Почерк Леонардо Рубина Дина

Родина романа

Предисловие

Роман «Почерк Леонардо» во многом построен на материале «чужеземной жизни», тщательно прописанной, так, чтобы русский читатель увидел и пароходик на Рейне, и виноградники, шпили башен немецкого городка и улицы Монреаля. Однако есть там и Киев, и разные прочие советские широты вполне гастрольного-циркового толка.

«С чего начинается родина» любого романа? На этот вопрос каждый литератор ответит по-своему, причем, каждый раз, с каждой новой книгой, иначе ответит.

Судьбы книг очень похожи на человеческие. И зарождение книги очень напоминает зарождение человеческой жизни. Крошечная клетка, из которой вырастает целый мир. Бывает так, что вдруг видишь какое-то лицо, которое тебя потом мучает, требует воплощения… А бывает, что весь роман со всеми своими героями обрушивается на тебя некой звучащей интонацией.

Мой роман «Почерк Леонардо» зародился на чужбине…

Он «зазвучал» во мне явственно и внезапно за завтраком, на кухне у моей сестры в Бостоне. Она рассказывала, как ее знакомый оркестрант, фаготист, однажды в октябре ехал на репетицию оркестра в соседний городок по очень крутой горной дороге. Неожиданно, внезапно и не типично для октября в Новой Англии налетела снежная буря, стали падать деревья, нагруженные листвой и снегом, дорогу завалило… И фаготист просидел в машине восемь часов, потому что дорожные службы не были готовы к такой внезапной зиме.

Поскольку его фагот мог замерзнуть, музыкант стал играть, разогревая инструмент, и много часов играл весь свой репертуар… Заканчивал Баха, возвращался к Сен-Сансу…

Едва сестра это произнесла, во мне зазвучал фагот… Густой одинокий протяжный голос в снежной буре. Я сразу поняла, что это – роман. С необыкновенной ясностью осознала, что мой-то музыкант и ехал, возможно, на репетицию, только не доехал… Поняла, что обязательно должна там быть любовь, большая трагическая любовь…

Я не знала еще, не видела лица героини, не понимала – к кому, зачем он едет… а только именно в те минуты роман уже состоялся – этой интонацией, этим голосом фагота… Оставалось только написать этот роман, «разыграть», оркестровать, разнообразить…

Однако «улита едет»… Интересно, что героиню, спустя чуть ли не год, я нашла опять-таки в Америке, разъезжая по городам в очередной гастрольной поездке. К тому времени уже знала, что она должна быть… циркачкой. Она приснилась мне – шла с балансиром по канату. Я проснулась и подумала: что за бред? откуда? зачем? В цирке я была только в детстве раза два, вот уж совсем не мои утехи. Тогда я даже не знала, что тот самый шест, та палка, которую канатоходцы держат в руках, называется балансиром…

Однако в нашем деле следует очень чутко прислушиваться, когда тебя окликают во сне. Писательские сны – это, знаете ли, очень серьезно. Поняв, что моя героиня не желает слезать с каната, принялась я искать цирковых людей… А трудно! Совсем другая, чужая среда.

Тут звонит мне из Монреаля подруга Лена, я ей жалуюсь на свои чисто писательские сложности, и она говорит: «Так ты приезжай к нам. Мои девчонки работают в знаменитом «Цирке дю Солей», одна переводчицей, другая в кастинге… Они все тебе покажут…»

Я подумала – вот и отлично, цирк у меня в кармане, ура. Опишу, как эти самые… ну, как их там… кувыркаются на этом самом… ну, как его там… Съезжу в Монреаль на пару дней, пошляюсь, поглазею, поговорю с кем-то из циркачей (тогда я еще не знала, что цирковые ненавидят это слово – «циркач», и никогда им себя не называют), и дело будет в шляпе – много ли надо писательскому воображению!

Само собой, за эту наглую самонадеянность, за неуважение к огромному чужому судьбинному труду я оказалась жестоко наказанной.

Приезжаю – в цирке каникулы, пустые студии, пустующие гримерки, никого нет, тренируется лишь какой-то воздушный гимнаст на трапеции. И так неэлегантно тренируется, медленно разучивая один и тот же трюк… скукотища! Нет чтобы клоун навстречу и – ррраз! – перекувыркнулся… (Тогда я опять-таки не знала, что «клоун» в цирке называется иначе…)

Я просто в отчаяние впала! Роман начат, живой, уже во мне звучащий… а больше ничегошеньки-то и нет. И я заробела… Главное, стала догадываться, что Цирк – это бездна такая, которую не то что вычерпать, а по краешку пройти и то страшно. Обязательно свалишься без знания точных реалий. Куда уж мне, совершенно посторонней в том мире…

Короче, в ужасе и унынии возвращаюсь из Монреаля к сестре в Бостон, а та и говорит:

– Слушай, тебе тут звонили из Майами, говорят, ты обещала приехать, выступить? Ты, видимо, совсем спятила? Или географию в школе не учила? Ты знаешь, что такое Майами – в июле?! Тебе Тель-Авив покажется Сибирью. К тому же это три с половиной часа лету туда, и столько же обратно. Во имя чего? Погарцевать перед пятью русскими пенсионерами?

