Несбывшаяся любовь императора Арсеньева Елена

Матушка Пресвятая Богородица! – пробормотала стоявшая позади Александра Егоровна, и Варя почувствовала, как сложенные щепотью пальцы сильно упираются ей в шею, в поясницу, потом в оба плеча.

Это маменька крестит дочку перед самой страшной минутой ее жизни или перед самой счастливой? Ой, теперь уж не понять, фортуна рассудит! Крестит задом наперед… Но сие уже не важно, и поправлять некогда.

С отчаянным полушепотом-полувоплем «Заступница! Помоги!» Александра Егоровна ткнула Варю в спину, и из-за кулис вылетело на сцену обворожительное создание в роскошном, многоцветном турецком костюме и пунцовой чалме.

Произошло это столь стремительно, что остроносые, без задника, турецкие туфли-папуши едва не слетели с ног и Варя забавно затопталась на месте, силясь удержать равновесие. В зале раздались смешки, Александра Егоровна в ужасе прижала ладонь ко рту, чтобы сдержать страдальческий стон.

Все! Обсмеяли! С первого же шага на сцене обсмеяли Вареньку! Ох, лучше бы она по-прежнему театра чуралась! И хотя Александра Егоровна, одна из ведущих актрис Большого императорского театра в Санкт-Петербурге, все же пристроила малолетнюю дочку в Театральную школу (а кем же еще стать дочери актрисы, как не актрисой же?!), дело у Вареньки там не заладилось. Признали ее бездарной, маменька и забрала, крест на ее актерской карьере поставила. Но вот год назад вдруг ни с того ни с сего, неведомо с чего, пробудилась наследственная жажда сцены… Варя уговорила матушку и Ивана Ивановича Сосницкого взять ее на роль в бенефисе… Ох, какая она оказалась настойчивая, так умоляла, словно дело о жизни и смерти шло! И вот к чему все привело! К провалу! К смеху! Сейчас начнут ошикивать, свистеть, а может, кто-то из недоброжелателей – мало ли их у Александры Егоровны?! – кинет в дебютантку какую-нибудь гадость вроде дохлой кошки или вовсе что-то неудобьсказуемое… И это в присутствии членов императорской фамилии, почтивших бенефис своим присутствием! Нет, Александра Егоровна этого не переживет, конечно, не переживет!

Она прикрыла глаза, приготовившись скончаться на месте, однако внезапно до нее дошло, что ошикивания не слышно, а смех-то звучит вовсе не зло, а даже как бы сочувственно. Поглядела – и увидела на лицах зрителей то же веселое сочувствие. Ну что ж, в самом деле, ведь Роксолане, русской пленнице, которую играет Варя в комедии «Солейман II, или Две султанши», негде было научиться басурманские обувки носить. Немудрено, что едва не растеряла их!

У Александры Егоровны несколько отлегло от сердца. Ну, может, все еще и обойдется… Теперь главное, чтобы Варенька не растерялась.

А она растерялась-таки…

Широко раскрытыми, ничего не видящими глазами девушка уставилась туда, где на утренней репетиции стоял Иван Иванович Сосницкий, изображавший турецкого султана, и где он должен был стоять сейчас. Солейман уже подал свою реплику. Теперь Варина очередь.

Боже! А что говорить-то? Она не помнит ни слова! И кровь так стучит в ушах, что подсказки суфлера не слышно…

У Вареньки отчаянно защипало губы (чтоб ярче блестели на сцене, жена Сосницкого, Елена Яковлевна, натерла их лимоном), и вдруг слова роли вспомнились как бы сами собой. Несмотря на то что ее отчаянно трясло, а перед глазами реял туман, голос все же зазвучал смело, даже дерзко – словом, именно так, как того требовала роль одалиски:

– Ах! Вот, слава Богу, насилу нашла человеческое лицо! Так это вы тот великий султан, у которого я имею честь быть невольницей? – Она сделала положенную по роли паузу, и тут туман перед глазами наконец-то рассеялся. Однако легче не стало. Куда там! Ужас только усугубился! Варенька сообразила, что, пытаясь справиться с папушами, спутала направление, и Сосницкий-Солейман находится не перед ней, а немного в стороне, так что обращается Варя не к нему, а к ложе бельэтажа, которая сияла и сверкала, словно в ней собралась стая райских птиц. Это были, конечно, не птицы, а роскошно одетые дамы, но впереди, у самого барьера, стоял высокий, статный мужчина в военной форме с эполетами. У него были правильные черты лица, холодноватые голубые глаза и светлые волосы, скульптурно прилегающие к красивой голове. Губы его были тронуты надменной улыбкой, брови приподняты. Похоже, он удивлялся, что невольно стал героем водевиля…

Даже в том полубреду, в каком пребывала дебютантка, ей показалось знакомым это чеканное лицо. Она уже видела эти глаза, эти губы с тем же выражением высокомерия. Видела этот открытый лоб и даже мундир с тугим воротом. Только тогда этот человек восседал верхом на белом коне, одной рукой держа повод, а другую заложив за борт мундира. Где же это было? Где Варя могла видеть его?

Бог ты мой! Да на портрете! В фойе Большого императорского театра, что на Театральной площади Санкт-Петербурга, висит портрет: великолепный, превосходный, вполне достойный оригинала, который теперь с холодноватой улыбкой смотрит на молоденькую актерку.

А ведь в фойе театра висит портрет государя императора Николая Павловича… А это, значит, не кто иной, как…

Ну как тут не возопишь вслед за маменькой Александрой Егоровной: «Пресвятая Богородица, заступница, помоги!» Ведь свой монолог о человеческом лице злосчастная дебютантка обратила не к какому-то там выдуманному турецкому султану, а к русскому государю!

Император свысока смотрел на перепуганную актрису, и вдруг в глубине этих ледяных глаз словно бы что-то подтаяло, губы дрогнули в улыбке, теплой, почти дружеской… Да ведь у него и правда человеческое, а не императорское, не казенное лицо!

Варю мгновенно отпустило. Она задорно продолжила реплику:

– Если так, то, пожалуйста, потрудитесь, любезный мой повелитель, выгнать отсюда сию же минуту это пугало! – Варенька ткнула пальцем вправо, где надлежало стоять актеру Алеше Мартынову, который изображал главного смотрителя султанского гарема. Ну этот, по счастью, ничего не перепутал, оказался на месте, реплику подал, какую нужно, хотя и был напуган случившимся сверх всякой меры и лицо его с наклеенным носом, более напоминавшим кривую саблю, со страху пошло пятнами.

Зал, не заметивший Вариной оплошности, разразился хохотом, и это вывело из оцепенения Сосницкого, да и всех прочих, и действие пошло, покатилось. Варя шаловливо вела роль, больше ни разу не споткнувшись, лишь изредка бросая украдкой взгляд в сторону императорской ложи. Она даже и не видела ничего, но чувствовала, что оттуда исходит теплый, согревающий свет, словно там было солнце, и от этой мысли ей становилось так легко и радостно, что она даже не заметила, как первое действие бенефиса – водевиль про султана и трех его одалисок – закончилось, занавес сомкнулся, потом вновь разъехался, и актеры вышли на аплодисменты.

Варенька кланялась, кланялась и наконец решилась поглядеть направо.

Солнце светило улыбкой!

Она улыбнулась ответно – и едва успела увернуться: половинка тяжелого бархатного занавеса чуть не стукнула ее по голове.

Надо было срочно переодеваться для второго отделения – водевиля «Лорет, или Правда глаза колет». Это была совсем другая роль: озорная, смешливая, с песенками, которые Варя очаровательно пропела под гитару своим хорошеньким голоском, и партер снова неистовствовал в криках «браво!», снова вызывал:

– Асенкова! А-сен-ко-ва!

– Вот вам и Асенкова, – усмехнулся император. – Не слыхали, не видали… А взошла, как первая звезда! Такой талант достоин награды! – И он снова зааплодировал, широко, щедро улыбаясь.

