Черная дыра (сборник) Иванович Юрий

Там было и еще что-то. Впрочем, я знал что это. В них была невозможность перейти порог нравственности, за которым приходит спасение себя физического и поражение своего идеального сознания. Тут ты еще человек, а за «тут» – предатель и вечный раб.

Я играл. Привычно и буднично играл, потому что вся прошлая и нынешняя жизнь моя – игра в человечков. Пойманные мною человечки – вырваны из другого мира, вырваны моей жадной когтистой лапой существа, живущего на другой стороне Великого Зеркала. Я их поймал потому, что они либо чем-то нарушили стройный порядок бытия в резервации, либо знают о том, кто его нарушил, либо просто пробегали мимо и подвернулись под руку.

Татьяна Иванова относилась ко второй категории. И, значит, по нашим неписанным законам, имела полное право подвергнуться любому испытанию.

– Когда ты познакомилась с Ковтуном? Где? Кто тебя с ним познакомил?

– Я же уже говорила вам много раз. Вы записывали в протоколы.

– Ничего, с тебя не убудет. Расскажешь еще. А протоколы…, – тут я взял их со стола, пристукнул стопочкой и на ее глазах разорвал, – вот эту вот хрень твою, вот эту вот «траля-ля» мне не жалко. Будешь рассказывать до бесконечности, пока язык не одеревенеет или пока я правды не услышу.

– Вы не имеете права, – она в сотый раз пролепетала эту фразу, но уже как-то неуверенно.

– Вот, блин, умные все стали, а! Право, долг… А у тебя было право на взяточные денежки шубу покупать, туфли, бельишко, а? Покупали – веселились, как поймали – прослезились. Теперь, Таня, у тебя только долг остался. Долг правильно отвечать на вопросы. И ты его все равно исполнишь. Хочешь ты этого или нет.

– Я вам уже все ответила. Мы встретились с Николаем Ковтуном на презентации нового модельного агентства Дины Огневой. Потанцевали, обменялись телефонами, потом он позвонил, и мы стали встречаться.

– Кто вас познакомил?

– Никто.

– Врешь. Все мне врешь! Даже здесь врешь. Чего ты боишься-то? Я и так знаю, кто вас познакомил. Евгений Задорнов, так?

Она хлопнула ресницами и опустила голову. Надо давить дальше.

– Смотри на меня, дура, смотри сюда. Я с тобой уже три часа потерял. Три часа из жизни следователя по особо важным делам стоят дорого. За каждый час даром потерянного времени ты заплатишь мне годом исправительной колонии. Ты знаешь мой единственный вопрос: где эти гребаные деньги, что передала тебе Ирина Задорнова для Ковтуна четырнадцатого февраля в пятнадцать тридцать? – Я знаю все… Все уже давно раскололись. Ты одна тут сидишь, как Аленушка на камне, и целочку строишь из себя. Где они сейчас, дура?! Куда ты их дела?!!! – все это было сказано тихим, «душевным» голосом

Затем я резко и громко ударил по столу ладонью. Контраст.

Жертва вздрогнула и откинулась назад. Каскад волос взрывом взметнулся ввысь и в стороны. Глаза прожгли меня ненавистью и страхом.

Боится. Боится до дрожи в коленях, зубами стучит от страха, но держится.

Я знаю, что ее держит. Знаю, потому что и меня в критических ситуациях удерживает то же самое. Это называется порядочность. Врожденная или приобретенная – не знаю. И знаю, что это очень страшная преграда для того, чтобы предать, предать пусть даже уже давно предавшего тебя.

Татьяна не может рассказать и открыть необходимую мне «тайну золотого ключика» – где хранится часть взятки, принадлежащая майору Коле Ковтуну – семь тысяч долларов из двадцати пяти, полученных им и еще двумя налоговыми полицейскими у нефтяного перекупщика Скуфина при посредничестве Евгения Задорнова? Ну, не может, потому что это – нехорошо, это – непорядочно, нечестно. Потому что с Николаем она была связана.

Чем? А чем связывает жизнь женатого мужчину и одинокую женщину. Его–то я знаю чем: красивая женщина, бывшая модель, по-своему добрая и наивная. Противоположность не следящей за собой, мятой провинциалке-жене со съехавшим вниз лицом в свои тридцать один.

