Ярослав Мудрый Павлищева Наталья

– А хочешь, я принесу тебе мяса и хлеба?

– Нет.

– Но ты же хочешь есть.

– Ну и что?

– Ну, так я принесу тебе.

– Не нужно.

Величка немного подумала. Никак не могла понять, как это так: хочет есть и не хочет, чтобы ему принесли.

– Ты боишься моего отца? – наконец догадалась девочка.

– Я никого не боюсь.

Она еще подумала. Нелегкая выпала работа для ее маленькой головки. Однако не зря же она была дочерью Ситника, не раз и не два видела, как обменивает отец свои напитки на всякие вещи.

– Знаешь, как мы сделаем, – предложила она. – Я принесу тебе хлеба и мяса, а ты принесешь мне свой цветок. Согласен?

– Цветок не мой, – еще больше помрачнел Сивоок.

– Но ведь ты вчера говорил, что знаешь, где он растет.

– Знаю.

– Вот и принеси.

– Принесу. Сказал – принесу, значит, принесу.

– Подожди меня вон там, за кладовкой, чтобы не видел отец, я скоро приду, – сказала она и, побаиваясь, что Сивоок снова начнет отказываться, быстро побежала от него.

Так за спиной Ситника возник маленький заговор. Пока тот ждал, что Сивоока сломит голод, Величка подкармливала хлопца, малый лакомился хлебами ее отца – ржаными и просеянными, пробовал его копчения, запивал на диво вкусной водой из колодца и потихоньку присматривался, как выбраться на волю. Одна из рубленых деревянных кладовок стояла совсем вплотную к частоколу, и Сивоок сообразил, что если взобраться на крышу, а оттуда положить на верх частокола доску, то можно бы и попробовать. О том, как он будет добираться на той стороне до земли, не думалось. Полетит – и все. Вниз летать он умел, это не то что вверх.

Ночью, когда Тюха захрапел в своем логове, Сивоок украдкой вышел из клетушки, нашел припасенный еще днем горбыль, потащил его к амбару. Но на крышу с горбылем никак не мог взобраться. Долго мучился, пока не догадался принести из клетушки веревку, и, привязав один ее конец к горбылю, а другой затиснув в зубах, умело начал взбираться на кладовку – ему очень помогла привычка лазить по деревьям, даже когда на стволе не было внизу ни одной веточки или сучка. Потом выудил из тьмы свою перекладину, приладил ее так, как заранее обдумал, и полез к двум остриям, которые были чернее самой ночи. Ухватился за них сразу обеими руками, лишь на миг задержался, изгибая спину и пружиня ноги, легко оттолкнулся и бесстрашно полетел вниз, в притаившуюся черноту, дышавшую на него свободой.

Земля твердо ударила Сивоока, ему до слез больно стало во всем теле, но у него не было времени для того, чтобы стонать и плакать, – скрюченный, с трудом пересиливая боль, покатился он по склону вниз да вниз, а там вскочил на ноги и побежал, лишь чутьем угадывая направление.

Так он снова очутился в пуще.

Теперь, после смерти Родима, лес мог бы служить Сивооку домом. Только тут все было знакомым и привычным, только тут хлопец хорошо знал, против кого можно драться, а от кого незаметно скрыться, отдавая должное его перевесу, а там, на равнине, над которой возвышался частокол Ситника, все было иначе, все было запутанным и враждебным; как вести себя в поле среди людей, дед Родим не научил его, – видно, не хотел, чтобы Сивоок и попадал туда, потому что ни единого разу хотя бы намеком не дал ему понять, что где-то люди живут не так, как они, и что не все на свете такие, как он сам, Родим.

Впервые шагнул Сивоок под деревья без боязни, охотно шел туда, куда затягивала его всевластная пуща, снова совершал привычное путешествие вниз да вниз, направляясь в самое сердце леса и будучи уверенным, что все произойдет так, как всегда: добрые боги пущи лишь попугают его, лишь поводят да покружат по зеленой безбрежности, а потом выпустят на волю, незаметно выведут на ту опушку, откуда он всегда начинал свои блуждания.

Но, видать, мудрые боги древнего леса знали, что на этот раз Сивооку некуда торопиться, что не ждет его никто, а если и ждет, так только беда, поэтому они были милостивы к хлопцу и впервые пропустили его в самое сердце пущи, в неприступнейшие чащи, за которыми лежали бесконечные поляны с такими сочными, как нигде на свете, травами и тихие озера, где строили свои причудливые жилища пушистые бобры и разноперые птицы. Там был дивный простор, открывавшийся за зарослями вмиг, внезапно, ошеломляя своей неповторимостью. Мелкие перелески не задерживали взора, а большие деревья, разбросанные живописными купами то тут, то там, еще словно бы увеличивали и без того огромные просторы полян, соединяя их в бесконечный гигантский ряд.

Тут уже наконец пуща не проваливалась вниз, она лежала ровно, она успокоилась в своей неприступности, и если бы Сивоок начал присматриваться, он заметил бы, что отсюда во все стороны лес расходится словно бы вверх. То, что он всегда стремился увидеть, само давалось ему, но теперь хлопец забыл о своих давнишних попытках достичь места, откуда пуща начинает высвобождаться из своего непрестанного изменения.

Другое захватило Сивоока.

