Рыбаки Григорович Дмитрий

Безумец принес в наш дом жестокость

Осквернив священные места

Назвавшись глашатаем высшей истины

Железом подчинив наших первосвященников

Ах! да, детей,

Что топтали могилы наших дедов,

Поразит безумие.

Отрастут у них зубы ящериц

На наших глазах пожрут они друг друга

И по завету предков

Нельзя останавливать их!

Мазиси Кунене[1]

1. Рыбаки

Мы были рыбаками.

Я и мои братья стали рыбаками в январе 1996-го. Отец тогда уехал из Акуре, города на западе Нигерии, где мы прожили всю жизнь. В первую неделю ноября предыдущего года начальство – а работал отец в Центральном банке Нигерии – перевело его в отделение в городе Йола, что на севере страны. До Йолы – огромное, верблюжье, расстояние, больше тысячи километров.

Помню вечер, когда отец вернулся с письмом о переводе; была пятница. Всю ночь потом и всю субботу родители шептались, точно священники, – а утром воскресенья маму было не узнать. По дому она ходила, точно мокрая мышь, отводила глаза. В церковь не пошла, осталась дома: стирала и гладила отцовскую одежду. На лице у нее при этом было непроницаемое мрачное выражение. Ни отец, ни мать не сказали ни слова – ни мне, ни моим братьям: Икенне, Бодже и Обембе, – а мы ни о чем не спрашивали. Понимали: когда два стража нашего дома, отец и мать, вот так замыкаются в молчании – как замыкаются створки сердечных клапанов, удерживающих кровь, – то стоит задеть их, и дом затопит. В такие дни мы с братьями старались не высовываться в гостиную, где на четырехуровневой этажерке стоял телевизор; мы сидели по комнатам: делали уроки или же притворялись, что делаем. Мы тревожились, но вопросов не задавали. Хотя и прислушивались к звукам из гостиной, желая понять, что же все-таки происходит.

К ночи воскресенья до нас начало кое-что долетать. Крохи информации выпадали из монологов матери, как перья из хвоста пушистой птицы.

– Что это за работа такая, если заставляет отца бросить воспитание сыновей? Да будь у меня семь рук, разве же я управлюсь одна с этой оравой?

Хотя мать не обращалась ни к кому конкретно, ее беспокойные вопросы несомненно предназначались отцу. Тот сидел в глубоком кресле, спрятавшись за выпуском любимой газеты «Гардиан»; мать он слушал вполуха, однако слышал все до последнего слова. Он всегда оставался глух, когда к нему обращались не напрямую, и считал, что это «трусливые слова». Как ни в чем не бывало он продолжал читать, лишь изредка выдавая порцию громких комментариев, то возмущаясь, то радуясь написанному в газете: «Если есть в мире справедливость, то эта ведьма, жена Абачи, скоро будет оплакивать мужа» или: «Ох ты, Фела[2] – просто бог! С ума сойти!», или: «Рубена Абати[3] давно пора уволить!» Что угодно, лишь бы показать матери: причитает она впустую, ее нытье никому не интересно.

Перед отбоем Икенна, которому было почти пятнадцать и который растолковывал для нас большинство вещей, предположил, что отца переводят. Боджа, на год младше Икенны, почувствовал бы себя дураком, если бы у него не оказалось своего мнения, и поэтому сказал: отца, наверное, отправляют «на Запад» (этого мы всегда ждали со страхом). Обембе, которому было одиннадцать – на два года больше, чем мне, – промолчал. Я тоже не нашел слов, однако долго ответов ждать не пришлось.

Мы все узнали на следующее утро. В комнату, которую мы делили с Обембе, внезапно вошел отец, одетый в коричневую футболку. Он снял очки и положил их на стол – жест означал, что отец требует внимания.

– Сегодня я уезжаю в Йолу и буду жить там, а вы не вздумайте доставлять матери хлопот. – Он скорчил гримасу, как всегда, когда хотел спустить на нас гончих страха. Говорил отец медленнее и громче обычного. Его глубокий голос вколачивал слова, как голгофские гвозди, в доски нашего разума. Если мы все же провинимся, одной простой фразой: «Я ведь предупреждал» – он заставит нас вспомнить этот момент и свои наставления в малейших деталях.

– Я буду постоянно звонить, и если мать сообщит плохие новости… – он для пущей выразительности поднял палец —…о любой выходке, не миновать вам Воздаяния.

«Воздаяние» – слово, призванное подчеркнуть серьезность угрозы и неотвратимость кары, – он произнес с таким жаром, что вены на висках вздулись. Этим словом отец часто завершал свою речь. Достав из нагрудного кармана пиджака две банкноты в двадцать найр, он кинул их на наш письменный стол.

– Это вам на двоих, – сказал отец и вышел.

Мы с Обембе по-прежнему сидели на кровати, гадая, что бы все это могло значить, когда с улицы донесся голос матери. Говорила она так громко, будто отец уже был далеко:

– Эме, не забывай: у тебя сыновья. Их воспитывать и воспитывать!

Она еще говорила, когда отец завел мотор своего «Пежо-504». Мы с Обембе выскочили наружу, однако машина уже выезжала за ворота. Отец уехал.

Всякий раз, стоит подумать о случившемся и о том, что это было последнее утро, проведенное нами вместе единой семьей, которой мы всегда были, мне хочется – даже сейчас, спустя два десятка лет, – чтобы отец не уезжал, чтобы ему не приходило письмо о переводе. Пока отец не получил его, все было на месте: он по утрам уходил на работу, а мать, которая держала на рынке лавку свежих продуктов, присматривала за мной, моими братьями и сестренкой. Мы, как и прочие дети из большинства семей в Акуре, учились в школе. Все шло своим чередом, мы почти не задумывались о прошлом, и время для нас ничего не значило. Тянулись дни, в пыльном в засушливую пору небе проплывали облака, и солнце не заходило до позднего вечера. В сезон дождей полгода кряду непрерывным потоком сверху лилась вода; небо корчилось в конвульсиях грозы, и словно чья-то невидимая рука малевала в нем расплывчатые полотна. Все следовало устоявшемуся порядку, и дни попросту не запоминались. Значение имели только настоящее и обозримое будущее. Обрывки его зачастую проносились по рельсам надежды с оглушительным слоновьим ревом, точно локомотив, в сердце которого – черный уголь. А порой проблески будущего мелькали во снах или в потоке фантазий, шептавших: я стану летчиком, президентом Нигерии, богачом, у меня будут свои вертолеты, – ибо мы сами создавали его. Оно было как чистый холст – рисуй что захочешь. Переезд отца изменил порядок вещей: время, смена сезонов и прошлое внезапно обрели значение; нам вдруг стало чудовищно не хватать минувшего, оно теперь было нужнее, чем настоящее и будущее.

С того дня, как отец поселился в Йоле, связаться с ним можно было лишь по зеленому настольному телефону, на который нам обычно звонил из Канады мистер Байо, папин друг детства. Мать напряженно ждала звонков отца. В настенном календаре у себя она отметила дни, когда он звонил, и, если он нарушал «расписание», сидела перед телефоном до глубокой ночи. Потеряв терпение, развязывала узелок на подоле враппы[4] и доставала из него скомканный листочек бумаги. Снова и снова набирала по нему номер телефона, пока отец не снимал трубку. Если мы к этому времени еще не спали, то толклись возле матери в надежде услышать отцовский голос, просили: уговори отца, чтобы он забрал нас к себе. Отец неизменно отказывал, повторяя, что Йола – город неспокойный и в нем часто случаются погромы, особенно против людей нашего племени, игбо. Мы не сдавались – до марта 1996 года, когда вспыхнули кровавые религиозные столкновения. Добравшись наконец до телефона, отец рассказывал – на фоне треска выстрелов, – как он едва-едва избежал смерти: погромщики напали на его район, и в доме через улицу расправились с целой семьей.

– Детишек зарезали, как цыплят! – сказал он, особо выделив слово «детишек», чтобы никому в своем уме и в голову не пришло проситься к нему в Йолу. На том уговоры закончились.