Все, кто был в ложе: императрица Александра Федоровна, великая княжна Мария Николаевна, по-домашнему Мэри, ее жених, герцог Максимилиан Лейхтербергский, фрейлина Мария Трубецкая, Григорий Скорский, кавалергард из числа флигель-адъютантов императрицы, – ответно заулыбались, подхватили аплодисменты.

Александра Федоровна, привычно покосившись в сторону Скорского, заметила, что он вдруг замер. Впрочем, он тут же встрепенулся и снова зааплодировал вместе со всеми, но Александра Федоровна внимательнее взглянула на него и заметила, как вымученно он улыбается. А глаза… Эти чудесные зеленые, такие загадочные глаза, из-за которых императрица тайно, только в разговорах и переписке с ближайшей подругой Софи Бобринской, называла Скорского Secret, потемнели, помрачнели… Да они мрачны, как никогда, и на лице его, точеном, тонком, дерзком лице внезапно мелькнуло выражение такой острой боли, словно его сердце пронзили стилетом.

Прямо вот здесь, в императорской ложе, прямо сейчас к нему подошел незримый убийца, ударил незримым стилетом… Никто ничего не увидел, а Скорский стоит, истекая кровью и силясь скрыть от окружающих свои страдания.

Скрыл от всех – одна императрица успела заметить, потому что она всегда замечала и его, и все, что с ним происходило.

Что случилось? Что вдруг случилось?!

Ничего, верно? Или все же…

Догадка, острая, как тот незримый стилет, коснулась ее сердца.

Нет, не может быть! Или может?!

А почему нет? Говорят про Скорского – он-де с некоторых пор стал заядлый театрал… Да-да, она теперь вспомнила и эти разговоры, и старые анекдоты про его юношеские забавы в Театральной школе, из-за которых отец едва не выгнал его из дому… Якобы с тех пор он сторонился театра, а потом опять то и дело на спектаклях, за кулисы вхож, будто к себе домой…

Неужели?..

У императрицы нервно дернулась голова – раз, другой, третий. Этот нервный тик привязался к ней после одного страшного дня 1825 года, но так и не прошел, возобновляясь в минуты самых больших волнений. Впрочем, Александра Федоровна вообще легко приходила в волнение…

Император обернулся к жене и сразу заметил, как трепещет его маленькая птичка. Именно так – «моя птичка» – он называл свою невесту, а потом и жену, королевну прусскую Фредерику-Луизу-Шарлотту-Вильгельмину. Беленькая, румяная, нежная, с удивительно тонкой талией, она казалась ему неземным существом. Первым чувством его была не страсть, не жажда обладания ее красотой, а желание защитить ее, согреть, уберечь от треволнений мира. С первой минуты встречи он дал себе клятву в этом – и старался эту клятву исполнять всегда, всю жизнь. Для этого он посадил свою маленькую птичку в самую прекрасную клетку, какую только можно было себе вообразить, – в золотую клетку своей любви и нежности, берег, любил, охранял… и горько каялся, если какие-то обстоятельства порой вынуждали его нарушить священную клятву.

Ах, Боже ты мой! Да что это с ней? Неужели приступ ревности из-за его теплого отзыва об этой хорошенькой актрисульке? О Боже, Александрина никак не разучится ревновать мужа к всякой ерунде!

Император и угадал, и ошибся.

Да, Александра Федоровна ревновала!

Но… вовсе не его.

* * *

Ой, какая тоска тоскучая… Варя думала, что здесь непрестанно что-нибудь разыгрывают, поют или танцуют – а как же иначе, в Театральной школе ведь и учат будущих драматических, балетных и оперных актеров для императорских театров! Но ничего подобного. До настоящей игры и пения, до танцев еще далеко. Зубрежка да и зубрежка, как в самой обыкновенной казенной школе. Вся-то разница, что не только аз, буки, веди талдычат, а выделывать разные батманы и прочие ронд-жамбы[1] заставляют, не только дважды два четыре затверживаешь, но и do-re-mi-fa-sol-la-si завываешь в разных октавах, а вместе с Законом Божьим зубри-ка невесть какие монологи цариц или богинь, да как можно быстрее зубри, да произноси без запинки, чтобы привыкнуть потом, на театре, всякую роль за сутки-двое выучивать. Говорят, в старших классах повеселее будет, там воспитанникам дозволяют участвовать в спектаклях, а в элементарном классе, куда поместили Варю с прочими новичками, скукотища и тоска. Жить надо было при школе, домой отпускали редко. Ходили воспитанники все время в казенном платье из китайки да в танцевальных башмаках. Поднимали с постели в шесть утра по звонку, и еще прежде завтрака (а завтрак – всего лишь кружка сбитня да булка трехкопеечная) вели в танцевальную залу – к длинным палкам, прибитым вдоль стен. Это станки, возле них надобно учиться всяческим кунштюкам, которые и суть балетное искусство. Балетные классы в школе – самые главные, балету отдано по воле начальства преимущество. Только потом начнется распределение будущих актеров по иным специальностям, а прежде всего надобно овладеть балетной премудростью. Но сколь же постижение ее бывает муторно и даже мучительно, особливо в шесть утра в нетопленой зале, в дальнем углу которой горит всего одна оплывшая сальная свечка, не доеденная мышами из-за своей старости… Она чадит и трещит, мечет по сторонам искры, а на потолок – пугающие тени от резких взмахов рук и ног. В сон клонит… Чуть смежишь от усталости глаза, как наваливается дрема. Но не тут-то было – немедля репетитор с палкой подкрадется, тычок в бок – и снова изволь махать руками и ногами!

У многих получалось, оттого и было им интересно в Театральной школе. У Вари же не получалось, вот она и скучала. Кто-то мечтал о славе или деньгах, именно это и помогало сносить рутину обучения. Варя о театральной славе не мечтала, потому что знала: и ее, пташки залетной, и денег не так-то просто дождаться. Нагляделась, как маменька с копейки на грош перебивается. Если еще в премьерши выйдешь, то ладно, но это лишь для больших талантов, к которым Варя – она в этом не сомневалась – не принадлежит. А участь фигурантки (да и фигуранта!)[2] – самая в театре незавидная. Не единожды Варя слышала, как сосед Асенковых и воспитанник старшего касса Театральной школы Петр Каратыгин, большой любитель, несмотря на молодые года, пофилософствовать, а особенно во всеуслышание потолковать о превратностях театральной жизни, сетовал: «Мрачная персона фигурантской службы очень непривлекательна. Фигурант – самое жалкое существо в театральном мире. Ни к кому из земных тружеников так не подходит русская поговорка: «Неволя пляшет, неволя скачет», как к нему. Вечно толкущийся, вечно смеющийся, он, бедняга, как автомат, осужден допрыгивать свой век, при возможных лишениях, до скудного пенсиона!»

Да и где он, тот пенсион!.. Единственное, чего дождешься, – это назойливого внимания мужчин, которые хорошенькую фигурантку всяко-разно будут улещать и ко греху склонять, а потом сделают ручкой «adieu!» – и исчезнут восвояси.

Точно так же исчез когда-то человек, которого матушка называла Вариным отцом. Варя была слишком мала и отца не помнила. Сестры Варины родились от другого человека, с ним маменька обвенчалась, а Варя незаконная… Да и ладно, мало ли таких в их доме на Офицерской улице, близ Большого театра!

Это был особенный дом. Принадлежал он купцу Голлидею, но весь его сняла дирекция Большого театра для актеров русской труппы и конторы театра. И почти все друзья-подружки-соседи Вари по дому Голлидея шли в Театральную школу – и старшие, и младшие.

Актеры – народ не вполне обычный, и Театральная школа была не обыкновенной. Тут учились жить, притворяясь, это раз. А еще – и девицы, и молодые люди учились тут вместе, и это считалось самым удивительным.