Перед его глазами в буйных травах, в перелесках и между могучими деревьями медленно бродили огромные чудесные животные. Было их тут бесчисленное множество. Огромные быки, темно-серые, с широкими белыми полосами вдоль хребта, неторопливо брели по траве, такой высокой и густой, что их головы были погружены в нее, словно в воду, и только острые толстые рога плыли поверху, загадочные в своей неподвижности. За каждым из быков, пригнувшись, двигались гнедые упитанные коровы, а уже за ними семенили резвые телята, которые бросались сюда и туда, там щипали, там хватали, но никогда не забегали перед вожаком табуна. Чем старее был бык, тем толще у него были рога, тем больший табун он возглавлял, гордясь силой и умением, и время от времени низким густым ревом предупреждал о том, чтобы ему уступали дорогу.

Это были туры, властители пущи, и тут было их царство, за пределы которого они выходили лишь изредка, только отдельными табунами, в то время как все их племя жило здесь, жило испокон веков, вольное от всего, подчиняясь лишь голосу крови.

Вот так выгуливались за лето телята, набирались силы быки, прибавляли в весе коровы, ничто не нарушало покоя турьего царства, потому что не имел сюда доступа ни один зверь – ни волк, ни медведь, ни росомаха; если же иногда и случались мелкие стычки между самими властелинами сердца пущи, то они сразу и заканчивались, потому что этим нарушался установившийся порядок, согласно которому все притязания должны были быть разрешены поздней осенью, когда выпадет первая пороша на леса и воздух станет прозрачно-звонким и свободным для всех дуновений и запахов.

Тогда у быков еще больше увеличатся крутые бугры возле рогов, и они будут выбирать самые крепкие, самые толстокорые деревья и будут упорно тереться об их стволы лбами, оставляя на шершавой коре капельки густой жидкости с сильным запахом, который разнесется по всей пуще. И у каждого тура будет свой запах, и коровы смогут выбирать тот, который им больше нравится, и будут они идти на запах, обещающий так много… Вот тут бы, казалось, и начало турьих любовных игрищ, ибо кто отважится стать помехой властителям пущи в минуту их высших упоений!

Но именно здесь и начиналось самое страшное и самое будоражащее одновременно. То ли турицы иногда обманывались лесными расстояниями и приходили на зов не к самым сильным и красивым турам, а к старым и немощным или же к очень молодым еще да зеленым, или нарочно выбирали более слабых, чтобы дать возможность сильнейшим отвоевать их в упорной борьбе? Иногда к одному туру сбегалось слишком много самок, а другой не имел ни одной, несмотря на то, что изо всех сил бодался с неуступчивыми деревьями, выдавливая из своих желез остатки соблазнительной жидкости. Иногда коровы, разгулянные и разнеженные за лето, еще заранее примечали другого тура и оставляли своего давнего вожака, чтоб переметнуться к новому избраннику.

Вот тогда и закипали кровавые бои между властителями турьего царства, рев стоял над пущей, ломались деревья, летела вверх черная земля, трещали рога, более сильный одолевал слабого, повергал его в болотистую жижу и оставлял там издыхать в муках, а сам, поигрывая от избытка силы упругими мускулами на шее, шел к отвоеванным для себя самкам, заводил их в излюбленное укрытие, где и совершал великое таинство, благодаря которому начинался новый турий род.

Сивооку хотелось быть сильным, как тур. Тогда бы он легко одолел Ситника, выпустил бы из-за дубового частокола Величку, нарвал бы для нее лучших цветов в лесах. Но это – лишь в мыслях. А на самом деле он пока мог лишь украдкой любоваться могучими животными, которые не замечали его присутствия в своем царстве, были равнодушны ко всему на свете, кроме самих себя.

Постепенно Сивоок убеждался, что и тут царит лишь видимый покой. В самой неторопливости передвижения больших и меньших табунов наметанный глаз улавливал неодинаковость. Одни, сразу попадая на лучшую траву и более вкусные побеги, паслись, почти не двигаясь с места, другие слонялись да искали – не могли найти; одни быки вели свое семейство тихо и смирно, другие еще издалека подавали голос, глухо гудели, предупреждая о своем приближении и нежелании встретить кого-либо на пути; дороги передвижений разных табунов время от времени перекрещивались, и тогда один тур уступал, а другой гордо проводил своих дальше; кроме того, между степенными семьями, возглавляемыми опытными самцами, бродили небольшие табунки молодых туров, а то и просто одинокие подтелки, задиристые и нахальные. Эти ко всем приставали, у всех становились на пути, без причины готовились к драке, наклоняя голову к самой земле и нетерпеливо загребая копытом землю. Но достаточно было старому туру угрожающе зареветь да к тому же еще и пригрозить задире своими страшными рогами, как тот пугливо отступал и брел дальше в поисках нового приключения.

Из всех молодых особенно выделялся один. Выделялся необычной мастью – огнистой короткой шерстью, которая только на подгрудке начинала темнеть, обещая обрести когда-нибудь тот неповторимый оттенок, который бывает у старых туров. Был он каким-то словно бы более высоким, на ногах – ни один из молодых или старых туров не мог сравниться с ним, потому что всех их давили к земле тяжелые бугры мышц на шее и на загривке. Тогда как у всех туров мышцы, словно бы сдвинутые какой-то удивительной силой, скучивались только в передней части тела, у этого мышцами играло все тело. Он весело нес свои задорные рога, резвясь, помахивал головой, будто подбивая лбом что-то невидимое, подтанцовывал на месте, перепрыгивал дорогу то одному туру, то другому, изготовлялся даже к схватке и с молодыми и со старыми, иногда и скрещивал свои рога в ненастоящем поединке, но сразу же высвобождал их и, весело припрыгивая, мчался дальше.