Отец взял за традицию возвращаться через выходные на своем седане «Пежо-504» – пятнадцать часов в дороге! – пропыленным и изнуренным. Мы с нетерпением ждали субботы, и, когда отец сигналил из-за ворот, кидались ему открывать – строя догадки, какой гостинец он привез на этот раз. Мало-помалу мы привыкли к его нечастым приездам, и все изменилось. Его авторитет, его аура самообладания и спокойствия, прежде огромные, постепенно усохли до размеров горошины. Порядок, установленный в доме – послушание, учеба и обязательный дневной сон, некогда неотъемлемая часть нашего ежедневного существования, – постепенно распался. Зоркие отцовские глаза застила пелена, а ведь прежде они, как нам казалось, видели любой, даже самый мелкий наш проступок, как его ни утаивай. На исходе второго месяца отцовская длинная рука, сжимавшая плеть – знак предостережения, – не выдержала и сломалась, точно сухая ветка. Мы вырвались на свободу.

Мы поставили книги на полки и отправились исследовать заветный мир за гранью привычного. Выбрались на городскую футбольную площадку, где играли почти все дворовые мальчишки. Правда, мальчишки эти оказались волчьей стаей и нам не обрадовались. И хотя мы сами никого из них не знали – кроме Кайоде, жившего через пару кварталов от нас, – они знали нашу семью и даже имена родителей. Постоянно изводили нас, стегали ежедневно словесными плетками. Пускай Икенна умел потрясающе обводить, а Обембе, стоя на воротах, творил чудеса, нас заклеймили любителями. Ребята частенько шутили, что наш отец, «мистер Агву», – богатей, раз работает в Центральном банке Нигерии, а мы – мажоры. Мальчишки дали отцу за глаза необычное прозвище Баба Ониле – в честь главного героя популярной йорубской мыльной оперы, у которого было шесть жен и двадцать один ребенок. Таким образом они высмеивали нашего отца, чье желание иметь много детей вошло в нашем районе в легенду. А еще на языке йоруба это слово обозначает богомола, такое жуткое, зеленое, похожее на скелет насекомое. Для нас эти оскорбления были невыносимы. Икенна, видя, что мы в меньшинстве и в драке не победим, как истинный христианин постоянно просил ребят не оскорблять наших родителей, ведь им те ничего дурного не сделали. Однако задиры не унимались, пока однажды вечером взбешенный очередным упоминанием отца Икенна не боднул одного из них головой. Тот среагировал моментально – ногой ударил моего брата в живот и набросился на него. В какой-то момент, крутясь на покрытой песком площадке, они замкнули ногами неровную окружность, но в конце концов парень опрокинул Икенну и швырнул ему в лицо пригоршню грязи. Приятели, ликуя, подняли победителя на руки; их торжествующие возгласы слились в триумфальный хор, перемежаемый шиканьем и насмешливыми выкриками. Мы, сокрушенные, вернулись домой и больше на площадку не приходили.

Драка отбила у нас охоту играть на улице. Я подговорил братьев, и вместе мы слезно попросили мать: пусть она уговорит отца вернуть приставку, и мы будем резаться в «Мортал комбат». Отец спрятал ее еще в прошлом году, когда Боджа – всегда первый в классе по оценкам – принес табель успеваемости, а в нем красным стояла отметка «24-й» и предупреждение: «Может остаться на второй год». Икенна показал результат немногим лучше: шестнадцатый из сорока; учительница, миссис Букки, даже написала отцу письмо. Отец прочитал его вслух да в таком гневе, что я разобрал только повторяющееся рефреном «Боже мой! Боже мой!». Потом он забрал у нас приставку, лишив моментов, при виде которых мы скакали, визжа от восторга; например, когда невидимый судья произносил: «Finish him», и победивший персонаж обрушивал на противника серию мощных ударов, или подбрасывал апперкотом под самый потолок, или разрубал на части, так что кости и кровавые брызги летели во все стороны. На экране начинала мигать пламенеющая надпись: «Fatality». Как-то Обембе, сидевший в туалете, не утерпел и выскочил в гостиную, чтобы вместе с нами прокричать «That is fatal!»[5] с американским акцентом, подражая игровой озвучке. Он даже не заметил, что на ковер упала какашка, но потом, когда мать это обнаружила, получил от нее хороший втык.

Приуныв, мы снова принялись искать какие-то активные занятия вне дома, чтобы убить время после уроков – теперь, когда строгие отцовские запреты больше не действовали. Мы собрали друзей, живших по соседству, предложив им играть в футбол на пустыре позади нашего дома. Пригласили Кайоде, единственного знакомого мальчика из стаи волков, с которыми играли на городской футбольной площадке. У него было лицо, как у девочки, а на губах всегда играла мягкая улыбка. К нам присоединились сосед Игбафе и его слабослышащий двоюродный брат Тоби. Приходилось постоянно напрягать голосовые связки, даже чтобы просто спросить: «Jo, kini o nso?» («Извини, что ты сказал?») У Тоби были огромные уши, которые словно достались ему от кого-то другого, а когда мы шепотом дразнили его Eleti Ehoro – Зайцеухий, он не обижался. Думаю, просто не слышал.

Мы носились по пустырю как угорелые, нацепив дешевые футболки и майки, на которых написали свои спортивные прозвища. Били мы со всей дури, мячи, бывало, улетали в соседские дворы, и мы бросались доставать их. Часто, правда, прибегали как раз в тот момент, когда сосед прокалывал мяч – сколько мы ни умоляли вернуть его. И все потому, что кого-то задело или что-то разбилось. Как-то мяч перелетел через соседский забор и попал в голову одному инвалиду, так что тот даже выпал из кресла. В другой раз мы выбили окно.

Лишившись мяча, мы скидывались и покупали новый. Денег не вносил только Кайоде: он происходил из очень бедной семьи, каких в городке становилось все больше, и не мог потратить на мяч даже одного кобо. Кайоде носил затертые до дыр шорты и жил с престарелыми родителями, духовными главами небольшой Апостольской церкви Христа, в недостроенном двухэтажном доме, сразу за поворотом по дороге в школу. Не в силах помочь финансово, он молил Господа, чтобы новый мяч дольше предыдущих не улетал за пределы пустыря.

Как-то мы купили новенький отличный белый мяч с логотипом летней Олимпиады 1996 года в Атланте. Кайоде помолился, и мы принялись играть, но не прошло и часа, как Боджа нанес удар, и мяч улетел во двор к одному доктору. Окно шикарного дома со звоном разлетелось вдребезги, и двое голубей, мирно дремавших на крыше, взвились в воздух. Некоторое время мы ждали на почтительном расстоянии – чтобы успеть убежать, если кто-то бросится за нами. Потом Икенна и Боджа все же отправились во двор к доктору, а Кайоде встал на колени и принялся молить Бога о заступничестве. Когда наконец наши разведчики достигли дома, доктор – он словно поджидал в засаде – выскочил и погнался за ними. Мы все тут же бросились наутек, только пятки засверкали, а позже, дома, переводя дух и обливаясь потом, поняли: футбола с нас хватит.

* * *

Мы стали рыбаками, когда на следующей неделе Икенна вернулся из школы. Ему в голову пришла новая мысль, и он спешил ею поделиться. Случилось это в конце января; я помню это потому, что тогда Бодже исполнилось четырнадцать, а день рождения у него 18 января. В 1996-м он выпал на выходные, и на ужин были домашний торт и газировка. После дня рождения Боджа на месяц становился ровесником Икенне, который родился 10 февраля, только на год раньше. Так вот, одноклассник по имени Соломон рассказал Икенне, какое это удовольствие – рыбачить. Икенна передал нам слова Соломона о том, какое это волнующее занятие, да к тому же выгодное, ведь можно продать немного рыбы и заработать денежку. Икенна тем больше загорелся, что у него родилась идея воскресить Фифидона. Когда-то у нас рядом с телевизором стоял аквариум, и в нем жила необычайно красивая рыбка симфизодон, настоящий калейдоскоп: в ней сочетались разные цвета: коричневый, фиолетовый, пурпурный и даже бледно-зеленый. Фифидоном ее окрестил отец – после того как Обембе попытался выговорить «симфизодон», но получилось только нечто отдаленно похожее. Аквариум отец убрал после того, как Икенна с Боджей решили проявить сострадание и спасти рыбку из «мутной воды»: заменили воду в аквариуме на обычную, питьевую. Вскоре они заметили, что рыбка лежит на дне, среди блестящей гальки и кораллов, и не может подняться.