А ее? Ее-то чем взял этот лысый пентюх, бывший военный финансист? – Мешок мешком, причем с дерьмом, трус и подлец. Неужели она этого не заметила за три недели знакомства?

Я этого «матроса» расколол ровно за пятнадцать минут. Он с готовностью вложил и своих друзей, и Задорнова с женой и ее, добрую подругу – Таньку Иванову. Ту, что сейчас защищала его из последних своих слабых сил, до последней капли пота. Уже три часа полного отказа, и упорство ее было все сильнее и сильнее. Она словно черпала силы из моего бессилия.

Мне нужны были ее признания. Мне нужны были деньги Ковтуна, которые он отдал Татьяне на хранение – коробка из-под конфет «Ассорти», куда Скуфин упаковал взятку. Кто работал в системе – понимает зачем. Это объективные доказательства. Они – вещи материальные. На них есть следы, они совпадают с показаниями, что уже даны, они – предметы, что являются частью объективной стороны уголовного состава взяточничества – преступления, коим мне приходится заниматься в последнее время уж слишком часто. Чем хуже в стране – тем больше взяток берут чиновники, в том числе и наш брат-мент, налоговик и даже прокурор с судьей.

Почему так? – Черт знает! Чтобы довести все до абсурда? Чтобы стало еще хуже всем, всем, всем? Чтобы обычная русская ненависть к нам и привычное неверие в нас стали еще больше, еще громаднее? Чтобы боялись, чтобы пугали детей? Зачем и куда все идет? Все катится к черту, и страна, где воруют практически все, и где преступники получают индульгенции от того населения, что они обокрали.

Господи, что я делаю? И кому это в сущности надо?

– Хрен с тобой! – я обошел стол и поставил свой стул рядом с ней. Надо было дожимать до конца, до донца, идти до маразма, до подлости, до садизма. Время приближалось к десяти. А после десяти, согласно кодекса, допрашивать людей нельзя, – Давай, подписывай протокол задержания. Я тебя задерживаю, как пособника во взяточничестве, совершенном группой лиц в крупном размере, сопряженном с вымогательством взятки. Вот здесь распишись – и в камеру….

Она невидящими глазами уставилась на заполненный мной бланк протокола задержания.

Я держал этот козырь до конца. Это была крайняя мера. Я имел на это полное и безоговорочное право. Более того, я получил бы и санкцию прокурора на ее дальнейший арест безо всяких проблем. Чего-чего, а санкции по делам о взятках заместитель областного прокурора давал мне без лишних вопросов, и даже не глядя в протоколы. Палки по выявленным фактам коррупции всем нужны. Будет чем отчитываться перед Москвой на генеральских коврах.

Но я не хотел эту красоту, эту женственность и добрую душу сажать в мерзкую тюремную камеру. Такой опыт у меня уже был. Эффект контраста и подсадные свое дело тогда сделали быстро. Только вот осадок от этого остался на всю жизнь. Все вроде было справедливо, а, блин, – несправедливо и подло, хоть убей.

– Что уставилась? Подписывай и шлепай. Теперь ты не свидетель, а подозреваемая, и имеешь право хранить молчание, только, сдается мне, не захочешь его долго хранить.

– Я ничего не понимаю. Тут написано, что я подозреваюсь в совершении преступления. Но я же его не совершала, – она медленно проговаривала слова. – Ничего не совершала. За что?

– За дурость свою! За тупое упрямство! Пиши, вот здесь свою фамилию и вали на нары. – Конвой! – закричал я.

Она сделала попытку вскочить и умоляюще поглядела на меня.

– Сидеть!!! – сделав страшное лицо, я заорал ей в лицо и одновременно пнул в ножку стула. Тот со скрежетом проехал по полу, и она схватилась за край стола. – Сидеть, дура!!! Не рыпайся.

– Как вы со мной разговариваете?! – женщина ойкнула, предприняв слабую попытку протеста.