Этот огнистый молодой тур вельми пришелся по душе Сивооку, и хлопец даже выдумал для него имя – Рудь.

Чаще всего Рудь приставал к огромному, будто черная гора, туру, который ревел грозно и могуче, так что даже казалось, будто содрогается земля от его рева. Если бы пришлось подбирать для такого имя, то лучшего и не придумаешь, чем – Бутень[1]. Быть может, этот Бутень был самым сильным в турьем царстве, потому что от его рева пугливо убирались прочь все табуны, а он вел свое едва ли не самое многочисленное семейство осанисто и горделиво. Никто не осмеливался пересечь ему путь; тот, кто оказывался поблизости, старался поскорее убраться восвояси; когда слышался рев Бутеня, никто уже не пробовал подавать голос, потому что показался бы он вялым и немощным.

Быть может, все это и не нравилось Рудю, а может, бурлила в нем глупая молодая сила, которую он не знал куда девать и потому наскакивал на Бутеня, задевал его то так, то сяк, дразнил все больше и больше, пока не лопнуло у того терпение, и могучий тур не остановился, пропуская мимо себя свой табун, а сам угрожающе выставил против Рудя свои толстенные рога, на каждом из которых мог бы повиснуть такой вот нахальный молодой тур.

Сивооку невольно вспомнилось, что из таких турьих рогов у деда Родима был лук. Он купил его у проезжего греческого купца за большие деньги, ибо грек клялся, что такой лук есть только у него, что сделал его знаменитый заморский мастер и заклял, из-за чего никто не хотел брать лук на продажу, а он рискнул, потому что знал заклятие мастера. А заключалось оно в том, что тот, кто сумеет согнуть лук и натянуть тетиву, будет делать великие дела. Есть луки из рогов буйвола, и их тоже мало кто в состоянии согнуть, а уж кто это сделает, тот становится великим воином, а то и князем, этот же лук и вовсе необычный. На все эти разглагольствования купца дед Родим тогда лишь улыбнулся, взял лук, упер его одним концом в землю и согнул так легко, будто был он не из могучих рогов и даже не из крепкого тисового дерева, а из молодой вербы. И стрелял тогда Родим из своего лука так далеко, как никто бы не смог, но больше ничего не успел сделать, иссеченный мечами тех, которые пришли под крестом.

Ну, да были то рога неживые, о них Сивоок не стал бы и вспоминать, если бы не дед Родим. Но и это воспоминание мелькнуло лишь на мгновение, потому что все внимание хлопца сосредоточилось на двух могучих зверях, старом и молодом, гонком, юрком, но еще не окрепшем и не затвердевшем в нерушимой своей силе. Один был как веселое полыхающее пламя, другой – темный, будто земной кряж, один, казалось, толком еще не осознавал, на что решился, другой относился к стычке степенно, ибо раз уж он встал на бой, то должен быть бой, должны тут быть побежденный и победитель, один должен был уйти, а другой – лечь, быть может, и навсегда. По тому, как напряглись мышцы на могучей шее Бутеня, как выставил он на противника свои необъятные рога, можно было совершенно не сомневаться относительно того, как будет проходить стычка, и Сивоок немало удивлялся легкомысленности Рудя. А тот как ни в чем не бывало тоже надулся, напыжился, выставил свои тонкие рожки против замшелых кольев старого и еще словно бы и подвинулся чуточку вперед, чтобы схватиться в смертельном поединке с непреоборимым опытным туром, но в последний миг внезапно прыгнул вбок, как-то смешно взмахнул головой и, видно, и сам не ведая, что делает, пырнул Бутеня рогом в заднее левое бедро. Он загнал рог так глубоко, что даже остановился, перепуганный своевольным своим поступком, но сразу же опомнился, рванулся еще больше вбок и, пропахивая в мохнатом бедре Бутеня широкую и глубокую борозду, вырвал свое оружие и бросился наутек.

Но Бутень не стал его преследовать. Глухо заревев вдогонку своему врагу, он тяжко повернулся и побрел в заросли. Из широкой раны била густая красная кровь. Тур шел тяжелее и тяжелее, все больше припадал на раненую ногу, но не падал, – наверное, не хотел позориться перед всем турьим племенем, стремился спрятаться со своей бедой, потому двигался в молодую чащу, где бы мог найти убежище, и еду, и, может, воду.

Сивоок тоже украдкой двинулся за Бутенем, он бесстрашно углублялся в заросли, опережая старого тура, – знал ведь, что раненый зверь для него не страшен, а сам он еще слишком мал, чтобы его боялся Бутень и останавливался.

Росло там несколько довольно крепких ольховых деревьев, вокруг них поднимались молодые побеги, солнце почти не проникало в эти зеленые сумерки, и земля тут никогда не просыхала, была настолько мокрой, что под ногами чавкало, как на болоте. Потом вдруг встала перед Сивооком неприступная стена колючих зарослей, но он, извиваясь ужом, проник и сквозь нее и нашел там круглую лужицу воды, чистой и спокойной. Едва успел он отскочить на другую сторону озерца в кусты, как задрожала земля и, проламываясь тяжелым телом сквозь колючки, упал возле озерца Бутень. Немного полежал, расширенными ноздрями хватая воздух, потом ползком приблизился к воде и начал пить. Сивооку показалось даже, что озерцо уменьшилось, так долго и жадно пил Бутень. Напившись, он снова отдохнул и, не поворачиваясь, задом, смешно отполз за колючие кусты в молодой ольшаник. Когда Сивоок осторожно заглянул и туда, он увидел, что Бутень попеременно пожевывает то молодые веточки, то какую-то остролистную траву, умело выбирая ее широкие листики среди многих других, озабоченно пережевывая их, так что даже зеленая пена выступала в уголках пасти. Может, это была целебная трава, которую дед Родим прикладывал к язвам? Но подойти к Бутеню вплотную Сивоок все же не осмелился и, оставив старого тура зализывать раны, снова вернулся туда, откуда мог видеть турье царство и прежде всего – молодого Рудя, которому отдавал теперь все свои симпатии.