Стоило Икенне узнать от Соломона о рыбалке, и он поклялся поймать нового Фифидона. На следующий день они с Боджей сходили в гости к Соломону и вернулись, взахлеб рассказывая о рыбах таких и рыбах сяких. Затем, по рекомендации Соломона, сгоняли в одну лавку и купили там удочки. Икенна разложил снасти на столе в своей с Боджей комнате и объяснил, как ими пользуются. Это были длинные деревянные палки, к концу которых крепились тонкие веревочки с крючками на конце. Вот на них-то, на крючки, говорил Икенна, и насаживается наживка – черви, тараканы, хлебный мякиш, да что угодно, – чтобы приманить рыбу и поймать.

И целую неделю затем они ежедневно после школы срывались и долгим извилистым путем шли к реке Оми-Ала, протекавшей у границы района; по дороге они перебирались через пустырь позади нашего дома, в дождливые сезоны источавший смрад и служивший пристанищем для стада свиней. Рыбачили мои братья в компании Соломона и других мальчишек с нашей улицы и возвращались с банками, полными улова. Сперва они не брали меня и Обембе с собой, но когда принесли домой маленькую цветную рыбку, наше любопытство разгорелось не на шутку. И наконец однажды Икенна сказал нам с Обембе:

– Пошли, сделаем из вас рыбаков!

И мы пошли.

С тех пор мы после школы начали ходить на рыбалку вместе с другими мальчишками с нашей улицы. Процессию возглавляли Соломон, Икенна и Боджа. Эти трое несли удочки, завернув их в старые враппы или тряпки. Остальные – Кайоде, Игбафе, Тоби, Обембе и я – тащили рюкзаки со сменной одеждой и нейлоновые сумки с червями, дохлыми тараканами, служившими наживкой, и пустыми банками из-под напитков, где потом оказывались пойманные рыбешки и головастики. Вместе мы пробирались к реке тропками, густо заросшими колючей крапивой, которая хлестала по голым ногам и оставляла на коже белые волдыри. Это бичевание как нельзя лучше соответствовало необычному имени травы, заполонившей всю округу: esan, «воздаяние» или «возмездие» на йоруба.

Ходили гуськом и, стоило преодолеть заросли крапивы, бросались к реке, точно обезумевшие. Старшие ребята – Соломон, Икенна и Боджа – переодевались в грязную одежду. Затем становились у воды и забрасывали удочки, погружая крючки с наживкой в воду. И хотя рыбачили они, как люди племени йоре, прирожденные рыбаки, наловить получалось лишь совсем мелких рыбешек размером с ладонь или сомиков – более трудной добычи – и изредка тилапии. Остальные баночками зачерпывали из воды головастиков. Мне они нравились: такие гладкие, с непропорционально большими головами и почти бесформенные, похожие на миниатюрных китов. Я с восхищением следил, как они неподвижно висят под водой, ловил их и до черноты на пальцах тер серую слизь, покрывающую их кожу. Порой нам попадались ракушки или пустые панцири давно умерших членистоногих. Мы ловили улиток, чьи раковины округлой формой напоминали древних моллюсков. Мы находили зубы зверей, принимая их за свидетельства минувших эпох, потому что Боджа с пеной у рта доказывал, что они принадлежали динозаврам, и забирал их себе. Еще попадались змеиные выползки, у самой кромки воды, да и много другого интересного.

Лишь однажды удалось поймать по-настоящему крупную рыбу – ее и продать было нестыдно. Я часто вспоминаю тот день. Вытащил ее Соломон: рыбина была просто огромная, крупнее любых речных обитателей, которых нам доводилось видеть в Оми-Але. Икенна с Соломоном отправились на близлежащий продуктовый рынок и спустя чуть больше получаса вернулись с пятнадцатью найрами. Наша доля составила шесть найр, и домой мы возвращались безумно довольные. С тех пор мы стали рыбачить с еще большим рвением, подолгу потом не ложась спать и обсуждая очередной проведенный у реки день.

Рыбалке мы отдавались всей душой, словно у берега собиралась толпа преданных зрителей и следила за нами, подбадривая криками. Мы не обращали внимания ни на запах зеленых вод, ни на крылатых насекомых, каждый вечер тучами роившихся над берегом, ни на тошнотворный вид водорослей и листьев, образовавших рисунок в виде карты проблемных регионов у дальнего конца берега – там, где из воды торчали варикозные стволы деревьев. Мы ходили на реку ежедневно, одетые в тряпье и старую одежду, таская с собой ржавеющие банки, дохлых насекомых и слипшихся червей. Рыбалка приносила нам большую радость, даже несмотря на трудности и скудный улов.

Теперь, когда я вспоминаю те дни, что происходит все чаще, поскольку у меня есть свои сыновья, я понимаю: наши жизни и наш мир изменились в один из таких походов к реке. Ведь именно там время обрело для нас значение – у берега реки, на которой мы стали рыбаками.

2. Река

Оми-Ала была страшной рекой.

Жители Акуры давно отвергли ее, словно дети, забывшие мать. Однако прежде она была чиста и снабжала первопоселенцев рыбой и питьевой водой. Она окружала Акуре, текла, змеясь, через город и, как и многие подобные реки в Африке, некогда почиталась за божество, люди поклонялись ей. Устраивали святилища в ее честь, прося обитателей речных глубин: Ийемоджу, Ошун, русалок и прочих богов и духов – о заступничестве и помощи. Все изменилось, когда из Европы прибыли колонисты и принесли с собой Библию. Она отвернула от Оми-Алы поклонников, и люди – по большей части теперь христиане – стали видеть в реке зло.

Колыбель была осквернена, ее теперь окружали мрачные слухи, один из которых гласил, что у ее вод совершаются языческие ритуалы. Подтверждением служили трупы, тушки животных и разные ритуальные предметы, плавающие на поверхности воды или лежащие на берегу. Потом, в начале 1995 года, в реке нашли изувеченный и выпотрошенный труп женщины. Городской совет тут же ввел комендантский час: доступ к реке был запрещен с шести вечера до шести утра. На реку перестали ходить. С годами таких случаев становилось все больше, они очерняли историю Оми-Алы, пятнали ее имя: одно только упоминание о ней вызывало омерзение. К тому же рядом с ней расположилась печально известная по всей стране религиозная секта: Небесная церковь, или Церковь белых одежд. Ее последователи ходили босиком и поклонялись водяным духам. Родители, узнай они о том, что мы ходим на реку, сурово наказали бы нас, однако мы не задумывались об этом, пока соседка – мелкая торговка, ходившая по городу с подносом жареного арахиса на голове, – не засекла нас по пути с реки и не донесла матери.

Дело было в конце февраля, и мы к тому времени рыбачили уже почти полтора месяца. В тот день Соломон вытащил крупную рыбу. Мы запрыгали от восторга, глядя, как она извивается на крючке, и принялись распевать сочиненную Соломоном рыбацкую песню. Мы всегда пели ее в особо радостные моменты вроде этого – когда видели агонию рыбы.

Это была переделка известной песенки: ее исполняла неверная супруга пастора Ишавуру, главная героиня самой популярной тогда в Акуре христианской мелодрамы «Высшая сила». Песенку свою женушка пела, возвращаясь в лоно церкви после отлучения. И хотя идея пришла в голову Соломону, почти каждый из нас предложил что-то свое. Боджа, например, придумал поменять «мы застукали тебя» на «тебя поймали рыбаки». Мы заменили свидетельство о силе Господа отвращать от лукавого нашим умением держать рыбу крепко и не давать сорваться. Результат нам так нравился, что мы порой напевали песню дома и в школе.