– А теперь так с тобой разговаривать будут все и всегда. Ты попадаешь в рабство к жутким уродам с замороженной совестью, попадаешь в зависимость от других, и все теперь у тебя будет не по твоему собственному, а по чьему-то извращенному желанию. Ты сейчас в это не до конца веришь. А зря. Вот сейчас, в эту самую минуту, произойдет перелом твоей скучной, налаженной жизни. Ты попадешь в зазеркалье, где все наоборот, все вниз головой и где нет людей, только жабы и злые волшебники. Смотри, сейчас вылетит птичка! Дай-ка мне твои руки…

Я достал из кармана наручники. Стальные зубцы замков, словно хищные зубы, плотоядно ждали своей жертвы. Татьяна инстинктивно прижала к себе кисти рук.

– Что, страшно? – я издевательски играл замками. Они проваливались с треском вниз в полукольца и возникали вновь с другой стороны. Тресь-тресь-тресь!!! Казалось, зубчики, проскакивающие через стопоры, чавкают и чмокают от предвкушения нового человеческого жертвоприношения. Они – суть несвободы, их щелчок, словно щелчок передернутого затвора в пистолете. После этого – только боль или смерть. Ибо взведенное оружие обязано стрелять, оно предназначено только для этого и больше ни на что не годится.

Женщина смотрела на мою игру, как кролик смотрит в глаза удава. Ее лицо то темнело, то бледнело, обозначились круги под глазами, и я видел, как она устала, как она ошарашена таким концом – ожидаемым, но всегда очень неожиданным. Задвинутое в сторону подсознание вдруг просыпается и визжит дико от нежелания боли, и готово на все, лишь бы не это, лишь бы не тюрьма, не цепи, не грязь, несвобода, боль и холод. Только не это, только не это!

Она отодвинулась от меня еще дальше, но стул уперся в стену, я нависал над ней со своей стальной игрушкой, и выхода у нее не было совершенно. Лак порядочности треснул и пополз с ее лица мелкими чешуйками. Все были против нее, все было против нее. Господи! Что делать?!

А тут еще я. Тихим монотонным голосом я расписывал ей, как ее встретят в тюрьме. Как загонят под нары, как возможно изнасилуют или изобьют. Как она будет стучать в дверь, а ей никто не откроет, а если и откроет, то для того, чтобы ударить дубинкой по ягодицам и отшвырнуть к деревянному настилу, где ухмыляются подсадные, грязные шлюхи, протягивающие свои мерзкие черные пальцы к ее роскошным волосам, еще пахнущим дорогим шампунем.

Я тихо и нудно рассказывал ей, как ее четырнадцатилетняя красавица-дочь, вместе с бабулей сегодня начнут искать ее по знакомым, по моргам, по больницам и не найдут. А когда найдут – будут канючить у меня свидание, а я им его не дам. А потом вдруг дам, и они поплетутся в толпе родственников арестантов, медленно продвигаясь к заветному окошку, чтобы передать Тане передачку, которую у нее все равно отнимут. Как увидит доченька мать с нечесаной головой, с вытаращенными от страха безумными глазами, в порванной кофточке и со свежим бланшем под глазом. И как она будет рада, что мама променяла ее на дядю Колю Ковтуна, что давно ходит на свободе, успешно вложив всех по первое число.

Вдруг, стул, на котором сидела Татьяна, как-то поехал в сторону, и она повалилась на бок. Я успел ее поймать у самого пола. Женщина была явно без чувств и, скорее всего, не симулировала.

– Твою мать!!! Докукарекался! – я осторожно усадил обратно ее на стул и похлопал по щекам. Сначала открылся один глаз, потом второй. В них было что-то из разряда «опять ты здесь, гад». По красивому лицу разливалась бледность – мертвенная и синюшная, делая его некрасивым и страшным. «Краше в гроб кладут» – тут же подумал я.

– Простите, – залепетала она еле слышно, – я нечаянно.

Я молча обошел стол и налил ей стакан теплой воды из дежурного графина. Не знаю, может, из него поливали цветок на окне, но ничего другого не было. Татьяна стала пить, стуча зубами по краю стакана, а я вдруг почувствовал себя жалким скотом, издевающимся над хорошим, порядочным человеком, попавшим в наши паучьи сети совершенно случайно и ни в чем, собственно, не виноватым. Что-то рвануло в горле, словно граната, и я не мог произнести ни одного слова. Лишь смотрел на нее и молчал.

Наше молчание длилось минуту или может быть час – я не знаю. Мне было плохо. Очень плохо. Я почувствовал, что раздвоился, и часть меня покинула тело. Она, эта часть, с укором и презрением глядела на меня – злого сухаря в галстуке, сидящего перед ворохом бессмысленных бумажек, изобретенных человечеством для издевательств над самим же собой.