Рудь резвился, как и прежде. Вприпрыжку шел перед старыми степенными турами, нахально обнюхивал их коров, цеплялся к неопытным еще телкам, взбрыкивал без всякой видимой к тому причины, лихо выгибал шею так, что даже задевал то одним, то другим рогом землю. Про Бутеня он, наверное, уже и забыл и задел его не из какой-то там корысти, а просто от избытка силы.

И тут словно бы что-то толкнуло Сивоока. А сам он на что растрачивает свои силы? Стоит тут как пень, разинул рот на турьи побоища, так, словно бы это ему крайне необходимо. Вовсе выпустил из виду, почему бежал из Ситникова городка, забыл и про Величку, и про обещанный ей цветок. А солнце уже клонилось совсем книзу, и приближалась неотвратимая ночь, нечего было и думать о том, чтобы выбраться из пущи сегодня, – придется здесь и заночевать. Сивоок не боялся темноты и одиночества, потому что и к тому и к другому приучен был Родимом, знал также, что добрые боги оберегают того, кто им по душе, с одинаковой старательностью днем и ночью; точно так же как днем и ночью подстерегает тебя бесовская сила, и ты уже сам должен позаботиться о том, чтобы не поддаться ей. Надолго еще хватит ему науки Родима, заботливости Родима. Вот за пазухой у него кожаный кисет, а там огниво из сизой стали, черный кремень и сухой трут – тоже подарок Родима, который всегда предостерегал: отправляешься хотя бы в кратчайшую дорогу – имей при себе огниво, чтобы всегда мог обогреться, отогнать дикого зверя, что-то там себе приготовить поесть.

Но огня Сивоок сегодня так и не развел. Во-первых, потому, что озабочен был тем, как выбраться из лесу, поскольку попал в турье царство невольно, дороги не помнил, а теперь, как ни старался, все почему-то вертелся вокруг одних и тех же мест, снова и снова попадал на поляны, где бродили круторогие великаны, или оказывался возле небольших озер, в которых неутомимо трудились вечные пильщики и точильщики – бобры. Не раз и не два замирал он, любуясь странными водными созданиями, завидовал их неутомимой озабоченности, их дружности.

А вечер опускался на леса, вел за собой ночь, полную загадочных шорохов, криков, стонов, в пуще словно бы начиналась новая жизнь, намного более бурная и клокочущая, чем днем, главное же – во сто крат более угрожающая. Ночь упала на пущу как-то совсем неожиданно, застала Сивоока врасплох, он не подумал еще ни о костре, ни об укрытии, поэтому вынужден был взбираться на первое попавшееся ветвистое дерево, устраиваться вверху, чтобы кое-как передремать до утра, а уж потом попытаться выбраться на вольный свет.

Он проблуждал несколько дней. Убил палкой какую-то птицу, зажарил ее на огне, как научил когда-то Родим. Потом в болотцах искал сладкие корни, искал долго, еще дольше потом лакомился ими. Если бы у него было какое-нибудь оружие, он подстрелил бы маленькую серну, но что делать безоружному?!

Лесные странствия имеют свои законы. Если человек ищет и знает, что именно он должен найти, то рано или поздно он своего добьется. Но Сивоок натолкнулся вовсе не на то, ради чего забрался в пущу.

Когда он, уже изрядно отощав, стал, как ему казалось, выбираться ближе к лесной опушке, и уже дохнуло свободным ветром, и с каждой минутой на пути у него оказывалось все больше освещенных кряжей – мест, где именно и попадаются те редкостные синие цветы, один из которых где-то терпеливо ждала маленькая Величка, – Сивоока чуть не постигла беда. Он шел, беззаботно вылавливая лицом солнечные поцелуи, легко спускаясь с пригорков, неслышно шагал по пушистому слою многолетней хвои, умело пробирался сквозь цепкие заросли. Его ухо улавливало каждый треск и самый малейший шелест, его чуткий глаз быстро схватывал все явное и притаившееся. Вот так бы и жить ему среди деревьев в этом мире, где зависишь только от собственного умения и ловкости, где нет ни ситников, ни глуповатых тюх, ни тех черных убийц с серебряными крестами. Вспомнил, что на подворье у Ситника, как ни просторно оно, не росло ни единого деревца, и немало удивился этому обстоятельству. У них с дедом Родимом росло много деревьев, а Родим к тому же каждую весну приучал Сивоока сажать хотя бы один прутик, который со временем зазеленеет и возвеселит не одно сердце. Конечно, таких слов Родим не говорил, Сивоок сам думал об этом, когда следующей весной на прошлогоднем прутике набухали почки и затем появлялись из них маленькие, чистые-пречистые листики.

Человек должен жить среди деревьев, только они его молчаливые, верные, надежные друзья. Сивоок не знал песен, но в голове у него сама по себе невольно слагалась этакая бесхитростная песенка из четырех слов, и пока он шел, кто-то повторял в нем четыре слова: «Человеку жить среди деревьев… человеку жить…».