Я совсем расстроилась: действительно же не представляла, что это за расстояния. А отказывать неудобно: обещала, организаторы уже купили мне билет на самолет…

Словом, поплелась я в Майами.

Прилетаю и уже в аэропорту понимаю, что конец мне – с моей-то астмой – настает самый натуральный. Меня встречает милая такая пара, муж и жена, местные активисты. Заботливо вытаскивают из кондиционированного аэропорта, запихивают в кондиционированный автомобиль… Но в эти три минуты перерыва я обреченно хватаю ртом воздух раскаленной домны и мысленно произношу разные очень эмоциональные слова.

– У нас тут отлично, – слышу я между тем своих провожатых, – климат хороший, теплый, вечное лето. Если б только не крокодилы…

– А что – крокодилы? – испуганно спрашиваю я. – Где они?

– Да везде, – охотно отвечают мне. – Вон, видите это шоссе, по которому мы сейчас едем? Называется Крокодиловая аллея. Сетки вдоль дороги видите? Это ограждения… Гринпис проклятый не дает отстреливать, вот и расплодилось их четыре миллиона. В дома заходят, в бассейны хлюпаются…

– А вы меня куда… поместите? – осторожно спрашиваю я.

– В квартирку тут одну. Она на первом этаже, так вы просто запирайтесь хорошенько. Да вам не стоит беспокоиться! Крокодилы на взрослых редко нападают. В основном на кошек, собак… ну и детей нельзя выпускать гулять одних. А на взрослых – редко прыгают. Десять, примерно, случаев в год, не больше…

– Понятно, – говорю я, медленно остывая в этой жаре.

– А в океане их всех вообще акулы съели. Вы, Дина Ильинична, взяли купальник-то? Поплавать?

– Знаете… – мямлю я, – предпочитаю просто душ… если можно…

– Напрасно, напрасно! Акулы на людей довольно редко нападают. Случаев десять в год, не больше… Это все Гринпис проклятый: акулы им дороже людей… Да, собственно, и акулы-то не проблема. Проблема у нас – гремучие змеи.

– Ах вот как… – вежливо говорю я, леденея и цепенея от ужаса: вид любой змеи, несмотря на то что она – тотем моего гороскопа по году рождения, повергает меня в состояние падучей.

– Ну да. Если укусит, главное, присутствия духа не терять. У нас тут сразу: вертолет, госпиталь, сыворотка… И все – о'кей. Да нет, все будет хорошо, – с энтузиазмом продолжал милый человек. – Тут все можно пережить, кроме хэрригана.

– А… это кто? – уже в полуобмороке спрашиваю я.

– Не кто, а что: хэрриган, ну! Ой, простите, по-русски – «ураган». Видите, вон в зданиях – проемы окон зияют?

Отлично, думаю я, закрывая глаза: значит, жара, крокодилы, акулы, гремучие змеи, ураганы, пенсионеры…

Меня привозят, я выступаю перед действительно немногочисленной, но доброжелательной аудиторией; заработок плевый, но мне уже не до заработков. Мне бы сесть завтра на самолет и вернуться к сестре в Бостон.

Встретивший меня милый человек предлагает завтра «показать город». Я бы, честно говоря, посидела в запертой от крокодилов и змей квартире с кондиционером, но – делать нечего – вежливо соглашаюсь, стараясь скрыть тайный ужас перед этой прогулкой.

– Тогда я зайду за вами в семь утра.

– Почему в семь? – осторожно интересуюсь я.

– А в девять утра гулять где бы то ни было по улице уже просто невозможно, – охотно отвечает он. И я ему верю.

И наутро мы идем пешком по городу, по набережной, я разглядываю яхты, виллы, парки… на каждом шагу вспоминаю свою умную сестру и, не вслушиваясь в голос моего провожатого, молча клянусь себе, что отныне… никогда, никогда!!! Господи, скорей бы сесть в самолет…

– У нас тут и люди разные интересные живут… – краем уха слышу я. – Например, воздушные канатоходцы Лина и Николай Никольские. Может, вам случалось бывать на их представлениях? Видели бы вы, как Коля шел по канату между двумя небоскребами! Без страховки!

И я останавливаюсь как громом пораженная, как соляной столп, – понимая в этот миг – ЗАЧЕМ судьба приволокла меня в летний невыносимый, крокодиловый-змеинный-акулий Майами.