Я – чурка, с отрепетированной сталью в глазах, маленький фюрер из зондеркоманды, палач, перерубающий росчерком шариковой ручки за одиннадцать рублей человеческую судьбу, опуская ее словно топор на шею, и оставляя в прошлом тихую счастливую жизнь, маленькие семейные радости и любовь людей, что имели неосторожность столкнуться со мной на узкой дорожке уголовного процесса. Все – в прошлом. Ибо после меня – только боль, страдания, горе… После меня уже не жизнь – выживание в диких условиях русской несвободы – бессмысленной, безжалостной и холодной.

Татьяна тихо плакала, уткнув лицо в правую ладонь. Ее роскошные волосы вздрагивали, когда приходил новый прилив слез. А я молчал, глядя на упавшие плечи и ее скомканный платок…

И когда молчание разбухло, словно мыльный пузырь, до пределов кабинета, вылезая в открытую форточку и заполняя собой весь засыпающий город, ко мне пришел Бог. Тот Бог, что сказал однажды: да любите же друг друга!!! Любите, идиоты! Ведь любовь – это единственное, ради чего стоит жить!!! Ничто на земле не стоит любви.

Бог шепнул мне на ухо какое-то слово. Я не могу его вспомнить, но стыд и раскаяние схватили меня за сердце, и я понял, что так нельзя. Так никогда больше нельзя!!!

Внезапно мне захотелось просто по-мужски, или даже скорее по-отечески, помочь страдающему, утешить слабого, что боролся с огромной чугунной системой целых четыре часа.

Я встал, подошел к ней и положил руку ей на плечо. Она не отстранилась. Я слегка прижал ее голову к себе и стал гладить ее по волосам. Медленно, как ребенка… Я что-то говорил ей, какие-то глупости, типа все заживет, все пройдет, ничего и т.п. Это мерное бормотание и поглаживание, столь неожиданные здесь, в «пыточном» кабинете ФСБ, что-то сломали между нами. Она снова была женщиной, а я снова – мужчиной, обычными людьми, волей случая оказавшихся на одной подводной лодке. Мои глаза привели меня к ее мокрым глазам, что смотрели на меня с мольбой и искренней надеждой на спасениеот меня же самого.

Я ничего ей не сказал. Поправил ей упавшие на лицо волосы и сел на свое место. Взял ручку и подписал ей пропуск на выход. Молча отдал и тихо сказал что-то типа: «Ты устала. Иди домой. Давай встретимся завтра в десять. Но не здесь, а у меня, в прокуратуре – Собинова, пять. Я буду ждать».

Потом взял ее за руку и вывел из кабинета в коридор. Она пошла как сомнамбула, покорно и спокойно. Там стоял молодой феэсбешник из моей опергруппы, я попросил его вывести ее из здания и передал пропуск. Он вопросительно посмотрел на меня и молча кивнул. Они ушли, а я вернулся. Свалил все бумаги в портфель, оделся и ушел.

По дороге я наслушался злобных упреков начальника оперативного отдела, что, шипя, грозил мне карами из-за освобождения Татьяны, но я смотрел в эти азартные глаза молодого волкодава и молчал. Мне было его жаль. Он еще не знал, что такое Божья любовь. А я уже знал. Когда-нибудь придет время, когда сломается и он. В том, что сегодня сломался я – я не сомневался ни на грош.

Что ж, видимо, я слишком рано начал – с восемнадцати лет. Батальон внутренних войск, потом милиция, потом следственная работа в прокуратуре. И так двадцать один год. Без продыху, без отпускания мертвого узла дежурного галстука-селедки.

Все! Хватит! Я просто человек, никакой я не бог, не дьявол, не фюрер и ни вождь. Я обычный, и я знаю, что я люблю, я знаю, что я ненавижу, я понимаю людей, я чувствую их, я хочу, чтобы они понимали меня. Все просто. И Родина-мать, ради которой мы тут все служим, тупо исполняя чью-то волю, здесь совершенно ни причем. Я не хочу такую Родину-мать, она мне – не мать. Моя мама давно умерла, а эта … Да ее мачехой-то назвать, и то – много.