  • Bi otiwu o ki o Jo, Пляши вовсю
  • ki o ja, и бейся, рвись,
  • Ati mu o, Поймали мы тебя,
  • o male lo mo. ты не сбежишь.
  • She bi ati mu o? Ну что ты поймана?
  • O male le lo mo o. Ты не сбежишь, поверь.
  • Awa, Apeja, ti mu o. Тебя поймали мы, мы – рыбаки.
  • Awa, Apeja, Тебя поймали рыбаки,
  • ti mu o, o ma le lo mo o от нас ты не сбежишь!

В тот вечер, когда Соломон поймал здоровенную рыбину, мы пели так громко, что к нам вышел старик, священник Небесной церкви. Босой, он ступал совершенно бесшумно, точно призрак. Когда мы только пришли на реку и заприметили поблизости церковь, то моментально включили ее в список своих приключений. Через открытые окна красного дерева подглядывали за прихожанами, бесновавшимися в зале, – стены внутри были покрыты облупившейся голубой краской, – и пародировали их дерганые танцы. Один лишь Икенна счел недостойным смеяться над священнодействием.

Я ближе всех находился к тропинке, по которой пришел старик, и первым его заметил. Боджа был у противоположного берега и, бросив при виде священника удочку, устремился на сушу. Та часть реки, на которой мы рыбачили, оставалась скрыта с обеих сторон вытянутыми зарослями кустарника, и воду можно было увидеть, лишь свернув с прилегающей дороги на изрезанную колеями тропку и продравшись через подлесок. На берегу старик остановился и взглянул на две баночки, плотно сидящие в неглубоких ямках, которые мы вырыли голыми руками. Увидев содержимое банок, над которым вились мухи, он отвернулся и покачал головой.

– Это еще что? – спросил он на чуждом для меня йоруба. – Что вы разорались, как пьяная толпа? Разве не знаете, что тут рядом храм Божий? – Развернувшись всем телом в сторону тропинки, он указал на церковь. – Неужто в вас нет ни малейшего почтения к Господу, а?

Нас учили: если старший спрашивает о чем-то с намерением пристыдить тебя, то отвечать – пускай даже ты легко можешь ответить – невежливо. Поэтому Соломон просто извинился.

– Простите нас, баба, – произнес он, сложив ладони. – Мы больше не будем.

– Что вы ловите в этих водах? – не обращая на него внимания, спросил старик и указал на реку, цвет которой к тому времени сделался темно-серым. – Головастиков, сомиков? Что там? Шли бы вы по домам. – Он поморгал, по очереди глядя на каждого из нас. Игбафе не удержался и сдавленно хохотнул, за что Икенна шепнул ему: «Болван». Правда, было уже поздно.

– По-твоему, это смешно? – спросил старик, глядя прямо на Игбафе. – Мне жаль твоих родителей. Уверен, они не знают, что ты здесь бываешь, а узнав, сильно расстроятся. Разве вы не слышали, что власти запретили приходить сюда? Ох уж это молодое поколение. – Старик изумленно огляделся и произнес: – Останетесь вы или уйдете, больше так не кричите. Поняли?

Тяжело вздохнув и снова покачав головой, он развернулся и пошел прочь. Мы же разразились хохотом и ну изображать его, такого худого в просторном белом одеянии, похожего на ребенка в пальто не по размеру. Мы хохотали над его страхом перед рыбой и головастиками (на наш улов он взирал с ужасом) и над тем, как воняет у него изо рта (это мы, впрочем, придумали, поскольку стояли далеко и не могли унюхать никакого запаха).

– Этот старик – совсем как Ийя Олоде, сумасшедшая женщина. Хотя говорят, она еще хуже, – сказал Кайоде. В руке у него была жестяная банка, и в этот момент она накренилась; ему пришлось накрыть ее ладонью, чтобы рыбешки с головастиками не оказались на земле. Из носа у него текло, но он, казалось, не замечал висящей под носом белесой тягучей нити. – Она вечно танцует где-то в городе – чаще всего макосу. Пару дней назад ее прогнали с большого базара Оджа-Оба. Говорят, она там присела в самом центре и нагадила прямо у лавки мясника.

Мы рассмеялись. Боджа прямо весь трясся, а после согнулся пополам, как будто смех лишил его сил, и, бурно дыша, уперся ладонями в колени. Мы все еще смеялись, когда заметили, что Икенна – с тех пор как нашу рыбалку прервал священник, он не произнес ни слова, – вынырнул у другого берега. Он выбрался из воды там, где в нее окунала увядшие листья крапива, и стянул с себя намокшие шорты. Затем Икенна полностью скинул с себя рыбацкую одежду и стал обсыхать.

– Ике, ты чего? – спросил Соломон.

– Домой возвращаюсь, – резко ответил мой брат, словно только и ждал этого вопроса. – Учиться хочу. Я школьник, а не рыбак.

– Уходишь? Сейчас? – спросил Соломон. – Рано же еще, и мы…

Соломон не договорил, потому что все понял. Семя того, что делал сейчас Икенна, было посеяно еще на прошлой неделе. Он утратил интерес к рыбалке, и в тот день его даже пришлось уговаривать пойти с нами. И потому, когда он произнес: «Учиться хочу. Я школьник, а не рыбак», никто не стал его больше ни о чем спрашивать.

Мы с Обембе и Боджей тоже стали переодеваться, потому что выбора не оставалось: мы ничего не делали без одобрения Икенны. Обембе замотал удочки в старые враппы, которые стащил у матери, а я подобрал банки и маленький полиэтиленовый пакетик с неиспользованными червями: они извивались, стремясь выбраться на свободу, и медленно умирали.

– Вы что, вот так возьмете и уйдете? – спросил Кайоде, когда мы двинулись следом за Икенной, который, казалось, не думал ждать нас, своих братьев.

– Вы-то почему уходите? – спросил Соломон. – Это из-за священника или из-за того, что тогда встретили Абулу? Я же просил не останавливаться. Просил не слушать его. Предупреждал, что он – просто злобный безумец. Разве нет?

Никто из нас не взглянул на Соломона и не сказал в ответ ни слова. Мы молча следовали за Икенной, который нес в руках один только черный пакет со старыми шортами. Удочку он бросил на берегу, но Боджа подобрал ее и завернул во враппу.

– Да пусть идут, – донесся до меня голос Игбафе. – Без них обойдемся. Сами будем рыбачить.

Друзья принялись насмехаться над нами, но вскоре звуки перестали долетать до нас, и тишину больше ничего не нарушало. По дороге я думал: что это нашло на Икенну? Порой его поступки и решения оставались для меня загадкой. За объяснениями я всегда обращался к Обембе. После встречи с Абулу на прошлой неделе – той самой, о которой упоминал Соломон, – Обембе рассказал мне об одном случае, в котором якобы и крылась причина странных перемен в поведении Икенны. Я как раз размышлял над тем случаем, когда Боджа закричал:

– Господи, Икенна, гляди! Мама Ийябо!

Он заметил нашу соседку, торговку арахисом. Она сидела на скамье у церкви, вместе со священником, который чуть ранее стыдил нас у реки. Боджа поднял тревогу слишком поздно: женщина уже увидела нас.

– Ах, Ике, – позвала соседка, когда мы проходили мимо, хмурые, точно арестанты. – Ты что здесь забыл?

– Ничего! – ответил Икенна, ускоряя шаг.

Она тигром вскочила и вскинула руки, словно намереваясь закогтить нас.

– Что это у тебя в руке? Икенна, Икенна! Я с тобой разговариваю.

Икенна упрямо спешил дальше, а мы – за ним. Свернули за угол ближайшего дома, где стоял банановый куст: его сломанный в бурю лист напоминал тупую морду морской свиньи. Едва мы оказались там, как Икенна обернулся и произнес:

– Все всё видели? Вот до чего довела ваша глупость. Я же говорил, что не надо нам больше ходить на эту дурацкую реку. Так нет же, вы не послушали. – Он схватился за голову. – Вот увидите, она еще растреплет обо всем нашей маме. Спорим? – Он хлопнул себя ладонью по лбу. – Спорим?

