бомба. Глядя на план, нетрудно убедиться, что все три преступления совершены в восточной части города, в пределах досягаемости французской артиллерии, бьющей с Кабесуэлы в Трокадеро, то есть с дистанции в две с половиной мили.

Это невозможно, повторяет комиссар. Рассудок старого профессионала, привыкшего руководствоваться очевидностью, отвергает взаимосвязь убийств с попаданиями французских бомб, о которой настойчиво твердит наитие. Нет этой связи, это всего лишь колоритная версия, одна из многих возможных, но маловероятная. Это – смутное, зыбкое подозрение, лишенное серьезных оснований. И тем не менее нелепая идея, повергая Тисона в какой-то необъяснимый умственный столбняк, не дает ему разрабатывать другие. Опрашивая в последние дни жителей квартала, где почти полгода назад упала первая бомба, он сумел установить: она тоже разорвалась. И, в точности как две последующие, засыпала окрестности кусочками свинца, неотличимыми от тех, что лежат сейчас в ящике его стола – в полпяди длиной, тонкие и витые, очень похожие на те, черт их знает, как они называются, железки, которыми, нагрев, цирюльники завивают женщинам локоны.

Водя пальцем по плану вдоль городских стен и путаницы улиц, Тисон дает волю своему воображению, рисует картину, уже выученную во всех подробностях: площади, улицы, закоулки, с наступлением вечера тонущие во тьме, те кварталы, до которых долетают французские бомбы, и другие, подальше, – те, которые остаются в безопасности… Комиссар не большой знаток военного дела, а уж артиллерии – тем паче. Он знает лишь то, что и каждый уроженец Кадиса, с детства видящий вокруг армию, корабли Армады и пушки, глядящие из бойниц в крепостных стенах или из орудийных люков. А потому и обратился несколько дней назад за консультацией к человеку более чем сведущему. Так и так, хочу выяснить все, что касается французских бомб. И понять, почему одни разрываются, а другие – нет. А также – почему падают туда, куда падают. Эксперт, артиллерийский капитан по имени Виньяльс, старый знакомый хозяина кофейни «Коррео», присев в патио за мраморный столик и рисуя по нему карандашом, растолковал Тисону решительно все – расположение неприятельских батарей, роль, которая отведена орудиям Трокадеро и Кабесуэлы в осаде города, траектории бомб и то, почему одни кварталы попадают в радиус действия, а другие остаются недосягаемы.

– Вот-вот, об этом и поговорим поподробней, – вскинул руку Тисон. – О радиусах действия.

Офицер улыбнулся, как бы говоря: «Старая и хорошо известная песня». Этот человек средних лет, с седеющими баками и кустистыми усами, носил присвоенный его роду войск синий мундир с алым воротником. Три недели в месяц он проводил на передовой – в форте Пунталес, стоящем всего в миле от позиций французов и под их непрестанным огнем.

– Неприятель столкнулся с известными трудностями, – ответил он. – Они до сих пор не сумели перейти некую воображаемую черту, разделяющую город на северную и южную зоны. А уж как старались…

– Расскажите, что это за линия такая.

Сверху вниз, пояснил артиллерист. От Аламеды до старого собора. То есть более двух третей территории остаются недосягаемы для их огня. Они пытались увеличить дальность, но не смогли. И потому все гранаты, выпущенные по Кадису, падали в восточной части города. До сегодняшнего дня их было тридцать…

– Тридцать две, – поправил Тисон, изучивший вопрос. – Из них разорвалось одиннадцать.

– Естественно. Дальность большая, ядро летит долго, фитили гаснут. А иногда оказываются короче, чем надо, и тогда граната взрывается на полпути. Какие только виды взрывателей – трубок, как говорят у нас в артиллерии – они не перепробовали! Я сам их осматривал, когда удавалось собрать: разные виды металла и дерева и по крайней мере десять видов гремучих смесей для воспламенения заряда…

– Есть ли различия между бомбами?

Дело не только в снарядах, которыми обстреливают Кадис, объяснил артиллерист, но и в разных типах орудий, которые ими стреляют. Основных три: полевые, мортиры и гаубицы. От Кабесуэлы до городских стен почти пол-лиги, так что полевые не годятся. Дальности не хватает, снаряд уходит в море. Потому французы используют орудия, которые стреляют под большим углом возвышения, по крутой траектории: это гаубицы и мортиры.