Я шел домой. На часах было уже полдвенадцатого. Мартовские лужи разлились, словно моря. В них отражались желтые городские фонари и гаснущие один за другим окна многоэтажек. Я знал, что домой мне идти не хочется, но я шел, потому что привык. Потому что не только служба, а и вся моя нынешняя жизнь были служением кому-то темному, злому. Может быть дьяволу, что курирует над всеми нашими структурами, крутится вокруг богато уставленного человеческими жертвоприношениями стола? Может быть…

Дом, как и служба, тоже стоял на долге, на обязанностях, на какой-то вине, непонятно перед кем и непонятно за что. Также как и на службе, дома пользовались мною, извлекая из меня пользу, чтобы потом, наверное, выкинуть меня из дому, как опротивевшую обглоданную кость.

Не сомневаясь, что так оно все и будет, что тупая ревность злобно ожидающей дома жены, талдычащей мне о своей великой жертве и называющей меня при этом элегантным словом «убожище», преобразится в ненависть, и она с радостью расстанется со мной. И я буду гол и счастлив, оставив ей все без сожаления. Когда-нибудь это будет неизбежно. Ибо человек рано или поздно обязан посмотреть на себя со стороны и ужаснуться оттого, что жизнь стремительно проходит, причем совершенно не так, как когда-то хотелось.

Я устал жить по приказу. Я устал служить. За всю свою жизнь я не научился хоть немного жить для себя. Я перестал себя уважать, а тот, кто не уважает себя, вряд ли будет уважаем другими.

Да и за что меня можно уважать? За побрякушки за выслугу лет, за почетные грамоты генпрокурора, за большие звезды на погонах, за мою загадочную службу, за чужие тайны, за осведомленность о пороках уважаемых людей?

Ха-ха-ха!!! Самому-то не смешно?

Я какой-то неубедительный для знакомых и друзей. Все знают, что я по должности самый крутой следователь в области. Но никто не верит. В лучшем случае хитро улыбаются и говорят: взятки, наверное, большие берешь? Жена упивается детективными сериалами и книжонками, но ей даже в голову не приходит послушать о работе мужа. Ей заранее не интересно. «Вы все алкаши и блядуны! Какие вы следователи? Вот, смотри в кино, – вот как надо! Не то, что в нашем Мухосранске».

Я никогда и никому не рассказываю о том, что я чувствую на этих допросах, осмотрах и вскрытиях убиенных. Никогда. Потому что мне не хватает слов описать бунт собственной души против всего этого – ненормального и нереального, чуждого обычной жизни настолько, что иногда кажется – так не бывает, и все это голливудские фантазмы.

Если задуматься, то вся моя успешная карьера построена на одном – на жутком чувстве интуиции и чувствительности к другим людям. Кто наградил меня ею – не знаю. Мне бы картины писать или стихи, а мой дар кто-то невидимый применил здесь, в Зазеркалье. Я словно актер могу перевоплощаться в преступников ли, в потерпевших ли, проживая с ними страдания, грязь, злобу, жадность и предательство. Но только сегодня я до конца осознал, как мне больно. Я сгорел – весь без остатка, стремительно, словно кто-то облил меня авиационным бензином.

Когда я пришел домой, там все было как всегда: ругань, истерики и слезы. Да пропади оно все пропадом!

Утро встретило меня солнышком у подъезда, и дорога в контору была легкой. Трамвай весело брякнул что-то типа: здрасьте-нь! Салон его был фантастически пуст, и, выходя на своей остановке, я зажмурился, словно мартовский кот, от предвкушения чего-то необычного, от ожидания чего-то радостного, хоть оснований к этому у меня не было никаких.

Я шлепал по играющим с солнцем лужам, куртка моя была распахнута и весна, казалось, звенела в обоих моих ушах, словно музыка из наушников, переливаясь звуками капели и пением, воспрянувших от стылого сна редких птичек. Укорачивая путь, я свернул между домами и буквально нос к носу столкнулся с ней. С той, с которой вчера началось мое падение или воскрешение.

Татьяна стояла у стены и держала в руках белый пластиковый пакет с какой-то полуголой красоткой на пляже и надписью «Аntalia» и смотрела прямо на меня.

Я подошел ближе, зная, что она мне скажет, и не ошибся.