Никто не ответил.

– Вот-вот, – сказал тогда Икенна. – Теперь-то вы прозрели. Все увидите.

Его слова стучали у меня в ушах, заставляя полностью осознать ужас ситуации. Мама с Ийя Ийябо были подружками; супруг торговки погиб в Сьерра-Леоне, сражаясь за армию Африканского союза. Половину пособия оттяпали родственники мужа, и ей остались два вечно недоедающих сына – ровесники Икенны – да море нескончаемых нужд. Мать то и дело помогала ей, и Мама Ийябо, уж конечно, в благодарность должна была предупредить подругу, что мы играем на опасной территории.

Мы этого очень боялись.

* * *

На следующий день после школы мы не пошли рыбачить, остались сидеть у себя в комнатах и ждать, когда придет мать. Соломон и остальные отправились на реку: думали, наверное, что и мы явимся, но, прождав некоторое время впустую, наведались к нам. Икенна посоветовал приятелям – и в особенности Соломону – тоже оставить это занятие, однако когда Соломон отказался, Икенна предложил ему свою удочку. Соломон в ответ рассмеялся и ушел с таким видом, будто ему нипочем опасности, которые, по словам Икенны, поджидают его у реки. Икенна смотрел ему и компании вслед и качал головой. Жалел ребят, столь упорно не желавших покидать скользкий путь.

Когда же мать вернулась с работы – намного раньше обычного, – мы сразу поняли, что соседка донесла ей на нас. Мать поразилась собственной неосведомленности: ведь мы все жили под одной крышей! Мы и правда долго и успешно скрывали свое увлечение, пряча улов под двухъярусной кроватью в комнате Икенны и Боджи, потому что знали о тайнах, окружающих Оми-Алу. Мы чем могли перебивали запах мутной воды и даже тошнотворную вонь: хилая, мелкая, рыба редко когда проживала больше суток. Дохла даже в баночках, полных речной воды. Мы возвращались из школы на следующий день, а в комнате Икенны и Боджи уже стоял смрад. Приходилось выбрасывать улов на свалку за забором, вместе с банками. Их было особенно жалко, ведь они доставались нам с большим трудом.

Бесчисленные раны, полученные на пути к реке и обратно, мы тоже хранили в секрете. Икенна с Боджей позаботились, чтобы мать ни о чем не узнала. Однажды Икенна стукнул Обембе за то, что тот распевал в ванной рыбацкую песню. Мать поинтересовалась, из-за чего вышла ссора; Обембе не растерялся и прикрыл старшего брата, сказав, что обозвал Икенну тупицей – и тем заслужил тумака. По правде же, гнев Икенны он заслужил своей глупостью: рискуя раскрыть нас, пел нашу песню, когда в доме была мать. Икенна даже пригрозил потом брату: повторишь ошибку – не видать тебе больше реки. И лишь услышав угрозу – а не получив тычок, – Обембе расплакался. Даже когда Боджа на вторую неделю нашего приключения на берегу реки порезал ногу о клешню краба и залил сандалию собственной кровью, мы соврали матери, будто он поранился, играя в футбол. По правде же, Соломону пришлось вынимать клешню из пальца Боджи, а всем нам – кроме Икенны – было велено отвернуться. Икенна тогда рассвирепел: испугался, что Боджа истечет кровью, даже несмотря на заверения Соломона в обратном, – и размозжил краба, тысячу раз прокляв его за нанесенную Бодже страшную рану.

Матери сделалось плохо, когда она узнала, как долго мы хранили все в тайне – полтора месяца, хотя мы и соврали, что всего три недели, – а она все это время и не подозревала, что мы теперь рыбаки.

В ту ночь она мерила комнату шагами. На сердце у нее было тяжело, и мы остались без ужина.

– Вы не заслуживаете еды под этой крышей, – говорила мать, нарезая круги между кухней и спальней. Она расклеилась, руки у нее дрожали. – Идите и ешьте рыбу, пойманную в этой страшной реке. Ею и насыщайтесь.

Она заперла дверь кухни на висячий замок, чтобы мы не пробрались туда, когда она ляжет спать. Впрочем, она расстроилась так сильно, что еще долго продолжала свой монолог – как обычно, когда переживала. Каждое слово, каждый звук, что слетали с ее губ в ту ночь, въедались в наши умы, точно яд – в кость.

– Я расскажу Эме о том, что вы сделали. Уверена, он бросит все и примчится домой, не сомневаюсь. Я ведь знаю его, знаю Эме. Вот. Увидите. – Она щелкнула пальцами, а потом мы услышали, как она высморкалась в подол враппы. – Вы думаете, я бы умерла, если бы с вами случилось что-то плохое или если бы кто-то из вас утонул в этой реке? Я не умру оттого, что вы навредите себе. Нет. Anya nke na’ akwa nna ya emo, nke neleda ina nne ya nti, ugulu-oma nke ndagwurugwu ga’ghuputa ya, umu-ugo ga’eri kwa ya – глаз, насмехающийся над отцом и пренебрегающий покорностью к матери, выклюют вороны дольные, и сожрут птенцы орлиные![6]

Мать закончила монолог цитатой из Притч Соломоновых, самой страшной для меня во всей Библии. Сегодня я понимаю: жути этой цитате добавляло то, что мать произнесла ее на игбо, наполняя каждое слово ядом. Все остальное прозвучало на английском, а не на игбо, который родители использовали в общении с нами, тогда как между собой мы с братьями говорили на йоруба, языке Акуре. Английский же, официальный язык Нигерии, использовали в разговорах с посторонними. Он обладал силой создавать пропасти между родственниками и друзьями, когда кто-то вдруг переключался на него во время разговора. Так что родители редко обращались к нам на английском – разве что в такие вот моменты, когда хотели выбить почву у нас из-под ног. В этом они были мастера, и у матери все вышло, как она и хотела: слова «утонул», «умерла», «страшная» прозвучали тяжело; в них слышались взвешенный расчет, укор и порицание. Они потом еще долго не давали нам покоя, не позволяя заснуть.

3. Орел

Отец был орлом.

Могучей птицей, которая строит гнездо выше остальных пернатых, парит в небе и зорко стережет птенцов, словно король – свой трон. Наш дом – бунгало с тремя спальнями, купленное в год рождения Икенны, – и был его орлиным гнездом – местом, где отец правил железной рукой. Вот потому все и решили, что если бы отец не уехал из Акуре, дом не стал бы уязвим для невзгод и мы бы избежали постигших нас несчастий.

Отец был человеком необычным. В то время как все кругом ревностно следили за рождаемостью, он – единственный ребенок в семье, выросший с матерью и мечтавший о братьях и сестрах, – хотел наполнить дом детьми, создать клан. Мечта принесла ему много насмешек – в девяностых, когда экономика Нигерии сильно кусалась, – однако отец отмахивался от оскорблений, как от москитов. Он придумал план нашего будущего, карту желаний. Икенне предстояло стать доктором, хотя позднее, когда Икенна еще в раннем возрасте проявил интерес к самолетам, отец заменил доктора пилотом. Тем более что в Энугу, Макурди и Ониче имелись летные школы. Бодже отец уготовил судьбу юриста, а Обембе – семейного врача. Мне же хотелось стать ветеринаром, работать в лесу или в зоопарке – где угодно, главное со зверями, – однако отец решил, что я стану профессором. Дэвид, которому едва исполнилось три годика, когда отец переехал в Йолу, должен был стать инженером. Только для нашей годовалой сестренки Нкем он не придумал занятия на будущее. Сказал: за женщин такие дела решать не надо.

Мы с самого начала знали, что рыболовству в отцовских планах на будущее места нет, но не задумывались над этим. Опомнились только в ночь, когда мать пригрозила все рассказать отцу, раздув тем самым в наших сердцах огонь страха перед его гневом. Она верила, будто к рыбалке нас подтолкнули злые духи и их надлежит изгнать поркой. Мы предпочли бы увидеть, как солнце падает на землю, сжигая все кругом, а заодно и нас, чем ощутить тяжесть отцовского Воздаяния на своих задницах, и мать это прекрасно знала. Она говорила: вы забыли, что отец не наденет чужие туфли, если свои промокнут. Не такой он человек. Он, скорее, пойдет по земле босиком.