Глядя на мое ошеломленное лицо, провожатый спрашивает:

– Что, хотите познакомиться?

А я одними губами:

– Хо-о-очу-у-у!!!

Так и встретилась с замечательной Линой Никольской, которой и посвящен роман «Почерк Леонардо». Ибо до сих пор убеждена и повторяю в любом интервью на вопрос об этой книге, что Лина, уникальная воздушная гимнастка «подарила мне роман».

До известной степени так оно и есть. Просто Лина с великолепной щедростью делилась своим цирком, профессиональным багажом, судьбой, наконец. Моя героиня Анна проживает значительную часть цирковых коллизий Лины Никольской. Целый год мы интенсивно переписывались; и это была настоящая работа, настоящая честная пахота: я «вскапывала» цирковое поле по сантиметру, изучая досконально все малейшие детали профессии и самого этого великого завораживающего мира.

А в первое наше свидание я была потрясена совсем другим: дом Никольских в Майами представлял собой настоящий питомник разных зверей. Несколько десятков попугаев! Кошки, собаки, целая стая белых павлинов во дворе… Кого там только не было. Разве что крокодилов и акул недоставало. Первым, кого я увидела, был огромный, щедро изукрашенный матушкой-природой попугай. Сначала я решила, что передо мной аляповато сделанная игрушка, уж больно яркие цвета: грудь зеленая, крылья красные, голова синяя… безвкусица какая-то… И вдруг голова игрушки склоняется к плечу, и на меня внимательно смотрят черные бусины глаз.

Лина сказала: «Ну, этот – так, красивая декорация. А вы вот взгляните на мою любимицу Шурочку, горбунью. Она не в клетке, она у меня в спальне живет».

Так я впервые увидела попугая жако. Умница-говорунья Шурочка в первую же минуту выдала мне свой репертуар. А когда в комнату вошла собака Каштан, Шурочка свесила с кровати крючковатый нос старой революционерки Розы Люксембург и прокуренным голосом проскрипела:

– Каштан! Чего тебе?

У меня даже колени ослабели от потрясения.

Так появился еще один герой романа – Говард. Попугай жако, в один из трагических моментов сюжета спасающий мою героиню Анну…

…Этот роман я считаю заговоренным. Помимо множества тайн, которые он содержит, его сопровождает нечто вроде заговора: кинематографисты, которые сразу по выходу новой книги обычно запрашивают у меня права на создание фильма, обходят этот роман сторонкой. Не решаются приближаться к вулкану эмоций, к завесе над тайнами, к коробу фокусника, к миражам оптических зеркал?…

Интересно, что эта книга, которую я никогда не относила к жанру фантастики, награждена премией «Портал» как лучшая фантастическая книга 2009 года.

Странно… Однако не более странно, чем необъяснимое исчезновение из сюжета, из жизни, из книги…главной ее героини. Ясновидящей Анны…

Дина Рубина

Почерк Леонардо

Лине Никольской – воздушному канатоходцу

  • И остался Иаков один. И боролся
  • Некто с ним до восхода зари.
Бытие 32:25–26

Итак, пусть никто не ожидает, что мы будем что-либо говорить об ангелах[1].

Бенедикт Спиноза. «О человеческой душе»

Часть первая

Леворукость имеет атавистический и дегенеративный характер… Нередко встречается у сумасшедших, преступников и, наконец, у гениев[2].

Чезаре Ломброзо

1

Звонок был настырным, долгим, как паровозный гудок: межгород.

Телефон стоял в прихожей под большим овальным зеркалом, и, когда звонила мужнина родня, Маше казалось, что зеркало сотрясается, как от проходящего поезда, и вот-вот упадет.

Казенный плоский голос: ждите, Мариуполь на проводе. По голосам их, что ли, на работу принимают?

Звонила Тамара, двоюродная сестра мужа.

Обычно она поздравляла с Новым годом или сообщала о смерти очередной тетки – у Анатолия в Мариуполе был целый хоровод престарелой родни.

Маша хотела сразу же передать ему трубку, но Тамара сказала:

– Постой-ка, Маш, я ведь именно что к тебе…

И смущенной скороговоркой сообщила, что после неудачной операции аппендицита в Ейске померла племянница тети Лиды. Вот.

– Это какой же тети Лиды?

– Да видала ты ее, и племянницу видала на моей свадьбе. Тетя Лида, покойница, она не нам приходится родней, а со стороны…

Ну, пошло-поехало… Короче, с той, другой стороны, не мариупольской, а ейской.

Маша давно уже оставила многолетние попытки запомнить все родственные связи изобильной мужниной родни.

– …и, слышь, племянница-то померла, но от нее осталась девчоночка трех лет.