Варя-то была еще совсем девчонка, но и она понимала, что там, где собирается вместе молодежь, немедля распускает во все стороны свои стрелы шалунишка Амур. Сама она, конечно, ни в кого по малолетству не влюблялась, но могла видеть множество романов. Вспыхивали они и между воспитанниками, но это было не так интересно, как романы между барышнями из школы и господами с улицы. То есть господа эти были не свои, не школяры, они являлись невесть откуда, всеми правдами и неправдами домогаясь встречи с избранницами своего сердца. Чудеса тут бывали всякие, но один случай Варя запомнила навсегда.

В школу порой хаживал рыжебородый сбитенщик в сером армяке, которого сторожам велено было пропускать без всяких препон: ну надо же воспитанникам порой полакомиться! Однако его приход доставлял радость лишь тем, у кого находился гривенник. Таким счастливцам отворялась баклага со сбитнем и кулек с булками и сухарями. В долг сбитенщик не давал никогда, никому и ничего. Но как-то раз случилось чудо. Пришел другой сбитенщик – с огромной черной бородой, в коричневом армяке. Картуз была надвинут низко и закрывал лицо, однако это не мешало ему удивлять будущих артистов своей щедростью. Первое дело, в баклаге его был не сбитень, а шоколад, а второе – в кульке оказались горой навалены бисквиты, бриоши и конфекты в виде разнообразных музыкальных инструментов. И самое чудесное, что он раздавал все даром!

Варя прибежала позже других и увидела конфекты, проворно исчезающие во ртах.

– А мне? – спросила она упавшим голосом.

Сбитенщик посмотрел на нее из-под козырька своего низко надвинутого картуза. Глаз его не было видно, но в густой бороде вдруг промелькнула улыбка.

– А тебе, синеглазка, я оставил лучшую конфекту, – сказал он неожиданно молодым голосом и вынул из кармана шоколадную гитару в золотой, туго шуршащей фольге. – Съешь, пусть твои чудесные глаза ярче заблестят!

Варя замерла. Глаза у нее и правда были синие, но никто и никогда не говорил ей, что они чудесные. И вот так, синеглазкой, ее никто не называл.

Она так смутилась, что уронила конфекту.

– Вот растяпа, терпеть таких не могу! – капризно сказала старшая воспитанница Ирисова, хорошенькая и розовенькая, словно миндальное пирожное.

Сбитенщик покачал головой и поднял шоколадную гитару.

– Немедленно бери и ешь! – строго сказал он Варе. – Жаль, что марципановые булочки кончились. Тебе надо есть получше, а то одни глаза останутся. А у красавицы много чего еще должно быть, кроме глаз! – И он повел рукой вокруг своей груди.

Мальчики рассмеялись, девочки покраснели и бросились врассыпную. Ну что ж, все равно сладости уже кончились. Не тронулись с места только старшие воспитанницы.

Ирисова фыркнула, окинула Варю пренебрежительным взглядом и отвернулась.

– Ну бери же! – Сбитенщик сунул Варе шоколадку, а потом отшвырнул свою пустую баклагу, скомкал кулек – и подошел к Ирисовой, взял ее за руку…

«Что это он?» – удивилась Варя.

– Ах, амур, амур, – пробормотала Варина подружка Надя Самойлова. Она была ужасная проныра и все про всех знала, хотя, случалось, и привирала малость для пущего эффекта. – Он такой же сбитенщик, как я императрица Жозефина. Борода у него приклеенная, сразу видно. Он за Ирисовой пришел поухаживать, щедрость свою показать. Какой галантный кавалер!

– Поухаживать за Ирисовой? – переспросила Варя, наконец-то начиная понимать суть происшедшего, но тут двери главной залы распахнулись, и откуда ни возьмись в фойе появился сам князь Шаховской, известный драматург, главный директор Императорских театров, главный начальник Театральной школы.

– Что это у вас здесь, господа? – крикнул он сердито, а его толстощекое, некрасивое лицо так и пошло гневными пятнами.

Все бросились врассыпную, сбитенщик канул невесть куда. Кажется, его искали, но так и не нашли. Варя думала, что он успел сбежать, однако на другое утро выяснилось, что он все-таки не сбежал.

* * *

О, Большой театр Санкт-Петербурга в тот вечер просто бурлил! Его так и заливало волнами разнообразных чувств, и прежде всего – ревности. Чуть не все зрители мужеского пола в одночасье влюбились в эту дебютантку, в Асенкову. Ах, какие ножки, какие бедра, какая талия, какая, пардон за нескромность, грудь! Даже под юнкерским мундиром весьма и весьма задорно выступает! И не только грудь, но и – ах, еще один пардон – задница прехорошенькая! С какой стороны ни погляди, хоть сзади, хоть спереди, хоть сбоку, хоть со стороны таланта – сущая новая звезда, une nouvelle e toile[3], вспыхнула на сцене. Вот кабы ею завладеть! Конечно, этакий брильянтик оправы недешевенькой потребует, достанет ли у кого на такую оправу?.. Многие господа как в партере, так и в ложах, а тем паче на галерке мысленно заглянули в свои кошельки. Большинство их (особенно те, что с галерки) тут же и смирились, что на роду им написано лишь платоническое обожание хорошенькой этуали, однако иные предовольно подмигнули в сторону сцены, положив себе начать ухаживать за этой Асенковой безотлагательно, а ежели было сие подмигивание замечено дамой или супругой, она грозно или плаксиво супилась, и вот тут-то начинали клубиться-пениться те самые волны ревности, о которых шла речь несколько ранее. Грудь у дам высоко вздымалась, почти выскакивая из корсета, веера ходуном ходили в руках, кулачки так крепко сжимались, что обтягивающий их атлас перчаток едва не лопался по швам… а на иных кулачках и лопался-таки, являя миру высшую степень ревности, такую, которая зовется среди понимающих людей jalousie insensee, formidable, terrible и даже, не побоимся этого слова, fatale…[4]

Именно приступ такой ревности испытывала сейчас сидевшая в ложе второго яруса дама в сером платье, на первый взгляд скромном, а на самом деле – вызывающе, по-купечески дорогом, под серой же вуалью. По облику – богатая вдовушка, не выдержавшая срока траура и явившаяся в театр незадолго до его истечения, однако скажем сразу – она не была вдовой, хоть и мечтала таковой сделаться, одевалась же в серое, чтобы не привлекать излишнего внимания… Занятно – вся жизнь ее состояла в том, чтобы обратить на себя мужское внимание, но иногда все же приходилось скромничать. Ложа ее, нарочно снятая (за бешеные деньги, само собой), помещалась как раз наискосок от императорской, так что в двойную лорнетку даме были отчетливо видны не только все там находившиеся, но и выражение их лиц. Особенно одно лицо привлекало ее…

По странному совпадению, это было лицо того самого человека, из-за которого разволновалась сама императрица. Однако ее волнение и ее ревность были просто легкой вспышкой по сравнению с тем шквалом чувств, который бушевал в сердце дамы в сером. И если бы какой-то вездесущий и незримый персонаж трагического водевиля, который мы все ежедневно разыгрываем по воле слепого, как старик Гомер, драматурга по имени Рок, мог прочитать мысли этой дамы (ее, к слову сказать, звали Натальей Васильевной Шумиловой), то извлек бы материал если не для трагедии, то для драмы уж наверное. А впрочем, все же для трагедии, которая начинается спокойно, мирно, безобидно…

…Итак, он все же приехал в театр! Ну что же, Наталья Васильевна и не сомневалась. Само собой, он и не мог не приехать – все же адъютант императрицы, один из ее четырех флигель-адъютантов, которым вменено в обязанность, если не всем, то поочередно сопровождать свою госпожу и Прекрасную Даму куда бы она ни следовала. Ну да, они служат ей, словно les chevaliers из романов своей la Belle Dame[5] – служат и втайне ее обожают. Дама недоступна, как ей по амплуа положено… Ах, батюшки, вот они, эти глупые поездки в глупый театр – Наталья Васильевна уже набралась здешних нелепых словечек!