Когда на следующий день, в субботу, мать прихватила Дэвида и Нкем и отправилась в лавку, мы бросились уничтожать следы преступления. Боджа спешно спрятал свою удочку и общую запасную тоже под ржавыми кровельными листами на заднем дворе, у ограды – там, где мать выращивала помидоры. Листы кровли остались еще с 1974 года, когда был построен дом. Икенна свою удочку сломал и выбросил на свалку за забором.

Отец приехал в субботу, ровно через пять дней после того, как нас разоблачили. Накануне мы с Обембе срочно вознесли молитву Богу. Я предположил: вдруг Господь смягчит отцовское сердце и он не станет пороть нас.

Вместе с братом мы встали на колени и обратились к Богу.

– Господь наш Иисус, коли ты любишь нас – Икенну, Боджу, Бена и меня, – начал Обембе, – не дай отцу нашему приехать. Молю тебя, Иисусе, пусть он останется в Йоле. Прошу, послушай: ты ведь знаешь, как отец выпорет нас. Ведь тебе это известно? Послушай, у него плети из воловьей кожи, кобоко, которые он купил у старого шашлычника, а такая плеть сечет очень больно! Послушай, Иисусе, если ты позволишь отцу приехать и он нас высечет, ноги нашей не будет в воскресной школе. И мы перестанем петь и прихлопывать в церкви! Аминь.

– Аминь, – повторил я.

Когда отец приехал в субботу после обеда – как обычно, сигналя из-за ворот и потом въезжая во двор под радостные крики, – мы с братьями не вышли его встречать. Икенна предложил остаться в комнатах и притвориться, что мы спим. По его мнению, мы могли разозлить отца еще больше, если бы вышли встречать его «так, словно ни в чем не провинились».

Мы сгрудились в комнате у Икенны, прислушиваясь к шагам отца, ожидая момента, когда мать начнет свой доклад, ибо знали, что сразу она вываливать на него ничего не станет. Она терпеливая и рассказ смакует. Всякий раз, когда отец приезжал домой, мать садилась рядом с ним на большой диван в гостиной и подробно расписывала, как идут дела в доме: как нас постигла череда нужд, и как мы с ними справились, у кого занимали; рассказывала о наших успехах в школе; о походах в церковь. Отдельно сообщала о случаях непослушания, которые находила непозволительными и заслуживающими кары.

Помню, как-то она две ночи рассказывала отцу об одной прихожанке нашей церкви: родила ребеночка, а тот весил столько-то и столько-то. Она поведала, как в прошлое воскресенье дьякон пукнул, находясь на амвоне, а микрофоны и колонки усилили неприличный звук. Мне особенно понравился рассказ о том, как в нашем районе казнили вора. Люди градом камней сбили бегущего вора с ног, а потом надели ему на шею автомобильную покрышку. Мать выделила несколько непонятных моментов: где толпа так быстро достала бензин и как всего за несколько минут, объятый удушливым дымом, вор угорел? Я, как и отец, очень внимательно слушал о том, как пламя объяло вора, как ярко вспыхивали волосы у него на теле – особенно на лобке, – как медленно огонь пожрал его. Мать расписала, как играло пламя, как вор, захлебываясь криком, исчез в огненном ореоле, в таких живописных подробностях, что образ горящего человека навсегда запечатлелся у меня в памяти. Икенна говорил, что если бы мать получила образование, из нее вышел бы великий историк. Тут он был прав: мать не упускала и не забывала ни одной детали, что бы ни случилось в отсутствие отца. Она пересказывала абсолютно все.

Начали они с того, что нас напрямую не касалось: поговорили о работе отца, о падении курса найры «при нынешнем прогнившем правительстве». Мы с братьями всегда хотели понимать, что говорит отец, но порой наше незнание лишь возмущало нас, а порой мы чувствовали необходимость знать – например, когда отец говорил о политике, потому что на игбо ее не обсудишь, лексикона не хватит. Одним из таких слов и было «правилитесто», как мне тогда слышалось.

Центральному банку грозил крах, и больше всего в тот день отец рассуждал о возможной кончине Ннамди Азикиве, первого президента Нигерии. Отец обожал его, считал своим вдохновителем. Зик, как его прозвали в народе, лежал в энугской больнице. Отец по этому поводу переживал, сетовал на плохую систему здравоохранения в нашей стране. Ругал Абачу, диктатора, и негодовал из-за изоляции игбо в Нигерии. Он жаловался на то, какого монстра создали британцы, объединив Нигерию в единую страну. А потом мать сказала, что еда готова, и отец приступил к трапезе.

Мать же тем временем перехватила эстафету: знает ли он, что в садике, в который ходит Нкем, все воспитатели от малышки без ума. Отец спросил: «Ezi okwu – это правда?» – и мать перечислила ее успехи. «А что с Обой, королем Акуре?»[7] – поинтересовался отец, и мать рассказала, как Оба сражался с военным губернатором штата, столицей которого и был Акуре. Она говорила и говорила, а потом, когда мы совсем этого не ожидали, прервалась:

– Дим, я должна тебе кое-что рассказать.

– Я весь внимание, – ответил отец.

– Дим, твои сыновья – Икенна, Боджа, Обембе и Бенджамин – совершили ужасный проступок, страшнее которого не придумать.

– Что они натворили? – спросил отец, громко чиркнув вилкой и ножом по тарелке.

– Эх, ну ладно, Дим. Ты ведь знаешь Маму Ийябо, вдову Юсуфа. Она еще продает арахис…

– Да, да, знаю, так что давай сразу к делу, друг мой: что они натворили? – прокричал отец. Он частенько обращался «друг мой» к тем, кто начинал его нервировать.

– Вот горе-то, она как раз продавала орехи священнику Небесной церкви, расположенной возле Оми-Алы, когда на тропинке, ведущей от реки, показались мальчики. Она их сразу же узнала, окликнула, но они ее будто не услышали. Тогда она сказала священнику, что знает их, а он поведал: ребята уже давненько рыбачат на реке. Он несколько раз пытался прогнать их – да все без толку. А знаешь, что самое страшное? – Мать хлопнула в ладоши, подготавливая отца к безжалостному ответу. – Мальчики, которых видела Мама Ийябо, – это твои сыновья: Икенна, Боджа, Обембе и Бенджамин.

Последовала тишина, во время которой отец, наверное, водил взглядом по комнате: то на пол глянет, то на потолок, то на занавеску – словно беря их в свидетели того, что только что услышал. И пока длилось молчание, я принялся оглядывать комнату моих братьев. Взглянул на футболку Боджи, висевшую возле двери, на гардероб, на календарь, который мы называли календарем М.К.О., потому что на нем были мы четверо и М.К.О. Абиола, некогда баллотировавшийся в президенты Нигерии. Я заметил дохлого таракана, убитого, наверное, в порыве гнева: его голову размазало по вытертому желтому ковру.

Это напомнило мне, как мы попытались найти спрятанную отцом приставку, лишь бы как-то отвлечься от рыбалки. Однажды, стоило матери уйти из дома вместе с младшими детьми, мы обыскали родительскую спальню, но приставку не нашли – ни в отцовском шкафу, ни в бесчисленных сундуках и выдвижных ящиках.

Затем достали старую отцовскую металлическую коробку. Отец рассказывал, что ее подарила бабушка в 1966 году, когда он впервые уезжал из родной деревни – в Лагос. Икенна был уверен, что в коробке-то приставка и спрятана. И вот мы отнесли тяжелую, как гроб, коробку в комнату старших братьев. Боджа принялся методично подбирать ключи, пока наконец один не подошел и крышка со скрипом не открылась. Когда мы еще только несли коробку, из нее вылез таракан, взбежал на ржавую крышку и улетел. А стоило Икенне открыть коробку, как тысячи бурых насекомых заполонили все вокруг: мы не успели и глазом моргнуть, как один залез на жалюзи, другой уже полз вниз по дверце гардероба, третий забрался к Обембе в кроссовку. Мы с криками принялись давить их. С полчаса носились за ними по комнате, а потом унесли ящик обратно.