– По нашим сведениям, первые испытания мортир прошли в конце прошлого года: это восьми-, девяти-, одиннадцатидюймовые орудия, вывезенные из Франции, но их снаряды даже не перелетали через бухту. Тогда прибегли к помощи некоего Пера Роза для отливки новых пушек… Вам что-нибудь говорит это имя, комиссар?

Тисон кивнул. Через своих осведомителей он и в самом деле знал, что есть такой Пер Роз – каталонец из Сео-де-Уржеля, испанец на французской службе, присягнувший королю Жозефу, обучавшийся литейному делу в Барселоне и Сеговии. Ныне занимает в Севилье должность управляющего артиллерийским заводом.

– Лягушатники заказали ему, – продолжал меж тем Виньяльс, – семь двенадцатидюймовых мортир системы «Дедон» со сферической каморой. Однако изготовление оказалось очень трудоемким, а результаты стрельб просто обескураживали. Так что первую привезли из Севильи, опробовали – и производство приостановили… Тогда обратились к гаубицам Вильянтруа, вы, может быть, слышали – о них было много разговоров в декабре, когда нас обстреливали из них с Кабесуэлы… Восьмидюймовые, предельная дистанция не свыше двух тысяч туазов, то есть, по-нашему, – три тысячи четыреста вар. И кроме того, с каждым выстрелом дальность уменьшается.

– Почему?

– Насколько я понял, из-за того что для выстрела требуется слишком большое количество пороха, снашивается запальный канал… Беда, да и только…

– Из чего же они стреляют сейчас?

Артиллерист пожал плечами. Потом достал из кармана кисет с мелко нарезанным табаком, курительную бумагу и принялся свертывать себе сигарету.

– Этого мы в точности не знаем. Одно дело – получать всякие устарелые сведения от перебежчиков и лазутчиков, а другое – быть в курсе самых последних событий… Известно лишь, что этот каталонский предатель занялся под руководством генерала Рюти отливкой новых гаубиц… десятидюймовых, кажется. По крайней мере, гранаты, что прилетают к нам в Кадис, именно этого калибра.

– А зачем их начиняют свинцом?

Капитан затянулся и выпустил дым:

– Не все. Три недели назад в оконечность мола угодила литая – их еще называют «сплошная» – граната. Ну или почти литая. Другие несут обычный пороховой заряд, и вот у них-то наименьшая дальность, и они чаще всего взрываются в полете. А с этими, начиненными свинцом, – таинственная какая-то история… Каждый толкует по-своему.

– А вы как толкуете?

Капитан допил кофе и, подозвав официанта, заказал еще чашку. С капелькой водки – это для пищеварения хорошо. В Пунталесе у нас у всех нелады с желудком.

– Французская артиллерия – лучшая в мире, – продолжал он. – Они воюют уже много лет, так что могли попробовать и то и это. Не забудьте, что и сам Наполеон – артиллерист. У них самые сильные теоретики в этой области. Я-то думаю, свинец в гранатах – тоже нечто вроде эксперимента. Ищут способ увеличить дальность.

– Но почему именно свинец? Не понимаю.

– Потому что это самый тяжелый металл. Благодаря максимальному удельному весу можно послать снаряд по более пологой и протяженной параболе. Имейте в виду, что дистанция зависит от веса и плотности. И разумеется – от ударной силы, сообщаемой пороховым зарядом, и от условий окружающей среды. Короче говоря, все оказывает воздействие.

– А почему такая странная форма?

– Их изгибает и выкручивает силой самого взрыва. Свинец заливается в ядро в расплавленном виде и застывает длинными тонкими пластинами. При взрыве они завиваются на манер штопора… Ну, так или иначе, французы не успокаиваются на достигнутом. Трудно работать на таком расстоянии. Сомневаюсь, что кто-нибудь из наших артиллеристов был бы способен на подобное… И не потому, что не хватает идей или способностей. У нас есть и теоретики, и практики. Денег нет. А лягушатники тратят просто чудовищные средства. Каждая граната, которую они пускают в Кадис, обходится им в круглую сумму…

И вот сейчас, сидя в своем кабинете и вспоминая разговор с капитаном, Рохелио Тисон изучает план Кадиса, вопрошая его, как сфинкса. Мало, мало, слишком мало, думает он. Просто ничего. Тычется, как слепец. Пушки, гаубицы, мортиры. Бомбы. Завитой, как штопор, кусочек свинца, который он достал из ящика и мрачно взвешивает на ладони. Слишком смутно. Слишком неопределенно ставится цель поисков. Слишком расплывчато. И может быть, подозрение, что существует тайная связь между бомбами и убитыми девушками, ни на чем не основано. Как ни крутись, а верной приметы, безошибочного признака, реального следа нет. Только эти штопоры, причудливые, как предчувствия. И полнейшее ощущение того, что стоишь, набив карманы свинцом, на закраине колодца, темного и бездонного. И все. И больше ничего. Кроме разостланного на столе плана Кадиса – этой странной шахматной доски, по которой какой-то невероятный игрок двигает фигуры, делает ходы, недоступные разумению Тисона. Никогда прежде не случалось с ним такого. В его года подобная неопределенность страшит и смущает. Немного. И гораздо сильнее – бесит.