Прекрасная Дама, значит, холодна и недоступна, как ей по роли… – тьфу! опять! – …как ей по статусу положено, однако порой очень даже не властна она над своими взглядами. Эти взгляды так и мечутся от князя Александра Трубецкого, имеющего в кругу императрицы прозвище Бархат, к Секрету – Скорскому…

Секрет… О да, более непроницаемое и загадочное лицо трудно представить! Очень правильное прозвище дала ему императрица. Невозможно угадать, о чем он думает, чего желает, что причиняет ему боль или делает счастливым. Он старается скрыть все о себе – в себе, а на люди выставляет только незначительную мелочь. Ну да, наследник разорившегося состояния, ну да, на Кавказе сам себе составил боевую славу, которая воскресила память о роде Скорских и вернула к нему уважение, ну да, блистательный танцор… Даже и не поймешь толком, за что сделался одним из четырех флигель-адъютантов, за эту славу или за вальсирование: кружится, кружится, словно земли не касается, и в это воздушное кружение вовлекает даму, не сводя с нее глаз, и она, чудится, уже душу готова продать за то, чтобы музыка не кончалась, чтобы не прекращался полет, чтобы не отводил от нее кавалер своих дурманных зеленых глаз…

О, конечно, всем известно, что императрица страстно любит вальсировать. С легкой руки некоего модного стихотворца ее так и зовут все – Харита средь Харит. Не этим ли объясняется ее привязанность к Скорскому? Или все же… все же и ее приманил зеленый неверный пламень этих глаз?

Боже сохрани сказать такое! Но подумать-то можно?

Нет, лучше не думать, потому что от одних только мыслей сердце бешено застучало. До боли!

Наталья Васильевна так стиснула ручку веера, что услышала легкий хруст. Тонкая, резная слоновая кость треснула между ее напрягшимися до боли пальцами… Вот ведь что, даже слону не выдержать, а женскому сердцу каково? Оно бесконечно доверчиво, падко на приманку счастием… Женщина – та же бабочка легкокрылая, которая вечно мечется над обманчивыми и опасными огоньками. И влечет, и крылышки обжечь страшно. Огоньки эти – мужчины, с их бесстыдными желаниями и лживыми посулами. Вот так же и Наталью Васильевну однажды ослепил блуждающий огонек…

Блуждающий! Какое верное слово нашла она для него! Еще можно сказать – блудодействующий! Но по виду… ничего такого сказать по виду его было невозможно. Чудилось со стороны – горит ровный, приятный, совершенно неопасный пламень. Вокруг вспыхивали и перемигивались огонечки куда более опасные!

Однако он любому из них мог дать фору, и Наталья Васильевна вскоре в этом убедилась, да так, что крылья ее навсегда остались опаленными. И ничего ей больше не оставалось, как метаться возле этого пламени, будучи не в силах взлететь. И не было у нее большего желания, как вновь обгореть.

А ведь раньше… Раньше-то всегда удавалось и крылышки погреть, и улететь вовремя. А как встретилась с ним, так и пропала.

– Асенкова! – заорал кто-то над ухом.

Наталья Васильевна вздрогнула, встрепенулась.

Эта тонконогая девчонка снова выходит pour les compliments – на аплодисменты. Да что они все в ней нашли?! Но не все, нет, не все. Как посмотришь, отбивают ладони только мужчины, а дамы так и испепеляют ее ненавидящими взглядами. Чувствуют, сколько огорчений принесет им эта синеглазая тонконогая певунья, вертихвостка эта дешевая, эта…

– Асенкова!!!

Вот, опять орут что есть мочи!

Наталье Васильевне очень хотелось заткнуть уши, броситься вон из залы, но она не могла решиться уйти, пока оставалась надежда, что Скорский заметит ее, подаст знак… А вдруг?! Ведь именно с надеждой на то, что меж ними все наладится, и приехала она нынче в театр… И уткнулась, как в стену, в разочарование.

Нет, не глядит. Устремился к сцене, на которой раскланивается тонкая фигурка. Не рукоплещет, не орет, лишь чуть вздрагивают губы, словно шепчут:

– Асенкова, Асенкова, Асенкова…

Асенкова!

Наталья Васильевна мрачно покачала головой. Как подумаешь, сколько на свете пренеприятнейших, пакостнейших совпадений! Опять эта фамилия! Опять Асенкова! Уж она не хотела давать воли давнему воспоминанию, однако оно так и лезет в голову! Так и лезет!

* * *

Первый раз эту фамилию Наталья Васильевна Шумилова услышала десять лет назад. Ей было тогда тридцать, и она наконец-то поняла, что и при нелюбимом, постылом, нежеланном муже можно жить счастливо и исполнять любые свои причуды.

Самое главное – не обращать на супруга никакого внимания. Его все равно почти никогда в Питере нет. То он на Урале, то в Азове, то в Царицыне, то в Москве… Там – дела. Тут, в столице, только редкие встречи с иноземными негоциантами, которые продают товар за границу. Жену почти не замечает. Ну что ж, Наталья Васильевна всегда знала, что Шумилов, с которым сговорена была она с младенчества по старинной дружбе родителей, взял ее только из-за денег – ну и во исполнение воли своего отца. Но эту волю он непременно нарушил бы, кабы не поставил Василий Петрович Полевой, отец Натальи, условие, что передаст своему молодому компаньону все права на владение и управление знаменитыми соляными копями и медными рудниками, которые и составили капитал общества «Полевой, Шумилов и сын», потом, после смерти отца Николая, просто «Полевой и Шумилов».

Наталья знала, что о ней с ранней юности шла дурная слава, знала, что тянулся этот черный хвост не просто так… У отца были все основания сокрушаться о поведении дочери, и, хотя она с малолетства была редкостная красавица (это ее и сгубило!), жену-шлюху мало кто захочет взять просто так, без приданого, да не простого, а баснословного. Николай Шумилов понимал, что если он откажется, то Полевой вышвырнет его из компании. А без доли Полевого ему не выжить, тот его проглотит, прожует и не подавится. Вот и продал Николай Шумилов свою свободу… За большие деньги продал!

Да, впрочем, и Наталья не пострадала. Слишком любил свою единственную дочь Василий Полевой, чтобы не позаботиться о ней, какая бы она ни была дурная, порочная, взбалмошная (правда, взбалмошной ее назвать было трудно, и хотя вела она себя порой, как обычная вздорная бабенка, купеческая жена и дочь без царя в голове, движимая только своими причудами, ума ей было не занимать – того пронзительного и легковесного женского ума, который порой весомее и решительнее мужской осторожной основательности). По завещанию Полевой определил немалую сумму, которую Шумилов при любых условиях должен был назначить жене на содержание. Наталья могла жить вполне безбедно и в свое удовольствие: большие деньги дают человеку право поступать так, как ему хочется!

Ну так вот… Про то, чтобы жить счастливо и исполнять любые причуды… Эта новая причуда Натальи Васильевны звалась Николай Дюр, и был он воспитанником Театральной школы. Его держали на подхвате, фигурантом, отправляя то на один спектакль, то на другой то в одну труппу, то в другую, смотря откуда приходило требование на воспитанников-фигурантов. Сегодня они висели на особых петлях высоко над сценой, изображая ангелов или купидонов, завтра бряцали оружием и маршировали в костюмах каких-нибудь древних ирландских воинов, послезавтра сидели кружком вокруг бумажных костров половецких кочевников… Дюр, впрочем, был в ту пору любимым учеником самого Дидло, который в Театральной школе преподавал балетное искусство. По отзывам учителя, юноша подавал большие надежды, а оттого ему поручали уже серьезные, хоть и небольшие сольные танцевальные роли – с движением, как говорили воспитанники, а не со словами.