– Здравствуйте, я деньги принесла, – тихо, одними губами сказала она и протянула мне пакет.

Больше ей ничего сказать не удалось, потому что я вдруг неожиданно для себя притянул ее к себе и поцеловал. Жарко, страстно и властно. Так, как целуют наложницу, не спрашивая у нее – хочет она этого или нет.

Меня вообще это не интересовало. Я был повелитель, хозяин, и она хотела быть моей. Я знал это. Знал, и все. Мне ничего не надо было от нее: ни признания, ни раскаяния, ни этих денег, ничего… Я целовал ее так, как не целовал никого уже много-много лет. И мир, и все, что рядом с миром, не имело сейчас никакого значения. Лишь это податливое тело, лишь эти губы – мягкие и нежные, что она мне подставляла, вжимаясь в меня все ближе и ближе. Она отчаянно искала защиты от навалившегося на нее зла и безошибочно нашла ее во мне.

А белый пакет «Аntalia» валялся у нас под ногами, как бессмысленный и жалкий символ моей победы и моего поражения.

Женщина! Как многого ты можешь достичь, когда не умничаешь, когда молчишь, когда вспоминаешь, что ты – раба, что ты беспомощна, и сила твоя в слабости твоей. В каждом из нас – злобных псах этого миропорядка, собачьих детях и волчьих внуках живет искривленный ген спасателя-сенбернара. Мы должны помогать, нас искусственно выводили для этого, отбирая самых лучших для охраны, для наказания хищников. Суть наша – защищать. Но мы забыли об этом, ежечасно грызясь на охоте, на боях с дикими зверями, обуреваемые жаждой убийства и манией величия.

И эта женщина достала до самой моей сути. Она знала, что псы не трогают маленьких и слабых. Подсознательно найдя защиту, словно глупый Маугли у теплого собачьего бока, всколыхнула во мне память об основном моем жизненном предназначении.

И она не играла. Неизбежно влюбилась до спазмов в животе от моих контрастов, которые словно маятник раскачали качели женского ожидания.

Чего?

А женщина всегда ожидает счастья – тепла, ласки, нежности, защищенности. Любая, даже самая крутая на вид. Она получила их, пройдя через страдания. Пусть не Христовы, но ведь у каждого свой порог воли и свой порог силы.

Вчера она рассталась с невинностью, с глупыми предрассудками, с девичьими мечтами. Она познала мрак падения, только глянув в бездонный колодец жизненной правды. А потом увидела свет – тот, который видела всегда, но не замечала, не придавая ему особого значения. И вот качели дрогнули и стали вибрировать, дрожать, вонзаясь в небо с диким ведьминским визгом и резко опускаясь вниз, до дна, до унижения, до рабских коленей и разбитого об пол лба. И пошла новая жизнь, где существуют новые удовольствия, новое счастье, и нет в ней места для правил, и нет в ней места для системной упорядоченности и ожидаемых результатов.

Она, эта жизнь, пахнет кровью и потными телами, извивающимися в пароксизмах нереальных страстей, она пахнет порохом из ствола направленного на тебя пистолета и морозным снегом сугроба, в котором ты стоишь голыми ногами, приговоренная к казни. Она, эта жизнь, словно весеннее солнце, глоток долгожданного воздуха для спасенного утопленника, она – чудесное выздоровление после жестокого диагноза врача-онколога.

О, женщина! Твое сердце пылает в паровозной топке, и стальные колеса несут неумолимо твою никчемную жизнь то ли в юность твою, то ли в старость твою. Куда ты несешься, поезд нашей жизни, куда?

* * *

Татьяна позвонила мне через много лет. Давно жила где-то в Англии – фантастически далекой и нереально благополучной.

Она не забыла, потому что такое нельзя забыть. Ведь это был не какой-то там факт или эпизод: произошло событие – яркое и сильное, грубое и нежное, жестокое и справедливое. Падение и спасение одновременно.

Можно назвать это стокгольмским синдромом, можно психологическим опытом, можно и результатом воздействия кнута и пряника… Можно и назвать. Да что толку-то, если сам «воспитатель» так и не смог забыть это, если сам «террорист» сломался и упал именно здесь, у этих ног, для того, чтобы его подняла и спасла именно эта женщина.