Он злобно отшвыривает оглодок пера в ящик, с грохотом задвигает его. Бьет кулаком по столу – с такой силой, что из подпрыгнувшей чернильницы выплескивается на краешек плана несколько капель. Так тебя и так, и твою мать заодно! Услышав шум, помощник из соседней комнаты просовывает голову в дверь:

– Что-нибудь случилось, сеньор комиссар?

– Занимайтесь своим делом!

Секретарь отдергивает голову с проворством испуганной крысы. Он умеет определять симптомы. Тисон разглядывает свои руки, лежащие на столе, – ширококостные, грубые, жесткие. Способные причинить боль. Если нужно, они умеют и это.

«Когда-нибудь доберусь до конца, – думает он. – И кто-то дорого заплатит мне за все это».

* * *

Лолита Пальма очень бережно помещает в гербарий три листка амаранта так, чтобы они оказались рядом с собственноручным цветным изображением всего цветка. Каждый листок – два дюйма в длину и кончается маленьким ярким шипом, позволяющим без труда классифицировать его как Amaranthus spinosus. У нее такого раньше не было – эти прислали ей несколько дней назад из Гуаякиля в одном пакете с другими засушенными листками и растениями. И Лолита чувствует теперь удовлетворение коллекционера, пополнившего свое собрание. Тихую, совсем особенную радость, столь желанную ей. Дождавшись, когда просохнет клей, прикрепляющий экземпляры к картону, она прокладывает их листком папиросной бумаги, закрывает альбом и ставит его на полку застекленного шкафа рядом с другими, помеченными прекрасными именами уникальных творений природы: Хризантема, Ромашка, Астра, Василек. Комната, примыкающая к рабочему кабинету, невелика, но вполне пригодна для ее занятий ботаникой – удобна и хорошо освещена: одно окно выходит на улицу Балуарте, другое – в патио. Шкаф разделен на четыре больших ящика, внутри у них – другие, маленькие, помеченные ярлычками в соответствии с содержимым; рабочий стол с микроскопами, лупами и прочими инструментами, книжная полка с томами Линнея, «Описанием растений» Каванильяса, ботаническими атласами «Teatrum Florae» Рабеля, «Iconesplantarumrariorum»[18] Жакена-Николауса и огромным фолиантом «Европейских растений» Мериана. На застекленном балконе – некоем подобии зимнего сада, который тоже смотрит в патио, стоят горшки с девятью сортами папоротников, вывезенных из Америки, Южных островов и Вест-Индии. Еще пятнадцать разновидностей в огромных кадках украшают патио, балконы, куда не заглядывает солнце, и другие тенистые места дома. Папоротник, filice, как называли его древние, растение, мужскую особь которого так доселе и не удалось отыскать ни классическим авторам, ни нынешним ученым-ботаникам, так что и самое его существование есть всего лишь гипотеза, – всегда был и остается любимцем Лолиты Пальмы.

В дверях появляется горничная Мари-Пас:

– Прошу прощения, сеньорита. Там внизу – дон Эмилио Санчес Гинеа и с ним еще другой кабальеро.

– Скажи Росасу, пусть проводит в гостиную. Я сейчас приду.

Через четверть часа, зайдя по пути в свою туалетную причесаться, она спускается по лестнице, застегивая серый атласный спенсер поверх белой блузки и темно-зеленой баскины, пересекает патио и входит в то крыло дома, где располагаются контора и склад.

– Здравствуйте, дон Эмилио. Какой приятный сюрприз!

В небольшой удобной приемной, примыкающей к главному кабинету и конторским помещениям, по стенам, отделанным лакированными деревянными панелями, висят в рамках гравюры – морские пейзажи, виды портов английских, испанских, – стоят кресла, диван, часы «Хай энд Эванс», узкий шкаф с четырьмя полками, заставленными коммерческой литературой. Дон Эмилио и его спутник – он помоложе, темноволос и смугл – поднимаются с дивана при появлении хозяйки, ставят на столик китайские фарфоровые чашки с кофе, поданным дворецким Росасом. Лолита Пальма усаживается на свое обычное место – в отцовское кожаное кресло, жестом предлагает гостям присесть:

– Каким добрым ветром занесло вас ко мне?