Мальчишке едва ли исполнилось семнадцать, и Наталья Васильевна, увидев его случайно, просто ошалела от этих бело-золотистых, вьющихся волос и темных, загадочных глаз. Именно от таких – тонких, звонких, не по-русски субтильных, длинноногих, изящных юношей она всегда и шалела. Она возжелала его всем сердцем, всей хотью и всей плотью своей и начала частить в театры, разрываясь между Большим и Немецким, где сидела среди патриархальной публики (некоторые пожилые фрау являлись в театр с вязаньем и порой, утирая слезы, пропускали петли, а потом вновь с удвоенным проворством щелкали спицами в сценах, не требующих сердечного сопереживания).

Наталья Васильевна привыкла получать все, чего хотела, но как подступиться к этому мальчику, не знала. Пусть закон и был для нее не писан, и правил женской скромности она почти не ведала, однако же внешние приличия, хочешь не хочешь, соблюдать приходилось. Это мужчинам дозволено посылать записочки хорошеньким артисточкам, назначать им свидания, а женщине вроде бы невместно… К тому же с грамотой у Натальи Васильевны были изрядные нелады, а поручать описывать свои чувства и желания наемному человеку она вовсе даже не хотела, поэтому предпочитала действовать не письменно, а устно. Причем напрямую.

Князь Шаховской, главный директор Императорских театров, к своим обязанностям воспитателя молодых талантов относился трепетно, из-под его ферулы, как выражались на театре, вышло немало замечательных актеров. Кроме того, что лишь только он из русских авторов писал тогда пьесы для сцены, он был еще учителем декламации в Театральной школе. Репетициям отдавал все силы, даже порой возил к себе на дачу воспитанников и воспитанниц, чтобы там зубрить роли, ибо нетвердого знания текста не прощал.

Ходили слухи, что возил князь девиц ради встречи с богатыми любителями молодости и красоты, хотя, может, это были только лишь слухи. Так или иначе, Наталья Васильевна не могла обратиться к Шаховскому с подобной просьбой – привезти для нее полюбившегося красавчика. Зато она могла свести дружбу с Катериной Ивановной…

Актриса Катерина Ивановна Ежова была многолетней подругой князя, и, как рассказывали люди сведущие, он ее побаивался, словно Сократ Ксантиппу, ибо она была необразованная, сварливая женщина, обожавшая закулисные интрижки. Из своего карманного драматурга она вила веревки, хотя актрисой была довольно посредственной. При этом она отличалась необычайно громким, зычным голосом, и Шаховской всегда для нее сочинял очень эффектные роли болтливых старух. Если в пьесе нужна была этакая бой-баба, Катерина Ивановна оказывалась совершенно на своем месте.

Однажды Наталья Васильевна отправила ей за кулисы букет и премилый серебряный браслет, а потом явилась сама и такой ловкой лестью втерлась в доверие к недалекой и жадной до денег актрисе, что легко напросилась в гости на дачу Шаховского. Стоило только посулить, что она хорошо заплатит за знакомство с Дюром, в котором видит большой талант и которого намерена щедрой рукой поддерживать, не обижая и тех, кто станет ей помогать, как Ежова пообещала исполнить все, что ни пожелает тороватая гостья. Спустя три дня Наталья Васильевна получила известие, что ее ждут в гости.

Князь проводил лето в Емельяновке, на Петергофской дороге, недалеко от взморья. Наталья Васильевна примчалась, как ветер, нещадно понукая кучера, который, в свой черед, едва не загнал тройку. Однако порыв Натальи Васильевны мигом был остужен, потому что, кроме Николая Дюра, на даче обнаружился его приятель Петр Каратыгин, отнюдь не унаследовавший той мужественной красоты, которая пленяла в его старшем брате Василии. По мнению Натальи Васильевны, Каратыгин-младший на личность был попросту нехорош, да и болтлив не в меру, шут какой-то гороховый! Ладно хоть незлобив, на том спасибо. В доме присутствовала также актриса Александра Асенкова, бойкая и смазливая особа. При ней была дочь, девочка лет одиннадцати-двенадцати, тоненькая, синеглазая, темноволосая. Самого же князя не оказалось, хотя и должен был прибыть. Да, собственно, Шаховской не особенно был нужен Наталье Васильевне, однако именно его дожидалась Александра Егоровна Асенкова, которая с первой минуты знакомства показалась Наталье Васильевне ужасно суетливой и болтливой, к тому же до противности жеманной. Она разговаривала ненатуральным голосом, то и дело заламывала руки и принималась восклицать: «Ах, что же не едет князь?! Вся моя надежда на него! Мы с дочерью сироты, совершенные сироты, и если его светлость не окажет мне протекции в новом Большом театре, нам придется нищенствовать на паперти!»

Эту затверженную назубок реплику она произнесла столько раз, что все прочие волей-неволей тоже выучили ее наизусть.

Зато дочка ее сидела тихо, глазела себе то на Дюра, то на Каратыгина, однако на Наталью Васильевну не взглянула ни разу. Да и Дюр на великолепную гостью тоже не обращал никакого внимания, хотя Наталья Васильевна по такому случаю была вся в прюнелевых шелках и в невероятных лиловых каменьях из уральских каменоломен, каких более ни у кого в Петербурге не имелось. Он все болтал с девчонкой (ее звали Варей, это Наталья Васильевна запомнила, и она училась в Театральной школе) и восторгался тем, какая она красавица. Мол, это уже сейчас видно, хотя ей всего ничего от роду.

– Да ведь актерки все красавицы, – медоточиво возразила Наталья Васильевна, сопроводив эти слова ехидной улыбочкой: мол, знаем мы цену их раскрашенной красоте!

– Ну, не все, с позволения сказать, – подал тут голос Дюр и первый раз соблаговолил взглянуть на Наталью Васильевну, хотя тут же отвел глаза, словно ему не слишком понравилось то, что он видит. – Красота их – красота удачного грима, а отмой как следует – и смотреть не на что будет.

– Да что ты говоришь? – с искренним возмущением воскликнул Каратыгин. – Ты врешь все! Например, Любочка, сестрица твоя, – прехорошенькая!

– Ах, – сладким голосом пропела Наталья Васильевна, – да ведь и они и сами прехорошенькие… – И сопроводила свои слова таким взглядом, что глазам жарко стало.

Однако Дюр на нее вновь даже не посмотрел, а потому ничего не заметил. Только плечами пожал, да и все.

– Да! – с дружеским восхищением воскликнул Каратыгин. – Он у нас и сам красавчик первейший, это правда. Потому старикашка Дидло над ним и измывается.

– Да он все тщится танцора первейшего из меня сделать, а что проку, коли меня влечет драматическое поприще? – пренебрежительно ответил Дюр.

– Да кого ваш Дидло только не мучает? – с видом человека сведущего воскликнула Катерина Ивановна. – Слышала я от князюшки Александра Александровича, француз-то сей тебя, Петруша, так уж гнетет, так гнетет!

– Что и говорить, – с комическим сокрушением простонал Каратыгин, – нет мне от него пощады. Обещал он отцу сделать из меня первейшего фигуранта для балетной сцены. Коли доказательством его прилежания могут служить те щипки, пинки и щелчки, которые я от него получаю, то он честно выполняет свое обещание.

– А помнишь про люстру? – засмеялся Дюр.

Все тоже засмеялись – все, кроме Натальи Васильевны. Видимо, прочие знали, о чем речь идет, а она не знала да и знать не хотела. Впрочем, ее не спрашивали.

– О, это была совершеннейшая феерия! – воскликнул Каратыгин, и, хоть Наталье Васильевне это было ни чуточки не интересно, пришлось надеть маску самого любезного внимания, потому что Каратыгин обращался к ней. И даже Дюр повернул голову. Ну, ради того, чтобы встретиться взглядом с его чудесными темными глазами, можно было и про какую-то там дурацкую люстру послушать! Главное – не упустить его взора… О, Наталья Васильевна в совершенстве владела искусством вести беседу взглядов!