Мы подмели полы, убрав останки тараканов, и Обембе прилег на кровать. На ногах у него остались следы: задняя лапка, расплющенная голова с выдавленными глазами, кусочки оторванных крылышек, часть которых забилась между пальцев, и разводы желтой слизи, вытекшей, наверное, из груди насекомых. Был даже целый таракан, на левой стопе: плоский, как лист бумаги, с двумя парами широких крыльев.

Разум мой, словно вращающаяся монетка, замер, когда отец необычайно спокойным голосом произнес:

– Значит, Адаку, ты сидишь тут и заявляешь на полном серьезе, будто моих мальчиков – Икенну, Боджанонимеокпу, Обембе и Бенджамина – видела торговка орехами, когда они возвращались с реки? Той самой опасной реки, на которую запрещено ходить по вечерам? На которой даже взрослые пропадают?

– Так и есть, Дим, она видела не кого-нибудь, а твоих сыновей, – ответила мать по-английски, потому что и отец внезапно перешел на английский (сильно повысив голос на слове «пропадают»).

– Господи боже! – запричитал он, да так громко и быстро, что слова точно раскололись на слоги: «Гос-по-ди-бо-же» – и стали напоминать дробный металлический звон.

– Что он делает? – чуть не плача спросил Обембе.

– Заткнись, а, – тихо прорычал Икенна. – Я же говорил вам завязывать с рыбалкой. Так нет же, вы Соломона послушали. Вот, получайте теперь.

Отец в это время сказал:

– Так значит, ты утверждаешь, что торговка видела моих сыновей?

И мать ответила:

– Да.

– Господи боже! – еще громче вскричал отец.

– Они все дома, – сказала мать. – Спроси их и сам убедишься. Как подумаю, что они купили снасти: удочки, лески, крючки, грузила – на карманные деньги, что ты давал им… – совсем дурно становится.

Нажим, с которым мать произнесла «на карманные деньги, что ты давал им», ранил отца особенно глубоко. Должно быть, он весь сжался, точно червь, в которого тычут чем-нибудь острым.

– И долго они этим занимались? – спросил он. Мать, видно, опасаясь обвинений в свой адрес, медлила, и тогда отец прикрикнул: – Я что, с глухонемой разговариваю?

– Три недели, – сокрушенно проговорила мать.

– Боже милостивый! Адаку. Три недели. У тебя под носом?

Само собой, то была ложь: это мы сказали матери, будто рыбачили всего три недели – в надежде смягчить свою вину. Однако даже такой неточной информации оказалось достаточно, чтобы распалить отцовский гнев.

– Икенна! – взревел отец. – Ике-нна!

Когда мать только начала свой доклад, Икенна сел на пол, но сейчас мигом вскочил на ноги. Он рванул было к двери, но тут же замер, отступил и схватился за зад. Он предусмотрительно надел две пары шортов, надеясь так смягчить боль от того, что должно было обрушиться на его ягодицы, хоть и знал, что сечь нас, скорей всего, будут по голой попе.

– Сэр! – вскинув голову, громко ответил мой брат.

– Ну-ка выходи, живо!

Икенна, лицо которого, точно бубоны, покрывали веснушки, снова подошел к двери. И снова замер, будто перед ним возникла невидимая преграда, и наконец выбежал.

– Считаю до трех! – прокричал отец. – Чтобы все сюда вышли. Живо!

Мы зайцами вылетели из комнаты и сгрудились за Икенной.

– Думаю, вы все слышали, что рассказала мне ваша мать, – произнес отец. На лбу у него взбухли вены. – Это правда?

– Все правда, сэр, – ответил Икенна.

– Значит… все правда, – повторил отец, на мгновение задержав взгляд на его опущенном лице.

Не дожидаясь ответа, он в гневе отправился к себе. Мой взгляд упал на Дэвида: самый младший из нас сидел в одном из кресел и, сжимая в руках пачку печенья, ожидал нашей экзекуции. Отец вернулся с двумя плетьми. Одна была переброшена через плечо, вторую он сжимал в руке. Затем он выдвинул маленький обеденный столик на середину комнаты. Мать, которая только что убрала со стола и протерла его тряпкой, потуже затянула на поясе враппу и приготовилась ждать момента, когда ей покажется, что отец зашел слишком далеко.

– Каждый из вас ляжет на стол плашмя, – сказал отец. – Все вы получите Воздаяние, голыми, какими пришли на эту грешную землю. Я тружусь в поте лица, чтобы вы могли учиться в школе и получить западное образование, как цивилизованные люди, а вы решили стать рыбаками. Ры-ба-ка-ми! – Он многократно, словно какое проклятие, прокричал последнее слово. И когда оно прозвучало в энный раз, наконец велел Икенне растянуться на столе.

Порол отец жестоко. Да еще заставил считать удары. Икенна и Боджа, распластанные на столе, получили двадцать и пятнадцать соответственно. Нам с Обембе пришлось считать до восьми. Мать вмешалось было, однако отец строго предупредил, что он и ей всыплет, если она будет лезть. В таком гневе он запросто мог сдержать слово. Его не трогали ни наши крики, визги и плач, ни мольбы матери. Все время, нанося удары, он повторял, что надрывается на работе и зарабатывает деньги, и при этом не забывал яростно выплевывать слово «рыбаки». Затем наконец, перекинув плети через плечо, он ушел к себе, а мы выли, натягивая шорты.

* * *

Ночь после Воздаяния выдалась суровой. Как и мои братья, я отказался ужинать, хоть и был голоден, да и аромат стоял соблазнительный: мать приготовила жареную индейку с плантанами. Она знала, что гордость не позволит нам сесть за стол, и потому приготовила это редкое в нашем доме блюдо – чтобы усугубить наказание. На самом деле она не готовила додо (жареные плантаны) уже очень давно – с тех самых пор, как с год назад мы с Обембе похитили пару кусочков из холодильника, а потом соврали, будто видели, как их съели крысы.

Мне отчаянно хотелось выбраться из комнаты и тайком стащить с кухни одну из четырех тарелок, на которых мать выложила наши порции. Удерживал меня страх предать братьев, устроивших голодовку. Неудовлетворенный голод лишь усиливал боль, и я очень долго плакал, пока наконец не заснул.

Наутро мать разбудила меня, похлопав по плечу.

– Бен, проснись, проснись. Отец хочет видеть тебя, Бен.

Каждая клеточка в моем теле горела от боли. Казалось, что в моих ягодицах стало больше мяса. Впрочем, к моему облегчению, братья прекратили голодовку, а я опасался, что она продлится еще целый день. После суровых наказаний мы дулись на родителей, избегали их и отказывались принимать пищу до тех пор, пока они не сдавались и – в лучшем случае – сами не просили прощения, стремясь чем-нибудь нас задобрить. Правда, на сей раз вышло иначе, потому что отец вызвал нас к себе.

Чтобы встать с кровати, мне пришлось сперва подползти к краю и медленно опустить ноги на пол. Ягодицы покалывало. В гостиной тускло светила стоявшая на середине стола керосиновая лампа. Электричество отключили еще вчера.

Последним, хромая и морщась на каждом шагу, пришел Боджа. Когда мы расселись по местам, отец долго и пристально смотрел на нас, подперев челюсть руками. Мать, сидящая лицом к нам, прямо передо мной, развязала узелок враппы под мышкой и приподняла чашечку лифчика. Сосок ее округлой, налитой молоком груди моментально исчез во рту у Нкем. Малышка жадно обхватила его – темный и твердый – губами, точно хищник, набросившийся на добычу. Отец с интересом разглядывал сосок, а когда Нкем начала есть, снял очки и положил их на стол. Всякий раз, когда он их снимал, в его темном, вытянутом лице отчетливее проступали черты сходства со мной и Боджей. Икенне и Обембе досталась кожа матери, цвета муравейника.