И вдруг у самого уха хлопца что-то свистнуло хищно и тонко, Сивоок, не успев ни о чем подумать, невольно метнулся за ближайшее дерево, голова его быстро повернулась назад в направлении угрожающего свиста, и только теперь он весь застыл от страха. В нескольких шагах от него, впившись в шершавую кору дуба, торчала коротенькая черноперая стрела. Она еще покачивалась, еще звенело в ней зловещее напряжение полета, и Сивоок невольно вздрогнул, представив, как впилась бы она в него, если бы стрелок не промахнулся. И то ли его невидимый противник почувствовал, что Сивоок неодобрительно подумал о его способностях стрелка, то ли неосторожно выдвинулся Сивоок из-за дерева, но тотчас же новая стрела сухо ударилась о кору укрытия Сивоока, как раз на уровне сердца парня, и упала тут же, рядом, вместе с изрядным обломком коры. По тому, как она упала и как застряла первая стрела, Сивоок понял, что стрелок целится сверху. Он начал осторожно оглядываться по сторонам и увидел, что должен был бы увидеть хотя бы чуточку раньше. В деревьях были борти. Правда, они были такие старые и замшелые, что заметить их мог лишь необыкновенно опытный наблюдатель. Но разве же Сивоок не считал себя именно таким? Видать, он неосторожно забрел в расположение чьего-то бортницкого хозяйства, и вот теперь хозяин, выследив непрошеного гостя, решил наказать его. Сивоок знал несколько бортников, из тех, которые приносили иногда Родиму мед и воск: были это мрачные, нелюдимые человечки, жалкие и хлипкие; они выходили из лесу лишь на короткое время и снова укрывались туда, ибо чувствовали себя там надежнее и спокойнее. Но чем мог угрожать невидимому бортнику он, малый Сивоок? Или тот не видит, с кем имеет дело, или же его нелюдимость простирается так далеко, что встречает он стрелой каждого, кто осмеливается хотя бы ступить на его участок?

Сивоок еще как-то неосмотрительно покачнулся за деревом, и новая стрела мгновенно упала сверху, на этот раз пробив хлопцу кончик его корзна. Стрелок не шутил. Он продержит так до заката солнца, а там тоже еще неизвестно, выпустит ли из-за дерева, ибо кто же знает– может, он и в темноте видит, как сова?

– Дядя, – изо всех сил закричал Сивоок, – не стреляйте, дядя!

В ответ – новая стрела, правда, уже не такая точная.

– Да что же вы стреляете, дядя? – плаксивым голосом взмолился Сивоок. – Мал я еще ведь!

Стрелы больше не было. Было молчание. А немного погодя, видимо, после раздумий, к Сивооку долетело:

– А я – большой?

Голос был тонкий, тоньше даже, чем у Сивоока; он чем-то напоминал даже голос Велички. Вот будет смеху, если там девочка!

– Я заблудился! – крикнул немного смелее Сивоок. – Я не вор.

– А кто тебя знает. Пасешься тут возле наших бортей, – последовал ответ откуда-то сверху.

– Правда. Я ищу цветок, – убеждал Сивоок.

– Врешь, – не верил тот.

– Синий цветок.

– А хотя бы и черный – все равно врешь.

– Но ведь это – правда! Я пообещал Величке. Ты посмотри на меня и увидишь, что я молвлю правду. У меня нет ни ножа, ни оружия. Чем бы я мог вырезать твои борти?

– Не выходи, буду стрелять!

– Но ведь я внизу, а ты наверху, я не причиню тебе никакого вреда.

– А откуда знаешь, что я вверху?

– Слышу, да и стрелы летят.

– Ты, может, колдун? Не шевелись, иначе прошью насквозь!

– Да нет, я просто малый. Сивоок.

– Что это еще за имя?

– Не знаю. Так зовут.

– Ну так и постой себе там за деревом.

– Но я должен идти.

– Все равно стой.

– Я блуждаю по пуще много дней.

– Врешь. Как же ты живым остался?

– Голоден я и устал.

Бортник снова долго думал и молчал. Наконец он решился.

– А ну-ка, пройди от своего дерева к соседнему. Но потихоньку. Если побежишь – застрелю.

Сивоок высунулся из-за своего укрытия, неторопливо пошел через открытое место.

– Стой! – крикнул ему все еще невидимый бортник. – Почему такой большой?

– Да нет, я совсем малый, мне десять или двенадцать годов. Никто не знает толком.

– Как это никто? А мать?

– Матери нету.

– Отец?

– Нет никого.

– Где живешь?

– Нигде.

– А цветок, говорил, – кому же он?

– Величке. Девочка такая маленькая. Встретил ее – пообещал. Потому что она никогда не была в пуще.

Бортник снова долго думал.

– А постой-ка! – заговорил он после паузы. Умело и быстро он начал спускаться вниз, и только теперь Сивоок увидел, что человек этот укрывался за одной из бортей, – видно, у него там была заранее приготовлена засада, из которой он видел все вокруг, сам оставаясь незамеченным.

Он соскочил на землю, держа наготове натянутый лук со стрелой, направленной прямо в Сивоока, и недоверчиво начал приближаться. Был совершенно маленьким, ободранным, словно бы только что вырвался из медвежьих объятий, но лицо у него было умное, сообразительное, в особенности поражали глаза – в зеленом блеске, хитрые и юркие.

– Огромный еси, – с прежней недоверчивостью промолвил бортник.

– Учился поднимать Родимов меч, – оправдываясь, сказал Сивоок, – а меч был тяжелый. Ни у кого таких не было.