Однако Дюр только один раз посмотрел на нее – и тут же вновь повернулся к Варе. А между тем Каратыгин уже повел свой рассказ, и, хоть Наталье Васильевне все это было до зевоты неинтересно, рта ему заткнуть она никак не могла, так что приходилось делать хорошую мину при плохой игре.

– Однажды во время класса он заставлял меня делать некое па… У нас оно называется тан-леве. Это прыжок вверх на одной ноге без продвижения, его нужно несколько раз повторить. На беду, что-то не клеилось; Дидло выходил из терпения, бранил и трепал меня напропалую, заставлял несколько раз повторять это проклятое тан-леве, но дело никак не ладилось. Грозно стуча своей толстой палкой, он энергично наступал на меня, а я, танцуя, подавался назад, и наконец, когда я находился посредине залы, на потолке которой висела стеклянная люстра, Дидло размахнулся своей палкой – и разбил люстру вдребезги. Толстые куски стекла упали на его лысую голову и до крови ее рассекли. Тут он окончательно взбесился, ударил меня раза два или три и выгнал из класса.

– Какой ужас! – вскричала Наталья Васильевна с преувеличенным испугом, несказанно радуясь, что глупая история закончилась.

Однако Каратыгин не собирался униматься.

– В самом деле, – усмехнулся он. – Легко вообразить себе, какого шума наделала у нас эта катастрофа.

– Конечно, катастрофа, – проворчала Катерина Ивановна. – Что тебя прибил Дидло, разумеется, дело не важное, а как ты смел довести его до того, что он разбил люстру о твою голову? Вот где преступление! Неудивительно, что князь Александр Александрович велел тебе просить у мусье Дидло прощения.

– Я и просил, – кивнул Каратыгин. – Однако все обошлось добрым миром. Когда я подошел к старику и начал со слезами умолять простить меня, он погладил меня по голове и дал только наставление, чтобы впредь я был прилежнее и не становился под люстрой.

– К счастью, старик наш незлопамятен, – подтвердил Дюр.

– Да что вы его все стариком честите?! – возмутилась Катерина Ивановна. – Так ли уж много ему лет? Он всего лишь на какой-то десяток постарше меня и моего Александра Александровича, а нам только по сорок.

Каратыгин и Дюр переглянулись, лишь с видимым усилием скрывая комический ужас, отобразившийся на их лицах. Наталья Васильевна сделала кислую улыбку и пробормотала из чистой вежливости:

– Да какие ж вы старики? Разве это старческий возраст?!

Конечно, она лукавила, в ту пору ей казалось, что это все, смертушка, конец света, только в монастырь уходить… и оставшиеся до рокового срока десять лет она собиралась прожить как можно с бо лшим размахом, получить от жизни как можно больше удовольствия. Забегая вперед, можно сказать, что до поры до времени ей это удавалось.

– Ах, матушка Наталья Васильевна, – уныло изрекла в эту минуту Александра Егоровна Асенкова, и Наталья Васильевна едва сдержала гневный взгляд: какая-де я тебе матушка?! – Да что сорок, для них, юнцов этих, уже и наши тридцать – мы же с вами ровесницы, я не ошибаюсь? – совершенная старость. Мы с вами пред ними – старые старухи, как бы ни чепурились, как бы ни белились и румянились.

И она так чрезмерно-горестно вздохнула, так преувеличенно-страдальчески воздела очи горе, что сразу стало ясно: дамочка набивается на комплимент. Однако Наталья Васильевна придушить готова была эту дуру, эту глупую кокетку. Шумилова сразу заметила, каким быстрым, оценивающим взором смерил ее Дюр… И хоть добряк Каратыгин немедля клюнул на эту удочку и со всех ног кинулся отвешивать комплименты всем присутствующим дамам, уверяя их в несравненной их красоте, молодости и неувядаемости (Наталья Васильевна злобно скрипнула зубами, ибо комплимент сей выдался весьма колок), настроение было безнадежно испорчено, потому что комплиментами своими велеречивый Каратыгин уравнял уродливую старуху (да-да, старуху!) Катерину Ивановну с хорошенькой Асенковой и красавицей Натальей Васильевной…

Наталья Васильевна почувствовала, что еще миг – и она не совладает с собой, наговорит гадостей. Нужно было выйти, успокоиться, но сделать это под приличным предлогом, чтобы никто не догадался, что она кипит от злости… Она все же надеялась еще, что все у нее с Дюром сладится. Ну как, как было примириться с тем, что тащилась в этакую даль напрасно?!

– Je dois sortir[6], – проговорила она сдавленно, направляясь к двери.

– Извольте, сударыня, – благодушно отозвалась Катерина Ивановна. – Ретирадник[7] у нас в первом этаже, в сенях оный. Не на улице отхожее место, как в иных домах, а все по-благородному!

Наталья Васильевна рванулась в коридор с такой стремительностью, что едва не застряла в дверях своими широкими юбками. Одна мысль была у нее в ту минуту: как можно скорее, немедленно уехать и выкинуть Дюра из головы, а с Шаховским и дела больше не иметь.

«Как же, увидит он моих денег, держи карман шире!» – мстительно подумала она, хотя князь Александр Александрович никогда у нее ничего не просил и даже не помышлял об этом. Миновав пресловутый ретирадник (никакой охоты до совершения туалета у нее не было), Наталья Васильевна бросилась к дверям, ведущим на улицу, да так и замерла: ударил гром, сверкнула молния, с небес упал проливной дождь.

Ну вот… и до кареты не добежишь – вмиг промокнешь. А кучер, конечно, где-нибудь в конюшне языком с шаховской прислугой мелет. Пока его сыщешь, нитки сухой не останется. А ветрено как стало, а прохлада вечерняя налегла! Нет, больно надо до хвори себя доводить! Придется вернуться в комнаты. Одно хорошо: в такую погоду у гостьи есть приличнейшая причина не трогаться с места, остаться ночевать, а там… Как говорится, утро вечера мудренее!

Наталья Васильевна улыбнулась, лелея свои надежды, и повернула обратно. Она еще не успела дойти до двери, как та распахнулась, и в сени выскочила донельзя растревоженная Катерина Ивановна:

– Отцы родные, что за светопреставление содеялось! А князюшки моего ненаглядного нет как нет! Не стряслось ли что? Не сбился ли с дороги? Охти мне, за что, Господи, наказуешь?!

И словно в ответ, в доказательство, что это не чей-то злой умысел, а всего лишь самое обычное явление природы, гроза прекратилась, но все вокруг блестело от дождя, и нависала быстро сгущавшаяся тьма, сулившая, возможно, новую грозу. Ветер, нанесший тучи, не утихал, и слышно было, как сильно, сердито бьют в берег волны близкого залива.

Катерина Ивановна, впрочем, не унималась. Беспокойство за Шаховского совершенно отуманило ее разум: ей втемяшилось, что его могло убить грозой, что волны морские норовят выйти из берегов и захлестнуть дорогу (такое, к слову, случалось, и ездоки, сбившись с пути, заезжали в залив, где ежели не гибли, то терпели немалый страх), и ей не сиделось на месте – надобно было идти встречать, а то и спасать «ненаглядного князюшку». Все попытки отговорить ее оказались тщетны. Катерина Ивановна схватила большой фонарь, висевший в сенях, поставила туда толстенную свечу, накинула на плечи старую епанчу, более напоминавшую обыкновенную дерюжку, сунула ноги в разношенные, убитые опорки, нашедшиеся в углу и поставленные туда, видимо, именно для походов по грязи, и решительно спустилась с крыльца, наказав гостям сидеть и ждать, пока они с «князюшкой» не вернутся. А то и прилечь отдохнуть, если кто устал. Ужин подадут, когда она приведет Александра Александровича.