– А теперь слушайте, все вы, – произнес отец по-английски. – Ваш поступок сильно ранил меня, и причин тому множество. Во-первых, я предупреждал, чтобы в мое отсутствие вы не доставляли хлопот матери. А вы что? Доставили ей – и мне – самые настоящие хлопоты.

Он по очереди оглядел нас.

– Вы поступили очень дурно. Очень. Как могли дети, получающие западное образование, опуститься до такого вопиющего варварства? – Я тогда не знал, что значит слово «вопиющий», но по тому, как отец выкрикнул его, понял: слово – нехорошее. – И во-вторых, мы с матерью в ужасе от того, как вы собой рисковали. Это же не школа, в которую я вас отправил. Нигде на берегах этой смертельно опасной реки не найдете вы книг. И хотя я велел вам постоянно читать, книги вас теперь не интересуют. – Затем, убийственно серьезно нахмурившись и подняв руку в вызывающем трепет жесте, он сказал: – Позвольте же предупредить вас, друзья мои: любого, кто принесет домой плохие оценки, я отправлю в деревню, пахать в поле или собирать пальмовое вино, ogbu-akwu.

– Не дай Бог! – Мать защелкала пальцами над головой, словно разгоняя угрожающие слова отца. – Мои дети не будут такими.

Отец удостоил ее гневного взгляда.

– Вот именно, не дай Бог, – сказал он, подражая нежному тону ее голоса. – Как же Господь такого не допустит, когда у тебя под носом, Адаку, они ходили на реку целых три недели? Целых. Три. Недели. – Качая головой, он по очереди загнул три пальца на руке, по числу недель. – А теперь послушай, друг мой, отныне ты будешь следить, чтобы дети читали книги. Слышишь? Отныне ты закрываешь лавку в пять, не в семь. И чтобы никакой работы по субботам. Я не позволю, чтобы у тебя под носом мои дети скользили вниз по наклонной.

– Я все поняла, – ответила на игбо мать, цыкая языком.

– В общем, – продолжил отец, обводя взглядом полукруг наших лиц, – хватит причуд. Постарайтесь быть хорошими сыновьями. Никому своих детей пороть не нравится. Никому.

Причуды. Отец часто употреблял это слово, и постепенно до нас дошел его смысл: бессмысленное потворство своим слабостям. Он хотел говорить дальше, но тут под потолком зажужжал вентилятор, возвещая возвращение электричества. Мать щелкнула выключателем, а затем прикрутила фитиль керосиновой лампы. Пользуясь временным затишьем, я при электрическом свете взглянул на календарь на стене. На дворе был уже март, однако страницу февраля так и не перевернули. На ней красовалась фотография орла в полете: крылья расправлены, лапы вытянуты, когти выпущены; сапфировые глаза смотрят прямо в камеру. Птица величественно парила на фоне природы, точно мир был ее творением, а она в нем – крылатый бог.

В тот момент мне подумалось: что-то должно внезапно измениться, нарушить этот бесконечный покой, – и меня вдруг парализовало страхом. Я испугался, что птица отомрет и начнет молотить в воздухе крыльями. Испугался, что она вдруг заморгает, засучит лапами. Испугался, что когда это произойдет и орел наконец покинет отведенное ему место в небе на странице – той, на которую Икенна перелистнул календарь 2 февраля, – мир и все в нем изменится до неузнаваемости.

– С другой стороны, вам следует знать: пускай вы и совершили дурной поступок, он лишний раз показывает, что в вас есть мужество искателей приключений. Такой смелый дух – это дух мужчины. И я хочу, чтобы отныне вы направляли его на полезные дела. Сделайтесь рыбаками иного сорта.

Мы удивленно переглянулись – все, кроме Икенны. Он смотрел в пол. Ему было хуже остальных, особенно потому, что отец возложил всю вину на него и порол особенно нещадно, не зная, что на самом деле Икенна отговаривал нас от рыбалки.

– Вы должны стать рыбаками, удящими добрые мечты, и без особенно удачного улова домой не возвращаться. Вы должны стать настоящими гигантами, грозными и неудержимыми рыбаками.

Я сильно удивился. Мне-то казалось, что отец презирает это слово; ища объяснений, я взглянул на Обембе. Тот кивал, глядя отцу в рот и задорно выгнув брови.

– Молодцы, – пробормотал отец, и широкая улыбка разгладила морщины, прочерченные на полотне его лица гневом и яростью. – Я всегда учил вас тому, что даже из большого зла всегда можно извлечь что-нибудь доброе, – и поймите: из вас могут получиться совсем иные рыбаки. Не те, что ловят рыбу в грязной топи Оми-Алы, а рыбаки разума. Хваткие люди. Те, которые окунают руки в чистые реки, моря и океаны жизни и добиваются успеха, становятся врачами, летчиками, профессорами, юристами. Ну, как? – Он снова оглядел нас. – Вот такими рыбаками я бы хотел видеть своих сыновей. А теперь давайте все вместе исполним гимн.

Мы с Обембе тут же кивнули, и тогда отец перевел взгляд на наших старших братьев, по-прежнему смотревших в пол.

– Боджа, ты с нами?

– Да, – неохотно пробормотал Боджа.

– Ике?

– Да, – после затянувшейся паузы произнес Икенна.

– Вот и хорошо, а теперь все вместе: ги-ган-ты.

– Ги-ган-ты, – повторили мы хором.

– Гроз-ны-е. Г-р-о-з-н-ы-е. Гроз-ные.

– Неудержи-мые.

– Рыбаки добра.

Отец гортанно засмеялся, поправил галстук и пристально посмотрел на нас. Затем вскинул руку, задев кончик галстука.

– Мы рыбаки! – проорал отец во всю глотку.

– Мы рыбаки! – почти так же громко, надрывая глотку, хором повторили мы. Каждый из нас был удивлен, как резко – и почти без усилий – мы все пришли в возбуждение.

– Идем за нашими крюками, лесками и грузилами.

Кто-то умудрился произнести «грузивилами» вместо «грузилами», и отец заставил нас несколько раз отдельно повторить это слово, а после продолжил. Правда, перед этим посетовал, что мы слишком много общаемся на йоруба вместо английского, языка «западного образования», потому и не знаем простейших слов.

– Мы неудержимые, – продолжил он, и мы повторили.

– Мы грозные.

– Мы гиганты.

– Мы победим.

– Молодцы, мальчики, – похвалил отец, когда на комнату, точно осадок на дно, опустилась тишина. – Новоиспеченные рыбаки обнимут меня?

Опустошенные и огорошенные переменой – как по волшебству нечто глубоко омерзительное превратилось в престижное, мы встали и по очереди обняли отца, утыкаясь в его грудь между лацканами пиджака. Каждого отец несколько секунд похлопывал по голове и целовал в макушку. Потом он достал из портфеля пачку новеньких двадцатинайровых купюр, скрепленных бумажной лентой с печатью Центрального банка Нигерии, и выдал нам деньги на карманные расходы: Икенне и Бодже по четыре купюры, мне и Обембе – по две. Еще по одной купюре он оставил для Дэвида, спящего тут же, и Нкем.

– Не забывайте наш разговор.

Мы кивнули, и отец уже хотел уйти, но, словно вспомнив о чем-то, опять повернулся к нам. Подошел к Икенне. Опустил руки ему на плечи и сказал:

– Ике, знаешь, почему тебе досталось больше всех?

Икенна, по-прежнему неотрывно глядя в пол, словно в экран кинотеатра, пробормотал:

– Да.

– И почему же?

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

«В последнее время в петербургских газетах появилось много горячих заявлений о прислуге. Общий тон и...
«Комната, которая до сих пор называется детскою. Одна из дверей ведет в комнату Ани. Рассвет, скоро ...
«Временами Сашке хотелось перестать делать то, что называется : не умываться по утрам холодной водой...
«Так бывает: воет собака, воет всю ночь, тоскливо, заливисто.– Чья такая?Выйдут, посмотрят.Свои соба...
«Кажется, у всех народов водятся таинственные дома, в которых „чудит“.Как французы называют, „maison...
«У Тарантова родился сын. Дали ему имя Вукол. Вукол не обещал ничего красивого в своей особе: голова...