– А Родим – кто?

– Дед мой.

– Где же он?

– Убит.

– Ага. Что же будешь делать?

– Не знаю.

– А цветок?

– Ну, найду его, отнесу Величке, а потом – не знаю.

– Врешь. Зачем носить цветы? Где растут, пускай себе растут. Кто это должен их носить?

– Да я не знаю. Пообещал Величке, потому что она никогда не видела.

– Все равно врешь. Должен же ты что-то делать. Борти присматривать, ловить рыбу или зверя. Добывать корни…

– Ничего не знаю.

– Вот если бы я тебе поверил, – сказал с каким-то сожалением маленький бортник.

– Так что? – без особого любопытства спросил Сивоок.

– А то, – ответил тот и отклонил лук в сторону.

Сивоок переступал с ноги на ногу, ибо до сих пор еще боялся хотя бы пошевельнуться, опасаясь, как бы глуповатый бортник не прошил его стрелой.

– Знаешь, – сказал снова бортник, – тебя как зовут?

– Говорил уже – Сивоок.

– Хорошо. У тебя и верно сивые глаза. Таких я не видел никогда. Видать, не врешь, раз у тебя такие глаза. А я – Лучук, и отец у меня Лучук, и дед. Потому что все очень метко стреляли из лука. И я. Хочешь, вон в тот сучок попаду?

– А ну, попробуй.

Стрела просвистела вверх и впилась именно там, куда указывал маленький Лучук.

– Ну? – спросил он.

– Ладно.

– Теперь видишь? Я тебя нарочно не задел.

– Гм.

– А ты неразговорчивый.

– Да нет.

– Знаешь, у тебя братья есть?

– Сказал же: никого.

– А у каждого должны быть братья.

– Пускай.

– У меня тоже нет. Знаешь, – Лучук повесил свой лук на плечо, он доставал у него до самой земли. Сивоок удивился даже, как мог парнишка натягивать тетиву. – Ты уж неси свой цветок, а потом возвращайся ко мне, и мы станем братьями.

– А как это?

– Ну, просто – братья. Всегда вместе, один за одного и один для одного.

– И что?

– А потом удерем отсюда.

– Куда же?

– За пущу.

– Я из пущи никуда не хочу, – сказал Сивоок.

– Ну, ты приходи, тогда договоримся. Я тебе расскажу. Ты еще не знаешь. Придешь?

– Ну – Сивоок думал. – Не знаю. Может, и не найду тебя.

– Да что! Это так просто. Идти, идти – и выйдешь на нашу горку.

Сивоок немного подумал еще, но глаза Лучука сверкали так чисто и честно, что он решил быть откровенным до конца.

– У меня тур есть, – сказал он небрежно.

– Тур? – недоверчиво подошел к нему Лучук. – Убил?

– Живой.

– Так как же он – у тебя? В пуще?

– В пуще, но мой. Знаю, где лежит. Ранен.

– Давай пойдем к нему. Ладно?

– Когда я вернусь.

– Ну, я буду ждать. Хочешь, я тебе подарю что-нибудь – стрелу или нож?

– Не нужно, – ответил Сивоок, – все равно нечем заплатить за подарок. Нет у меня ничего.

– Э, да ты ведь голоден, – вспомнил Лучук. – Давай накормлю тебя. У меня есть хлеб, а мед сейчас добудем. Но только приходи.

– Приду, – пообещал Сивоок.

– Обещать легко.

Он еще не знал множества вещей. Не видел больших городов, хотя и догадывался немного о них со слов торговых людей, которые приезжали к Родиму. Не знал ни бояр, ни князей, ни императоров и почти не слыхал о них и не представлял, какая может быть связь между ним и далекими властелинами. Самое же главное, что Сивоок совершенно не представлял, в какое время он живет. А это были странные, смутные времена. Времена, когда люди созревали быстро, старели рано, времена, когда четырнадцатилетняя королева приказывала удушить ночью своего шестнадцатилетнего мужа (ей казалось, что он стар для нее) и сама приходила в темную спальню, стояла на пороге в длинной полотняной сорочке, держа высоко над головой свечу, присвечивала своим послушным челядинцам, которые чинили расправу, скорую и беспощадную, и топала ногами: «Скорее! Скорее! Скорее!» Это были времена, когда одиннадцатилетние епископы посылали бородатых миссионеров завоевывать для жестокого христианского Бога новые пространства, заселенные дикими язычниками, и, сурово насупливая свои жиденькие бровишки, поглаживая золотые панагии, украшенные сапфирами и бриллиантами, слушали, сколько непокорных убито, сожжено живьем, утоплено, изрублено и сколько покорено. «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч»[2].

Это были времена, когда никто никому не верил, когда вчерашний союзник, получив плату, сегодня выступал против тебя, когда князь, поклявшись на кресте перед другим князем в том, что будет соблюдать мир, улучив удобный момент, отрубал мечом голову тому, с кем только что поцеловался.

Была ли тогда любовь, в том темном и мрачном веке? Наверное же была, но пряталась далеко и глубоко в дебрях, да так и осталась непрослеженной и незамеченной, и ни один летописец или хронограф не зафиксировал ничего светлого, нежного, человеческого, а только кровь, развалины, предательство, коварство.

«Ибо Я пришел разделить человека с отцем его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее»[3].

И кто бы мог увидеть, как маленький мальчик, в безбрежной своей наивности, после многодневных блужданий в дикой пуще несет оттуда удивительно синий цветок в окруженный высоким частоколом мрачный двор, из которого с трудом сумел убежать. Возвращаться добровольно в неволю ради какого-то цветка? Зачем? И кому нужны цветы в такое безжалостное время?