– Ну и что?

– А то, – явно волнуясь, торопливо рассказывала Тамара, – что эту девочку никто из ихней родни брать не хочет, хотя родня очень даж зажиточная: двоюродная сестра покойницы сама зубной техник, дом – полная чаша…

Живые с покойниками в той родне дружно шагали рука об руку из рода в род, весело перекликаясь и переругиваясь, доспоривая, допевая песню и допивая шкалик.

Странно, что никто из той родни так-таки и не хочет взять этого ребенка.

Маша стиснула зубы. Не горячись, сказала она себе, никто не собирался тебя обидеть, никому дела нет до твоей боли.

– Томка… – наконец сказала она спокойно. – Ты мне все это зачем говоришь?

Та замялась. В трубке шумел равнодушный прибой чьих-то гулких голосов, и Маша вдруг поняла, что ради этого разговора Тамара явилась на телеграф, выстояла очередь к кабине…

– Ну, может, вы подумаете, Маш… – словно бы извиняясь, проговорила та. – Все же у вас детей нет, может, это шанс? Как ни крути, а тебе уже… тридцать шесть?

– Тридцать четыре, – оборвала Маша. – И я надежды не теряю. Я лечусь.

– Ну, как знаешь… – Тамара сразу сникла, потеряла интерес к разговору. – Так ты и телефона не запишешь, бабы этой, дантистки? На всякий случай?

И Маша зачем-то записала, чтобы не обижать Томку – ведь хорошего хочет, дурында этакая.

Все у них просто, у этих мариупольских коров с полными выменами…

Она опустила трубку и подняла голову. Из овального, в резной черной раме зеркала на нее внимательно смотрела еще молодая женщина с подвижным, усыпанным обаятельной веснушчатой крупкой лицом. За спиной у нее, в проеме открытой в спальню двери, виден был отдыхающий после дежурства муж. Его босая ступня покачивалась маятником в такт то ли мыслям, то ли мотивчику, напеваемому беззвучно. Лицо заслонено ставнем раскрытой книжки, название и автор опрокинуты в зеркалье – прочесть невозможно.

Далее перспектива зеркала являла окно, где тревожно металась на ветру усыпанная белыми «свечками» крона киевского каштана. А выше и глубже поднималась голубизна небесной пустоты, то есть отражение сливалось со своим производным, истаивало в небытии…

Вдруг ее испугало это.

Что? – спросила она себя, прислушиваясь к невнятному, но очень острому страху. Что со мной? Этот страх перед услужливо распахнутой бездной – почему он связан с привычным отражением в домашнем зеркале?

Всю ночь Маша не спала, дважды поднималась накапать себе валерьянки. Толя молчал, хотя она слышала, что и он ворочался до рассвета.

Ровно год назад у них после многолетних медицинских мытарств родился крупный, красивый мертвый мальчик.

Наутро после разговора с Мариуполем Маша дождалась, когда за мужем захлопнется входная дверь, и набрала номер телефона этой странной женщины, которая не могла или не хотела пригреть племянницу-сиротку.

И все сложилось: и дозвонилась быстро, и женщина оказалась на месте, и слышно было фантастически ясно. И разговор произошел мгновенный, отрывистый и исчерпывающий, словно судьба торопилась пролистнуть страницу с незначительным текстом.

Выслушав первую же Машину фразу, та сказала:

– Вы эту девочку не возьмете. Она невообразимо худа.

– Что это значит? – спросила Маша. – Она больна?

– Говорю вам, вы эту девочку не возьмете. Вы просто испугаетесь.

– А… где она сейчас? Кто за ней смотрит?

– Там соседка душевная, с покойной Ритой дружила. Она хлопочет насчет… определить девочку… в учреждение.

– Адрес! – тяжело дыша, сказала Маша. Та продиктовала.

Маша молча опустила трубку.

Днем Толя позвонил из госпиталя, сказал, что есть два билета на Райкина, – пойдем?

– Что-то не хочется…

И весь вечер была сама не своя. Зачем-то села перебирать документы. Тихо сидела, задумчиво, как пасьянс, раскладывая аттестаты зрелости, дипломы, свидетельство о браке. Письма, которые писал ей Толя еще студентом Военной медицинской академии.

Перед сном он вышел из ванной, посмотрел на жену, зябко ссутуленную над цветными картонками документов, подобравшую под стул ноги в мягких тапочках. Маша подняла голову, улыбнулась виновато.

Он вздохнул и сказал:

– Ну, поезжай, разберись… Тебе ее воспитывать.

* * *

До Ейска Маша добралась на поезде удобно, с одной всего пересадкой, но, когда разыскала нужный адрес по Шоссейной улице, оказалось, что девочка уехала с детским домом на летнюю дачу.