– Ну что ты с ней будешь делать, – беспомощно развел руками Дюр. – Мыслимо ли ее одну отпускать? Придется пойти с ней.

У Натальи Васильевны упало сердце. Еще не хватало!

– Я сам пойду, – решительно отозвался Каратыгин. – А ты оставайся. У тебя сапоги худые, раз, а второе, ты здоровьем некрепок. Вспомни, как ноги промочил и лежал в горячке! Нельзя тебе идти.

– Нет, я пойду! – заупрямился Дюр, однако тут из дому выскочила Варя и схватила его за руку:

– Николенька, не уходи, я боюсь без тебя оставаться!

– В самом деле, – сварливо сказала Александра Егоровна, – как это вы, господа, вознамерились покинуть женщин одних, без защиты? Страх-то какой! А вдруг лихой человек? Пусть Петруша идет, а вы, Николя, оставайтесь с нами. А то мы все потащимся за Катериной Ивановной! А как вы это себе с горя да перепугу представляете? – И она, приподняв подол, показала свои тонкие кожаные башмачки.

Обреченно вздохнув, Дюр побрел за женщинами в дом.

Уселись в гостиной – кто на порыжелый кожаный диван, кто в столь же дряхлые кресла. Наталья Васильевна поочередно стреляла глазами то в Дюра – приманчиво, то в Александру Егоровну – уничтожающе. Куда бы ее спровадить вместе с ее девчонкой?! Ей приходилось слышать про Месмера и его знаменитый магнетизм[8], вот сейчас и она, даром, что без магнитов, магнетизировала Асенкову, внушая той, что у нее слипаются глаза, слипаются, что ей хочется спать…

– Как есть хочется, – простонала Александра Егоровна. – Уж хоть бы князь поскорей воротился. А поесть нечего… Не пойти ли, в самом деле, подремать от нечего делать? Вот и Варенька носом клюет. Пошли-ка, дочка, в соседнюю комнату, приляжем там на диванчик, ведь, как говорится, qui dorme – mange[9].

Варя посопротивлялась было, однако намагнетизированная Александра Егоровна без разговоров увела ее за собой. Несколько ошарашенная успехом, Наталья Васильевна воспрянула духом. Теперь нужно было свои месмерические достижения закрепить – судьба предоставила ей блестящую возможность для этого!

Дюр сидел, забившись в угол дивана. Наталья Васильевна подошла и стала напротив, потом резко, быстро опустилась перед ним на корточки и устремила взгляд в его темные глаза. У юноши было растерянное выражение. Наталья Васильевна бурно вздохнула, и глаза его скользнули вниз, к ее глубокому декольте, утонули в нем.

Он замер, покраснел. Кожа у него была очень нежная, белая, и казалось, что вся кровь прилила к лицу. Он нервно дернулся – и замер.

– Что вы так смотрите, сударыня? – спросил юноша, внезапно охрипнув.

Она потянулась было – схватить его за руку и положить на свою вздымающуюся грудь, однако поняла, что он слишком робок и руку, конечно, отдернет.

– Смотрю и жалею, что вам, при красоте вашей и таланте, приходится с боем пробиваться на сцену, – вкрадчиво проговорила она.

– Да ведь всем же так приходится, – хрипло сказал Дюр, отдергивая глаза от декольте Натальи Васильевны и изо всех сил стараясь туда более не смотреть.

– Ну, не всем, – нежно улыбнулась она. – Вспомните хоть Семеновых, что Екатерину, что Нимфодору.

– Конечно, конечно, – кивнул Дюр, – но я не женщина, и рядом со мной нет князя Гагарина или графа Мусина-Пушкина.

Наталья Васильевна ободренно вздохнула. Итак, он сам перевел разговор на любовников двух знаменитых актрис… Без поддержки этих мужчин, их денег таланты сестер Семеновых, конечно, были бы замечены, но вряд ли расцвели бы таким пышным цветом! Он говорит о том, о чем нужно! Теперь осталось только, как говорят на театре, подать правильную реплику.

– Ну что ж, не у одной лишь талантливой женщины может быть щедрый мужчина, но и для талантливого мужчины может отыскаться щедрая женщина… Которая всегда будет рядом… Которая поможет ему добиваться наилучших ролей и сделаться премьером…

И снова посмотрела ему в глаза с выражением, не понять которого мог только слепой или круглый дурак. Спустя минуту выяснилось, что Дюр не одно, так другое, а может, и то, и другое враз, потому что он отвел взгляд и сдавленным голосом пробормотал:

– Даст Бог, наилучшие роли и премьерство мне обеспечит мой талант, а не что иное.

У Натальи Васильевны затекли колени сидеть на корточках, и она выпрямилась. Ей захотелось выдернуть этого мальчишку из глубины дивана, в которую он трусливо забился и… и… в общем, она сама не знала, ради чего, собственно, собирается его выдергивать: то ли пощечин надавать, то ли стиснуть в объятиях и впиться губами в эти вишневые, манящие губы. В конце концов Наталья Васильевна не сделала ни того, ни другого, к Дюру вовсе не прикоснулась, а просто села рядом с ним и резкими движениями спустила с плеч платье – так, что голые груди выскочили из корсета и нагло уставили в лицо юноше напрягшиеся темно-розовые соски.

– Госпо… Господи, – выдохнул он чуть слышно, подаваясь было к Наталье Васильевне, но тут же отпрянул, отшатнулся, вжался в край дивана, а в глубине его темных глаз мелькнуло странное, до невыносимости странное выражение… и неведомо, что случилось бы потом, но тут за спиной Натальи Васильевны хлопнула дверь, в комнату ворвалась Варя, крича:

– Едут, едут, возвращаются они, коляска во двор въехала!

Полуголая госпожа Шумилова едва успела вскочить обратно в свое декольте, прежде чем появилась зевающая Александра Егоровна, которой, как позже выяснилось, так и не удалось заснуть.

Когда Наталья Васильевна снова поглядела туда, где только что сидел Дюр, его на прежнем месте уже не оказалось: она даже и не заметила, когда он вывернулся из своего угла и побежал встречать прибывших. Тогда поднялась и она. Несколько минут стояла перед облупленным зеркалом (на этой даче Шаховского вся мебель, все вещи были изрядно облупленные, сразу видно, сюда годами свозили всякое старье!), потом, убедившись, что в туалете ее нет ни малейшего изъяна, а глаза обрели спокойное и даже невинное выражение, вышла в сени, и на нее тотчас обрушился несвязный рассказ о том, что произошло.

А произошло, как и должно быть с насельниками мира театрального, нечто трагикомическое.

Оказывается, дрожки князя шажком продвигались вперед по дороге, но лес шумел под ветром, волны рычали, и этот шум помешал Катерине Ивановне и Каратыгину услышать приближающийся топот копыт и стук колес. Дорога в одном месте круто поворачивала, и вдруг из-за поворота лошади Шаховского наткнулись на фонарь в руке Катерины Ивановны. Лошади с перепугу метнулись в сторону, дрожки опрокинулись – и Александр Александрович свалился в придорожную канаву.

– Кой черт пугает тут фонарем?! – закричал он, лежа в сырой земле.

– Это я, милый друг, пошла к тебе навстречу, беспокоючись! – дрожащим от счастья голосом – нашелся князюшка, живой! – воскликнула Катерина Ивановна.

– Кто тебя просил, Катенька, соваться? – простонал Шаховской. – Ты меня чуть не убила своей нежностью!

Кое-как, с грехом пополам, князя вынули из канавы и водрузили опять на дрожки, после чего все путники благополучно воротились домой, и Катерина Ивановна немедля приказала принести Шаховскому полотенце и шлафрок – обсушиться и переодеться – и велела подавать ужин.