Вопрос адресован старику, но смотрит она при этом на второго: ему лет сорок, волосы и баки у него темные, широкие плечи так и распирают синий, слегка потертый на локтях, обтрепанный по обшлагам сюртук с золотыми пуговицами. И руки тоже крепкие и ширококостные. Моряк, вне всяких сомнений. Слишком давно знается Лолита с этой братией, чтобы не отличить ее представителя с первого взгляда.

– Позволь представить тебе… – Дон Эмилио проводит церемонию быстро и деловито. – Капитан дон Хосе Лобо, мой старинный знакомец. Сейчас в Кадисе и в силу сложившихся обстоятельств – на берегу. Фирма Санчеса Гинеа намерена пригласить его для участия в некоем деле. Ну, ты помнишь. То, о котором мы с тобой недавно говорили на улице Анча.

– Простите, дон Хосе. Вы позволите?.. На минутку, дон Эмилио.

Оба поднимаются, когда она встает с кресла и жестом приглашает старика в соседний кабинет. Уже на пороге, прежде чем закрыть за собой дверь, Лолита Пальма окидывает моряка взглядом: Лобо стоит посреди гостиной, вид у него несколько настороженный, но спокойный и любезный. Происходящее словно забавляет его. Этот малый из тех, успевает подумать она, кто улыбается одними глазами.

– Зачем такие ловушки, дон Эмилио?

Тот протестует:

– Какие ловушки, дитя мое? Просто хотел, чтобы ты познакомилась с этим человеком. Пепе – опытный капитан, отважный, умелый, толковый. Прекрасный момент нанять его: он на мели и согласен будет законтрактоваться на любое корыто, лишь бы плавало. Уже удалось приобрести корабль и выправить патент на… ну, ты помнишь, о чем мы говорили, и к концу месяца он уже сможет выйти в море.

– Я ведь вам сказала, дон Эмилио, что с корсарами якшаться не желаю.

– И не якшайся, кто тебя неволит? Всего лишь прими участие. Все прочее – мое дело. Вчера утром я внес залог за судно.

– И что же это за судно?

Санчес Гинеа с благодушием человека, совершившего удачное приобретение, начинает расписывать: французский одномачтовый тендер, сто восемьдесят тонн, был захвачен корсаром из Альхесираса и там же продан на торгах двадцать дней назад. Старый, но в превосходном состоянии. Может нести на борту до восьми шестифунтовых орудий. Раньше назывался «Кольбер», а теперь по созвучию – «Кулебра»[19]. Куплен за двадцать тысяч реалов. Смена такелажа, оружие и боеприпасы потянули еще приблизительно на половину этой суммы.

– Рейсы будем совершать короткие: из Сан-Висенте до Гаты или, самое дальнее, до Палоса. Поменьше риска и побольше возможностей получить барыш… Деньги верные, твердо обещаю тебе. Две трети нам с тобой – пополам. Треть – капитану и команде. Все абсолютно законно.

Лолита Пальма глядит на запертую дверь:

– Что еще известно об этом человеке?

– В последних рейсах удача от него отвернулась, но моряк он хороший. Во время последней войны ходил Проливом. Командовал шестипушечной шхуной… Поначалу все шло гладко, и дело приносило большой доход… Я-то знаю, потому что был одним из ее совладельцев. Но под конец не повезло: у мыса Трес-Форкас нарвались на английский корвет.

– Кажется, вы мне что-то рассказывали об этом капитане… Это не он бежал с Гибралтара?

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ядвига осталась в истории как символ благородства и жертвенности. Она прожила очень короткую (28 лет...
Лекция посвящена Марии Тюдор, прозванной «кровавой» еще при жизни. Старшая дочь знаменитого короля Г...
Полная событий, перипетий, интриг и любви судьба Марии Стюарт уже несколько веков интригует исследов...
Лекция, посвященная Марии-Антуанетте, неотделима от французской революции 18 века. Мария-Антуанетта ...
Отравительница, погубительница, мать трёх королей. Она родилась под мрачным, тёмным, зловещим знаком...
Случайно оказавшись претенденткой на английский престол, Виктория сказала знаменитую фразу: «Я буду ...