Но, видимо, когда творишь добро, не думаешь об этом. Заранее обдумывают лишь подлость.

Сивоок пообещал Величке – значит, не мог не выполнить свое обещание. А почему обещал, почему такая глупая прихоть: принести цветок из лесу, тогда как у Велички вон какое множество маковых цветов в огороде?

Разве он знает? Впервые встретил девочку, непостижимое существо, похожее чем-то на тех глиняных божков, которые изготовлял дед Родим. И волосы у нее необычные, и голос, и походка. Ходила она так: руки опущены вниз, а ладони выгнуты и пальцы растопырены, словно она боится чего-то, и глаза то и дело бегали за руками, за каждым пальчиком. Так, словно не идет она, а собирается вот-вот взлететь, потому что ей здесь неинтересно. А он хотел задержать ее на земле. Не было у него для этого ничего, кроме увиденного когда-то в пуще синего цветка.

Он ходил вокруг плотного частокола, пытаясь отыскать хотя бы щелочку, чтобы протиснуться во двор и выследить Величку, спотыкался в увядших ромашках, с сожалением посматривал на свой цветок, который мог увянуть от жаркого солнца, и, утратив надежду найти выход, стал потихоньку звать: «Величка, Величка!»

Долго ходил, звал и не услышал, как тайком стукнули запоры на воротах, без скрипа разъехались тяжелые половинки, создавая узкую щель, сквозь которую мгновенно протиснулись Ситник и Тюха, не видел, как они побежали вдоль частокола в разные стороны, он продолжал кричать свое «Величка!» и прислонялся ухом к нагретым солнцем дубовым бревнам, когда мелькнуло у него перед глазами неуклюжее, мохнатое, ненавистное. Он отпрянул от Тюхи и резко повернулся, чтобы убежать в другую сторону, а там, растопырив руки, будто собираясь ловить петуха, раскорячился веселый Ситник, истекая потом торжества и удовольствия.

От неожиданности Сивоок застыл на месте. Он остановился почти на неуловимый миг, но и этого оказалось достаточно для Тюхи, который навалился сзади на хлопца, подминая его под себя. Сивоок собрался еще с силами, чтобы вырваться из медвежьих лап Тюхи, но отскочить хотя бы чуточку в сторону, где бы уже никто не догнал его, он не успел, потому что подбежал Ситник и навалился на него своим тяжелым, жирным телом. Разъяренный Тюха в своей рабской услужливости снова вцепился в подростка, рвал на нем корзно, бил куда попадет, брызгал бешеной слюной.

Синий цветок лежал среди присушенных солнцем ромашек, и его топтали босые ноги Тюхи и ноги Ситника, обутые в добротные кожаные постолы, – топтали жестоко, безжалостно, с наслаждением.

– Величка! – закричал из последних сил Сивоок, еще пытаясь вырваться. – Величка-а!

Они еще били его, уже повалив на землю; возможно, теперь он своим телом прикрывает тот синий цветок, беспомощный, никому не нужный, наивно-смешной синий цветок, о котором хлопец, быть может, и забыл, потому что помнил еще только про Величку, пробивалась эта память сквозь удары, сквозь боль, сквозь издевательство.

– Величка-а!

И тогда случилось чудо. Оно налетело из-за изгиба частокола, сверкнуло золотом волос, белыми ножками и ручками, оно подбежало к разъяренным, запыхавшимся, одичавшим, ударило маленькими кулачками по толстой спине Ситника, заплакало, закричало: «Пустите, пустите его!»

Ситник хотел оттолкнуть ребенка, он небрежно отодвинул девочку толстой рукой, тогда Величка вцепилась зубами в его палец, Ситник взвыл от боли, попытался выдернуть палец, но острые зубы еще глубже впивались в его тело, и тогда он, не задумываясь, ударил девочкусвободной рукой, а Сивоок в это время попытался подняться, – если бы только ему удалось встать на ноги, да еще если бы он был хотя бы на два-три года старше, чтобы он мог осилить этих обоих, о, если бы!

Но Тюха сгреб его снова, налегая на спину; Сивоок только и успел направить голову навстречу толстяку Ситнику, который, расправившись с дочерью, снова возвращался к несчастному хлопцу; и то ли сам Ситник с разгону натолкнулся животом на голову парня, то ли Сивоок сумел резко двинуть головой вперед, а только толстяк удивленно икнул, пустил глаза под лоб, пробормотал: «Убил!» – и мягко осел назад. Тюха прижал Сивоока к земле и стал ждать, что будет дальше, но тут снова подбежала Величка, которую отец оттолкнул было прочь: не заметив, в каком состоянии отец, Величка снова бросилась на него, снова впилась зубами в его руку, и боль вернула толстяку сознание, он замахал рукой, отбиваясь от Велички, быстро вскочил на ноги, заревел Тюхе: «Тащи его в яму!»

Так Сивоок очутился в яме, вырытой в углу Ситникова дворища, прикрытой сверху толстыми бревнами, еще и придавленными тяжелым камнем.

Кувшин с водой и жесткая просяная лепешка – вот и все, что ему иногда подавал Тюха со злорадным посапыванием: он рад был иметь товарища по кабале, к тому же товарища еще более униженного, опущенного уже и вовсе низко. Сивоок не разговаривал с ним. Да и какой смысл. Тот, кто помогал забросить тебя в яму, и пальцем не пошевелит, чтобы ты оттуда выбрался. Это уж так. Большой мудрости тут не нужно.