Наталья Васильевна, впрочем, ждать застолья не стала – выскользнула из дому и, отыскав своего кучера – по великому счастью, тот еще не успел напиться с дворней князя, – приказала немедля везти себя домой. И голос ее, и взгляд были в эту минуту настолько ужасны, что малый и рыпнуться не посмел: как миленький полез на козлы. Прощанием с Шаховским, его Бавкидою и гостями их Наталья Васильевна себя утруждать не стала. Уехала – и более за кулисы не совалась, и вообще в театр, в этот проклятущий вертеп, не езживала, пока не началась ее связь с заядлым театралом Скорским. На своей нелепой страсти к Николаю Дюру она поставила крест. Нетрудно было найти другого… пусть и не балетного фигуранта, но вполне хорошенького лицеиста старшего класса, который мигом понял, чего красивой барыне от него нужно.

Воспоминания о той сцене она долго и тщательно гнала прочь. Постепенно ей удалось внушить себе – возможно, что тут тоже не обошлось без пресловутого месмеризма и магнетизма! – что на Дюра она зла не держит, что ей удалось бы добиться своего, что счастье, как в романе модного стихоплета Пушкина, было так близко, так возможно… и все сладилось бы по ее хотению, кабы не появилась вдруг эта девчонка, Варя, эта Асенкова…

С тех пор фамилия сия сделалась для Натальи Васильевны в некотором роде жупелом, и ей в конце концов совершенно удалось загнать в невозвратимые бездны былого память о том, как посмотрел на нее Николай Дюр, когда она оголилась перед ним. В этом взгляде читалось отвращение, смешанное с паническим ужасом.

Понятно, что о таком позоре не хотелось вспоминать. Гораздо удобнее было думать, что во всем виновата эта Асенкова!

Так Наталья Васильевна и думала.

* * *

– «Репертуар этого спектакля был незавиден, зато бенефис г. Сосницкого прекрасен в другом отношении. Поспешим сказать что-нибудь о предмете, для которого беремся за перо. Поздравим любителей театра с новым, редким на нашей сцене явлением. Мы хотим сказать, что день, когда девица Асенкова появилась на сцене, может остаться памятником в летописях нашего театра… Неожиданно улыбнулась нам Талия[10]: 21 января девица Асенкова вышла на сцену – вышла и как будто сказала: «Во мне вы не ошибетесь!»

Александра Егоровна умиленно всхлипнула.

В дверь постучали.

– Кто, ну кто мог помешать в такую минуту?! – возмущенно возопила она. – Кто?!

– Войдите, прошу! – вскочила Варя, с облегчением переведя дух. С самого утра маменька читала вслух газетные рецензии, и Варя уже порядком подустала слушать безмерные похвалы в свой адрес. То есть сначала, конечно, ей было очень приятно, но потом сделалось немножко не по себе. Как будто лежишь в гробу, а над тобой каноны читают. Или собрались любящие тебя люди и ну рассказывать друг дружке, какая ты была хорошая… необыкновенно хорошая, ну прямо лучше тебя на свет не нарождалось! А ты в гробу лежишь, слушаешь все это и об одном жалеешь – что не можешь вскочить, сдернуть со лба черную ленту и флердоранжевый венок, который непременно цепляют на голову умершим девицам, да закричать во весь голос: «Да что вы всякую чушь городите?!» Именно поэтому Варя и вскочила радостно, и воскликнула:

– Войдите!

Появился привратник. Нет – сначала появились цветы. Их было, как показалось Варе, какое-то неимоверное количество! Ах… Оранжерейные, баснословно дорогие розы, тюльпаны, гиацинты самых разнообразных оттенков! Охапками! Да какими! Наверное, все теплицы Санкт-Петербурга опустошили ради того, чтобы в узкую дверь квартиры на четвертом этаже вплыли эти благоуханные облака, из-за которых звучал почтительный голос:

– Вам-с, Варвара Николаевна! Вам-с!

– Боже… – сдавленно выкрикнула Александра Егоровна. – Даже Семеновой[11] столько цветов не дарили! Ох, как жаль, что у нас не водится обычай, как во Франции, бросать букеты на сцену! Тебя вчера средь них просто не было бы видно!

– И это еще не все! – возбужденно вскричал привратник, у которого были совершенно круглые глаза. Савелий Петрович уже изрядное время служил в доме Голлидея, при актерах, всякого навидался, однако и он такое изобилие цветов зрел и обонял впервые. – В привратницкой еще целый сноп! Сейчас принесу. Только дайте какой-никакой фартук или скатерку, чтобы их завернуть, а то я вашими розанами все руки исколол. – И в доказательство он повертел заскорузлыми ладонями, на которых и впрямь кое-где виднелись капельки крови.

Александра Егоровна сунула ему какую-то старую, вытертую плюшевую накидку с кресла, и Савелий Петрович торопливо затопал вниз по лестнице.

Тут набежали сестры, вместе с маменькой принялись разбирать букеты. При некоторых были подписанные от руки карточки, и девчонки с упоением выкрикивали наперебой:

– От какого-то неизвестного дарителя! От поклонника вашего несравненного таланта! От сраженного силой вашего актерского мастерства! От влюбленного в ваш чудный голос! Ой, Варенька, в тебя влюби-и-ились! А вот как красиво написано – «разбившей мое сердце»! Слышишь, Варенька, ты разбила чье-то сердце!

– А что? – гордо отозвалась Александра Егоровна. – И очень просто! Ах, знали бы вы, сколько сердец в свое время разбила я!

Нынешний супруг ее, Павел Николаевич Креницын, служивший содержателем зеленых театральных карет, в которых обыкновенно развозили после спектакля по домам актеров (в одной из таких карет вчера прибыла домой пьяная от восторга и шампанского Варя), хмыкнул. Александра Егоровна знала, что муж не любит таких разговоров, и мигом поправилась:

– Но Варенька дальше пойдет на этом пути, гораздо дальше! Мы эти сердца сотнями будем считать!

– Ах, какой аромат! – воскликнула младшая сестра, Оля. – У меня прямо голова кружится! Какая же ты счастливая, Варенька!

Варя пожала плечами, перебирая карточки. Она была, конечно, обрадована, у нее, конечно, кружилась голова от густого цветочного аромата, но в то же время насмешливая улыбка нет-нет да и касалась губ. Она сразу обратила внимание, что среди карточек нет ни одной визитной. Все эти кусочки разноцветного картона – из тех, что продаются в цветочных лавках, дабы пославший цветы мог приписать несколько слов и отправить вместе с букетом. И выражения восторга, по сути, анонимны. Редко где стоят инициалы, а то все больше безликие NN, SS, Anonym, г-н К. и все такое прочее. Ну что ж… Она заранее знала – с детства к этому привыкла! – что артистки вызывают вожделение и восторг, но не уважение. Связей с ними ищут – но в то же время стыдятся. Стараются, чтобы о поклонении таланту не говорили в обществе громко. И твердо помнят: quod licet Jovi, поп licet bovi – что позволено Юпитеру, не позволено быку.

О да, лишь немногие могут открыто выразить свое восхищение талантом, не заботясь о молве.

А разве ей нужны все эти многие? Весь этот ворох цветов, которые через два дня придется выносить на помойку, – ничто в сравнении с самым дорогим подарком, который она получила вчера.

Она подошла к зеркалу. У той, что взволнованно смотрит из затуманенной глубины, Варины синие глаза, темные волосы, тонкие черты и – тяжелые бриллиантовые серьги в ушах. Даже потемневшая амальгама старого зеркала не в силах приглушить их блеск.

Варя вскинула руки и коснулась серег. Они качнулись, снопы искр вспыхнули там, в зеркале.

Она зажмурилась.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

В своей новой книге «От зависти и ревности» сибирская целительница Наталья Степанова, отвечая на пис...
Однажды в Германии они с подругой решились через фирму заказать мальчика. Пришел красавчик – молоден...
• Столица Дании от А до Я,...
• Страна тысячи озер от А до Я,...
Леночке Удальцовой надоело быть тихоней-отличницей! Никто не дергает ее за косички, не подкладывает ...