Пристроила ее та самая душевная соседка Шура, она из года в год работала хлеборезчицей на летних детдомовских дачах. Да ты сама посуди: неуж не выгодно: и харчи казенные, и воздух морской, и получка цельная остается. Все это Маша выяснила за десять минут у двух старух, словоохотливых обитательниц вечной околоподъездной лавочки.

– Шура-то прям извелася вся, испереживалася: не есть ребенок, хоть ты тресни, будто ее на ключ замкнули. Може, там с детьми отойдеть? А то как бы не истаяла вовсе…

– А что отец? – спросила Маша. – Он вообще имеет место?

– О-он? Он место име-е-еть… – подхватила старуха. – На нарах он место имееть, добре место. Плацкарту бесплатну.

И вторая раскудахталась над этой шуткой и долго, взахлеб, смеялась, отирая ладонью рот и повторяя:

– Эт точно, на нарах он место имееть, эт точно!

Маша добралась до автовокзала и купила билет, как соседки научили: до станицы Должанской.

…Летняя дача детского дома размещалась в четырехэтажном корпусе бывшего санатория то ли металлургической, то ли текстильной промышленности. Года четыре уже как здание передали Минздраву и после ремонта перевели туда детский санаторий. Так что сюда привозят детей с церебральным параличом. И, знаете, неплохо подлечивают. А один из корпусов сдают детским домам под дачу.

Попутно с этими сведениями Маше пришлось выслушать некоторые факты биографии представительного дяденьки в полосатой пижаме. Мои жизнь и борьба в сборочном цеху тракторного завода

Он причалил невзначай, пока она гуляла, пережидая тихий час, – вернее, металась вдоль каменного парапета набережной, – и все толокся и толокся рядом, не чуя тяжелого ее волнения.

Началось с того, что она никак не могла разыскать Шуру, душевную соседку, – ту самую, что пристроила ребенка на дачу. Машу посылали с одного этажа на другой, и повсюду Шуру «вот только что видели», потом – «за продуктами, видать, уехала…», пока одна из раздатчиц в пустой столовой, с подробным интересом изучив Машу с головы до босоножек, не сказала:

– А Шура, это… ваще…

– Что – вообще?

– Так это… отгулы она взяла. Зубы драть.

Кроме того, директриса, с которой только и можно было говорить о девочке, отлучилась утром в Ейск и вернуться должна была к четырем.

Маша вышла к набережной, залитой июньским солнцем.

Длинные белые пляжи благодатной косы были пересыпаны курортниками в цветных купальных костюмах. Во влажном, еще не выкаленном солнцем воздухе всплескивали звонкие выкрики и шлепки волейболистов: ребята играли поверх дырявой провисшей сетки. Кто-то из игроков с тупым стуком послал в воду такой мощный крученый мяч, что загорелая девушка в синем купальнике восторженно завизжала и бросилась за ним… Несколько бесконечных секунд мяч стоял в небе, вращаясь посреди барашковой зыби голубоватых облаков, и бесконечно долго, увязая в песке, бежала к нему девушка… пока он не стал обреченно падать, падать, убился о мокрый песок в шаге от воды, мертво качнулся туда-сюда и замер.

Неподалеку от Маши группка мужчин и мальчишек сгрудилась над кем-то, кто сидел на дощатом ящике из-под пива, быстро передвигая что-то руками на доске, положенной на другой такой же ящик. Издали можно было принять их за филателистов, если б не странное излучение опасности и азарта, исходящее от всей компании.

На две-три секунды над головами их воцарялась враждебная тишина, которая взрывалась огорченным матом, смехом, угрозами. Тогда на мгновение компания распадалась, открывая рыжие вихры сидящего и юркие озорные руки, будто готовые броситься наутек. И опять грозно смыкалась над ним.

Какая-то игра, подумала Маша, наверняка азартная. И значит – мошенничество, проигрыш, отчаянье, месть…

В прозрачной ультрамариновой толще с двумя ярко-красными заплатами надувных матрацев ослепительными искрами вспыхивало солнце. Дымчатое небо опускалось на горизонт нежной опаловой линзой. Сфера небесная и сфера морская двумя гигантскими зеркалами отражались друг в друге до самозабвенной обоюдобездонной голубизны.

Почему, почему от этих мерно бегущих к берегу волн, от ленивых тел на цветастых подстилках, от акварельно-чистой линии горизонта ее охватывает такая обреченная тоска, словно уже и деться некуда? Словно вот-вот захлопнется ловушка? Ведь никто и ничто не может заставить ее…

– …и я уж тогда прямиком в народный контроль, – возбуждаясь от собственного рассказа, бубнил дядька. – Та что ж это у вас, товарищи, в цехах творится!