Ее выбрал для меня Бог. Он хотел, чтобы эти серые глаза стали зеркалом, где бы отразилась моя пустая, придуманная каким-то неведомым чудовищем жизнь. Придуманная для того, чтобы я забыл, что я человек. Чтобы никогда мне не удалось вспомнить о том, что когда-то и я был на Марсе.

Фас!

Город ожидал нового 1987 года.

Заснеженные ночные улицы мерцали гирляндами и яркими витринами магазинов. Двадцатиградусный мороз щипал носы и уши редких прохожих, оглушительно скрипел под каблуками ботинок и не давал возможности двигаться размеренно и спокойно. Одинокие человеческие фигуры торопливо семенили по тротуарам в свете желтых фонарей, мечтая поскорее добраться до своих теплых квартир.

По улице товарища Урицкого дефилировал ночной патруль в составе двух ментов и одного служебного пса. Отряд был юн и по-новогоднему розовощек. Средний возраст людей составлял двадцать два года, при стаже полтора, собака же была еще моложе – трех лет отроду, и стажа работы не имела.

Милиционеры в своих теплых полушубках напоминали добродушных Дедов Морозов, шкура пса отливала черными подпалинами и лоснилась от сытости и здоровья. Принадлежащие к роду человеческому, как обычно, трепались о девках и о работе, а собачье отродье ревностно поглядывало по сторонам, мечтая кого-нибудь покрепче тяпнуть. Оно с вожделением косилось на яловые сапоги старшего патруля, в прошлом сержанта-десантника, и вздыхало от подергиваний поводка, что находился в руках хозяина-кинолога.

Патрулируя освещенный двор длиннющего дома № 30, троица заметила стоящую на ящике темную фигуру, пытающуюся пролезть в форточку окна на первом этаже.

А ведь удача! Настоящее преступление. Не каждый день и даже месяц, вот так запросто, на квартирного вора наткнешься, ох, не каждый….

Пацаны прижались к какой-то замороженной легковушке, но неопытный собак тут же предал и совершенно некстати громко сказал: "Гав!". Вот, паразит мохнатый!

Фигура у окна замерла, ящик под ногами оглушительно хрустнул и "форточник" грохнулся на снег.

– Стой, уважаемый, не ходи никуда! – зачем-то крикнул десантник. Крикнул, от волнения, совсем не по-ментовски, хрипловато, с грабительскими нотками в голосе. Морозное эхо эти нотки еще удвоило.

Мужик немедленно вскочил на ноги и сиганул так, что стало отчетливо ясно – уйдет. Сверкнули пятки, и добыча торпедой начала таять вдали.

У старшего сработал собачий рефлекс: если убегают – надо догнать. Он резво бросился в погоню, но, не пробежав и десяти метров, с ужасом услышал сзади громкую команду «тормоза»-кинолога: "Фас!"

У служебной собаки тоже, как известно, есть инстинкт. Одна беда – нету мозгов. Спущенный с поводка, пес понял все по-своему, рванул за тем, кто ближе – за десантником. Ибо, какая ему, собственно, разница – кого кусать? А, гражданин начальник?

Все это старший понял мгновенно. Непослушные солдатские извилины включили доселе скрытое воображение. Оно быстро высветило очень нехорошие последствия «фаса» и выдало единственно возможное решение. Необходимо было перегнать жулика, чтобы тот стал первым для пса.

В длинные ноги прямо из сердца попер адреналин, и парень дернул так, как будто за ним гналась банда злобных афганцев, чтоб освежевать и принести в жертву своему Магомету.

Поддав жару, он расстегнул портупею, и все причиндалы: ремни, рацию, фонарь вместе с полушубком, и, не жалея, швырнул перед собакой на снег. Бежать стало гораздо легче, и он прибавил ходу.

Но хитроумное животное не зря служило в милиции. Оно не купилось на брошенный тулуп, и своего ходу не сбавило. Маневр бывшего советского отличника боевой и политической не удался.

Осознав, что обмануть зверя не получится, десантник, хоть и был не слабак, – дрогнул. Он всегда побаивался собак, еще с детства… Ему реально замерещились рваные галифе и огромные дюпели клыков в собственной заднице.

Не желая сдаваться, прямо на ходу, отличник скинул с себя сначала один сапог, а затем другой. Сапоги были для зимы и потому слетели довольно легко. Мент даже пожалел, что не догадался ими запустить в пса.