Сначала Сивоок пробовал вести счет дням и ночам, ибо сквозь щели между бревнами светило солнце, и он даже пытался подставлять под узкие лучи то руку, то лицо, но вскоре сбился со счета, потому что долго сидел, солнце на небе исчезло, пошел дождь, в яме захлюпала вода, ему негде было на ночь прилечь, и он по-настоящему затосковал.

Вот тогда и пришла к нему Величка.

– Сивоок! – позвала она тихонько, видимо, остерегаясь, чтобы ее не услышал отец. – Ты там?

– Тут, Величка.

Она заплакала.

– Не плачь, – сказал он.

Она заплакала еще сильнее.

– Я принес тебе синий цветок, – сказал он.

Она продолжала плакать.

– Но они отняли, – сказал он.

Она только и могла, что плакать.

– Не плачь, а то и я заплачу, – сказал он.

Тогда она перестала.

– Вот я выберусь отсюда и принесу тебе цветок непременно, – сказал он.

– Тут такие тяжелые бревна, – снова заплакала Величка.

– Это ничего, – сказал он.

– Я принесла тебе хлеба и вепрятины, но бревна такие тяжелые…

– Не беда, – сказал он.

– Я и завтра приду. – Она не переставала плакать.

– Буду ждать тебя, – сказал он.

Возможно, она и пришла, но Сивоока в яме уже не застала. На рассвете его вытащили оттуда Ситник и Тюха, крепко связали сыромятным ремнем, подвели к знакомому уже возку, на котором теперь темнела небольшая лубяная будка. Сивоока затолкали в возок, впереди сел Ситник, прячась под лубом, по которому тарахтел крупный дождь; Тюха открыл ворота, и снова хлопец почувствовал свободу. Правда, у него были связаны руки, он был голоден и изнурен без меры; и без того промокший, он и дальше мок под безжалостным дождем, потому что места под навесом хватило для одного лишь Ситника, но все равно для Сивоока это уже была свобода, ибо он не сидел больше в яме и вырвался из дубовых объятий ужасного частокола. Он был настолько обрадован, что даже не подумал, куда и зачем везет его Ситник, но хотя бы и подумал, то все равно ни за что не мог бы отгадать, потому что в детской своей наивности, которую в нем изо всех сил поддерживал честный Родим, Сивоок и в мыслях не мог допустить, что на той великой и вольной земле, где он вырастал, могут продавать людей за серебряные гривны точно так же, как продавал когда-то Родим горшки и глиняных богов.

Но при всем том, что Сивоок ничего не ведал о своем будущем, он хорошо уже знал, что ждать добра от коварного Ситника ему не следует, и вскоре после выезда радость от созерцания свободных просторов сменилась в сознании хлопца тревогой, он двигался в телеге, то одним, то другим плечом старался вытереть смачиваемые беспрестанно дождем щеки и вот так, шевелясь, стал чувствовать, что сыромять у него на руках намокает все больше и больше, становится скользкой, и кажется, стоит лишь малость напрячься – и ты высвободишься. Сивоок дернулся раз-другой, чуть было не утратив равновесия, качнулся в сторону Ситника, тот заметил возню хлопца и засмеялся:

– В буду хочешь? Ничего, покупайся на дождике, смердишь вельми.

Сивоок молчал. Он притих, испугавшись, что медовар раскроет его тайное намерение – и тогда конец всем надеждам. Но как только проехали еще немного и Ситник, вынув из сумки огромный кусок копченки, начал аппетитно есть, Сивоок снова принялся за свое. Хотя сыромять была мягкой и скользкой, она не очень поддавалась, нужно было упорно растягивать узлы, а к тому же приходилось делать это тайком, чтобы не заметил Ситник. Правда, медовар теперь был целиком занят едой, он смачно чавкал, сопел, отрыгивал, будто жирный гусак, снова откусывал огромные куски, жадно глотал их, так что Сивооку видно было, как после каждого глотка словно судорога проходит по спине Ситника, и хлопец еще больше ненавидел и самого Ситника, и то, как он жрет, ненавидел запах вепрятины, от которого кружилась голова. И Ситник снова что-то почувствовал неладное – то ли неосторожное движение Сивоока заметил, то ли услышал его вздох; он небрежно чавкнул через плечо толстыми губами, с трудом проталкивая слова сквозь плотный рот, пробормотал:

– Не захотел слушать старших, жил бы себе с Тюхой. У меня хорошо.

– Тюха-Матюха! – едва не плача, ответил Сивоок, которому не хотелось ни единым словом обращаться к сытому медовару, но он не мог удержаться, чтобы не выразить свою ненависть и к нему, и к его глупому холопу. – Тюха-Матюха! – повторил он, считая, что нашел именно те слова, которые наиболее сильно передают его ненависть и презрение.

– Хочешь кусочек? – спросил подобревшим голосом Ситник.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Телефонные звонки, прозвучавшие однажды утром в маленьком американском городке, повергли всех в смят...
На плече у полковника Морана каленым железом выжжены три шестерки, апокалиптическое число зверя, и э...
Перемены – необходимая часть жизни. Наверняка вы тратите много сил на то, чтобы поддерживать текущее...
Маркетинг – это в большей степени искусство, чем наука. Но при этом вам необходимы определенные навы...
Короткая эпоха расцвета модерна была довольно резко прервана. Классический стиль в искусстве с его п...
В старинном городе Векшё в квартире своей матери изнасилована и задушена молодая женщина – курсант п...