– Извините! – глухо проговорила Маша. – Я… мне нужно идти.

Повернулась и пошла.

Резкий окрик, остервенелая ругань, стук перевернутой доски за спиной – и вот уже рыжий обогнал Машу, улепетывая вдаль по набережной, трепеща на ветру синими сатиновыми бриджами.

Двое пацанов бежали за ним, высвистывая и выкрикивая что-то вслед…

* * *

– Взглянуть вы, конечно, можете… – сказала рослая и плечистая директриса (просто гренадер какой-то! – сколько же материи ушло на ее белый халат?). – Взглянуть – это пожалуйста.

Разговор происходил в длинной проходной комнате, похожей на просторный коридор, с двух сторон запертый стеклянными дверьми. Это была и весовая и приемная – даже массажный стол тут стоял.

– Только не считайте нас мучителями. Она ведь, собственно, не наша. Она пока непонятно чья. Сядьте вот здесь. Возьмите книжку, вроде как читаете. И не реагируйте особо. Я имею в виду – ничем не выдайте своего… Словом, не охайте! Держите себя в руках.

Минут двадцать Маша сидела в кресле, тщетно пытаясь унять дрожащее сердце, уставясь в открытую книгу – ей сунули какое-то медицинское пособие по лечебной гимнастике при церебральном параличе.

Рядом орудовала шваброй бойкая бабка – словно клюшкой загоняла шайбы под столы и кушетки. Она и сама была как огромная шайба – круглая, перекатистая: успевала и тряпку отжать и переброситься оживленным замечанием с медсестрой.

Та говорила с характерным прибалтийским акцентом:

– …Ну не помню я их лиц, не помню! Я фсех деттей по руккам-ноккам знаю. Они ше каждый готт у меня электрофорез проходят. Я как увиттала эту ношшку со шрамом на колени, так сразу узнала – это ше Игорекк! Здравствуй, Игорекк, как ты фырос! Ты мне его фнешность не описывай, скажи – каккого цвета у него трусы…

Открывались и вновь закрывались стеклянные двери. Маша каждый раз внутренне съеживалась. Дважды прошмыгивали какие-то девицы в белых мини-халатах, по последней моде. Снова открылась дверь.

Маша подняла голову и чуть не застонала: плеснуло в сердце и отхлынуло, оставив ледяной ожог.

Скелетик в трусиках. Таких скелетиков за колючей проволокой Бухенвальда она видела однажды в документальном фильме перед сеансом в кино. Закрыла, помнится, глаза и головой привалилась к Толиному плечу.

Непонятно, как этот ребенок, чей пупырчатый стебелек позвоночника просвечивал сквозь покров кожи, стоял, передвигался… вообще держался на ногах! А уж рядом с огромной директрисой девочка выглядела комариком, которого можно дыханием сдуть.

Маша внутри вся обмякла и уткнулась в книгу. Перед взором не страница плыла, а огромные зеленые глаза скелетика и копна рыжевато-каштановых кудрей.

– Ну-у-у, – протянула басом директриса, – пойдем-пойдем, Аня-Анюта, ножками-ножками… – и, проводя девочку мимо: – Поздоровайся с тетей.

Не подняв головы, не в силах улыбнуться, двинуться, Маша услышала сухой шепоток:

– …Дрась…

Когда за ними закрылась дверь, Маша поднялась – книга упала с колен – и с силой проговорила:

– Что происходит?! Как можно было довести ребенка до такого состояния?! Сколько она весит? Ведь это дистрофия, вы понимаете?!

– Этто фы кому? – в замешательстве спросила прибалтийка. – Нам? У нас этта деффочка тней пять… Вы к ней каккое имеетте оттношение?

Маша бросилась вон из приемной.

* * *

Наутро она стояла за стеклянной дверью санаторной столовой, пытаясь высмотреть копну каштановых кудрей, которых здесь было много. Не видела ничего, в глазах мутилось. (По курортной поре не удалось вчера снять комнату, и ночь Маша провела в зале ожидания железнодорожной станции.) Воображала всякие ужасы: что, например, девочка умерла от истощения нынче ночью.

Потом спустилась на первый этаж к закрытому кабинету директрисы. Дождалась, когда в конце коридора появится гренадерская фигура в белом халате, преградила ей дорогу и проговорила с безысходной решимостью:

– Я возьму этого ребенка. Научите, как пройти формальности.

Затем часа полтора они сидели в кабинете, и Маша под диктовку по пунктам записывала все девять кругов ада, которые намеревалась в рекордный срок обежать со всеми документами.

Она всё не могла опомниться, застенчиво пыталась оставить на столе деньги, сунуть их в карман необъятного директорского халата, заложить между страниц какой-то учетной тетради в картонной обложке, то и дело хватая увесистую рабочую руку этой женщины и умоляюще бормоча:

– Только бы кто посидел с ней, покормил, пожалуйста, хоть несколько ложек, но чаще, пожалуйста! – пока директриса резко не отчитала ее и обе они не расплакались, за что-то друг друга благодаря.

Душевная соседка Шура, которую Маша безуспешно разыскивала, все это время стояла за приоткрытой дверью директорского кабинета и, обмирая, слушала.

Когда стало ясно, что дело сладилось и эта не такая уж и молодая женщина захлопнула за собой все ходы и выходы, Шура крепко зажмурилась, с силой открыла глаза, уставясь на голубой квадрат окна в дальнем конце коридора, и вдруг с жаром неловко перекрестилась. Вдруг Шура поняла, что ошиблась в направлении, и похолодела: да не так, а так! Трижды сплюнула через левое плечо и столь же истовым замахом положила на широкую грудь крест правильный.

Она боялась скрипнуть паркетиной, кашлянуть. Боялась, что дело сорвется и девочку не увезут.

Но пуще всего – пуще смерти своей – она боялась самой девочки.

2

«…А хочешь, свет мой, зеркальце, расскажу тебе грустную историю поруганной любви?

Не смейся, это настоящая любовь между миссис Кларксон, моей здешней хозяйкой, и диким гусем, что однажды упал к ней на лужайку.

Я готов исписать сейчас много страниц, потому что взволнован: последний акт драмы разыгрался вчера на моих глазах. Вернее, я сидел в своем сарае, который они величают флигелем, и дерут с меня приличные деньги, и делал вид, что репетирую это супервиртуозное место в финале Четвертой симфонии Бетховена, где фагот должен прострекотать и закончить за кларнетом. А еще во второй части – сложнейший и пикантный флирт на пуантах тридцатидвухпунктирного ритма, что полностью опровергает слова незабвенного моего учителя Николай Кузьмича: «Фагот, пацан, – инструмент меланхолический…»

Но Шехерезада продолжает дозволенные речи.

Значит, года три назад роскошный белоснежный гусь упал на лужайку заднего двора, где у них гараж для трактора, сенокосилки, садовых инструментов и прочего барахла.

Время от времени семейство Кларксон использует эту постройку для очередного «гараж-сэйла» – рассказывал ли я тебе, что в прошлом году купил у них за доллар чашку севрского фарфора позапрошлого века? Ручка была отбита и безобразно прилеплена чуть не пластилином. Я отпарил, разъял, связал нежнейшим спецклеем, надышал, облизал… и она стоит у меня на полке, сверкая почти нетронутым золотым ободком по голубому полю… При нашей с тобой бездомности моя страсть к антиквариату выглядит идиотизмом.

Сейчас мне вдруг пришло в голову, что неутоленной любовью к изяществу настоящего фарфора я обязан деду. У него за стеклом буфета лежала с видом послеохотничьего изнеможения фарфоровая собака шоколадного цвета. Довоенная. Знаешь, почему? Штамп – знаменитый штамп ЛФЗ споднизу на брюхе – у нее был зеленым. После войны ставили уже фиолетовые. А еще было такое блюдо белое, с пионерами по ободку. Мальчик и девочка: мальчик в горн трубит, девочка в галстуке с рукой-дощечкой, перечеркнувшей лоб. Дед уверял – двадцатые годы. Я спрашивал: разве в двадцатых пионеры были? Он говорил: ну, тридцатые…

Ох, прости болтуна! Сам я был пионером, был. Точно помню.

Совершаем немыслимую дугу: из Жмеринки пятьдесят второго в штат Канзас девяносто восьмого года. Век, правда, все тот же – вполне омерзительный, угасающий во мраке и позоре.

Итак, гусь: отстал от своих, притомился… потом выяснилось, что у него повреждено крыло.

Миссис Кларксон отбила его у соседских псов, выходила, вынянчила, и все лето он бегал за нею по пятам, как собака. Всем друзьям она рассылала фотографии, даже в местной газетенке появилась заметка с фото: «Миссис Кларксон со своим питомцем».

Осенью он благополучно отбыл по птичьей своей прописке.

Следующей весной прилетел с парой.

Гуси разгуливали по двору, словно домой вернулись, и видно было, как он с гордостью демонстрирует подруге свои владения. Точно как я впервые водил тебя по Рюдесхайму.

Помнишь нашу комнату в рюдесхаймском замке? А «ледяное вино» в каменном подвале? А пьяных болельщиков местной футбольной команды, горланивших народные песни? А железную ладью канатной дороги в тумане, откуда навстречу нам выплыл смешной лупоглазый альбинос в рыжей тирольке – тот, что (странно!) так тебя напугал?

Но гуси: следующим летом их прилетела целая колония. Они заняли весь двор, никому не давали пройти, шипели и гонялись за нарушителями границ – считали своей территорией. Все вокруг загадили пометом. Студентка-дочь прилетела с бойфрендом на каникулы и, укушенная гусыней, улетела на следующий день. Сын вообще раздумал приезжать. Измученная миссис Кларксон еле дотянула до осени и, надо полагать, заказала благодарственный молебен в своей церкви, славя милосердного Господа в честь сезонного освобождения. (Она вообще очень набожна; в гостиной висит портрет ее прадеда с трогательной надписью по низу полотна: «Межи мои благочинны, и стезя моя послушна мне».)

Нынешней весной она уповала уже не на высшие силы, а на себя, и к романтической поре птичьих перелетов готовилась загодя. Наняла в питомнике соседней фермы двух волкодавов, которые, завидев огромный белый шатер опускавшейся на двор гусиной стаи, сорвались, как торпеды, и, яростно дрожа, гоняли бедных птиц до самого вечера, не давая приземлиться.

Гуси метались над лужайкой, как порывы белой метели, снежная буря висела над головой и шипела, и клокотала… Надо было видеть это сражение! Воздух дрожал от гула: обескураженные, разгневанные крики гусей, визг и захлеб охотничьего лая и рыка!

А из окна кухни на битву глядела, глотая слезы, госпожа Кларксон.

Что-то было не так в ее ухоженном, упорядоченном мире. Что-то надломилось.

Даже мне стало не по себе, и не только потому, что невозможно в фагот дудеть, когда воздух вокруг вибрирует в страшной какофонии. Просто грустная эта история почему-то напомнила мне – угадай, что и кого?

Странная штука наше воображение, и еще более странная – память наша.

Отчего люди в американской глубинке часто напоминают мне гурьевских соседей? Отчего это? Ведь тут – благодать и комфорт в каждой кнопке, а там, в городе моего детства, – песчаные бури, тяжелая мутная река Урал, степь да степь кругом, жирная грязь, карагачи, джида, бедные палисады под окнами. Были еще огороды у реки, где народ сажал картошку (так и говорили: «Едем на огород!») – и где буйно рос паслен, по-нашему – «вороняшка».

Да знаешь ли ты, что такое «вороняшка»? Это сорняк такой, мелкие кустики с черными приторно-сладкими ягодами. Растение помойное, приличным людям, говорила мама, есть его нельзя. Но я, после гибели отца мгновенно ставший беспризорником, убегал к соседям Солодовым есть любимые пирожки с «вороняшкой». (Их жарили на хлопковом масле, подсолнечное берегли.) Солодовы меня жалели: так и не раскрытое убийство моего отца, главного инженера гурьевского нефтеперерабатывающего завода, многие годы будоражило всех соседей и бросало жалостливый отсвет на сироту.

Солодовы потчевали меня пирожками с «вороняшкой» от пуза.

Семейство было забавным: заполошным, сложносоставным, горластым, драчливым – каждый со своим особым характером, даже самые мелкие дети. Я дружил со средним, Генкой, – вруном, разбойником и прохвостом. Сейчас он монах в Валаамском монастыре, что всегда славился своим строжайшим уставом, и я не вижу тут никакого противоречия.

Папка их, дядя Вася, родом из какой-то мордовской деревни, был большим партийным начальником. Мужик башковитый и честный, он крепко выпивал. И тогда гонял все семейство. Жене кричал: «Лёлька, дура ты набитая, в высшей степени!» В детей метал костылем, как пират Сильвер, и всегда попадал. Одноногий, одержимый во всем, он решил насадить вокруг дома настоящий фруктовый сад и каждый день с редкостным упорством претворял мечту в жизнь: вытаскивал в сад лопату, стул, садился на него и единственной ногой копал яму под очередное фруктовое дерево. Посадил сорок семь плодовых деревьев! Тебе, дитю благодатной украинской почвы, этого подвига не понять.

Дядя Вася его совершил.

Женат он был на тете Лёле, дочери врага народа. Этого поступка осознать и оценить ты уже, слава богу, не можешь, да и не надо.

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Как прекрасно солнечное лето, понимаешь в промозглом декабре....
Уцелев в жестокой битве и попав из-за предательства в галерные рабы, Питер Фонтен отправляется на ск...
Вступая в должность начальника охраны старого военного бункера, капитан в отставке Валерий Стремнин ...
Когда суровая зима на исходе, южный ветер из-за гор несет на своем хвосте перемены. Но к добру ли? П...
Для того, кто воюет почти всю свою жизнь, не существует понятия «грязная работа». Он прошел Ад и Рай...
Для того, кто воюет почти всю свою жизнь, не существует понятия «грязная работа». Он прошел Ад и Рай...