Молодой пес, споткнувшись на одном из сапог, лишь бодро зарычал, как уссурийский тигр.

На землю полетел китель с погонами сержанта и каким-то чудом державшаяся на голове меховая шапка.

Когда все это попадало в сугробы, милиционер понял, что снимать, кроме штанов уже больше нечего.

Он подумал, было, и о ремне с пистолетом, но решил, что это – его последний шанс, и оружие он ни за что не бросит. В душу стала заползать черная тоска и запоздалое раскаяние в содеянном.

"И кой черт понес меня в эту милицию?" – заныло где-то в животе.

Однако бег стал приносить первые результаты. Мужик, до сих пор стремительно несшийся впереди, вдруг споткнулся и начал сдавать. Расстояние между соперниками неумолимо сокращалось. Мент наддал, пес сзади, хрипя, добавил еще, и кавалькада роскошных идиотов понеслась дальше.

Проезжавшие редкие ночные машины останавливались, прохожие прижимались к витринам. Запаздывавшие домой граждане были вознаграждены редкой возможность наблюдать и олимпийскую эстафету, и собачьи бега, и милицейский стриптиз одновременно.

Замыкал парад-алле увалень-кинолог, семенивший позади как тренер, с волочащимся позади длинным собачьим поводком и руками, полными подобранной по дороге казенной одежды своего товарища.

Молодость, а также боевая с политической взяли таки свое. У десантника открылось второе дыхание. Могучие, натренированные в горах Афгана ноги, понесли молодое тело вперед, как на крыльях. Голова полностью очистилась от мыслей – ее заполнил вселенской пустотой космический поток. Человек сделался велик, как архангел, и целиком оторвался от этого бренного мира. В таком вот эйфорическом экстазе парень перегнал своего соперника, уходя все дальше и дальше к горизонту.

Мужик же, со страху несшийся по улице с первой космической скоростью, вдруг с удивлением обнаружил, что рядом с ним бежит какой-то придурок в серо-голубой рубахе. Глаза этого героя были устремлены в неясное пространство, как у марафонского грека после битвы у Фермопил. Псих легко обогнал его и понесся вперед. Вторая космическая!

Ошарашенный «жулик» продолжал бежать, разглядывая удаляющуюся мокрую спину, стриженый затылок и правый носок с дыркой на пятке. Куда ты, брат?

Он в недоумении сбавил ход и через пару секунд спустя обо всем догадался сам. Его ударило по спине, словно доской. Парень грохнулся на снег в полный свой рост. И сразу же крокодильи зубы вцепились ему в зад.

"Мама! Мать!!! Етит твою мать!!!"

Он заорал дурным голосом и завертелся на снегу волчком. Громадный пес с желтыми тигриными глазами рвал его новые джинсы и то, что они прикрывали.

"Все, жопа!!! Не поминай лихом!" – потерпевший тихо завыл. В это время зубы собаки расцепились и он услышал спасительное: "Фу, Вулкан, фу! Сидеть, мой хороший, сидеть, мой мальчик!".

Мужичок лежал на снегу мордой в снег, задницу саднило. Огромная башка пса, не мигая, смотрела, злобно рыча, в глаза. В голове крутились обрывки странного вечера, было и больно, и почему-то идиотски кряхтелось. "Вот те, блин, как ключи-то дома оставлять! И чего побежал? Ничего себе, сходил за хлебушком..."

Десантник очнулся нескоро. Набранная скорость, второе дыхание и связь с космосом увлекли его от места происшествия очень далеко. На сверкающей огнями площади он сделал почетный круг у громадной елки меж вышедших из позднего автобуса людей, а затем унесся прочь, словно кентервилльское привидение в дырявых носках.

Прохожие оторопело вздрогнули. Кто-то озорно засвистел: "Ату его!!! Фас! Фас!"...

Слышал ли наш десантник этот "фас" – неведомо. Если слышал, то вполне возможно, что он до сих пор бегает по свету в одной рубашке и носках.

Перед Новым годом чего только не бывает.

Девяносто пятый год

Девяносто пятый год. Вечереет. Осень. На улице унылый нескончаемый дождь. Два следователя по особо важным, приехав с места громкого происшествия, тихо сидят в кабинете облпрокуратуры и пьют водку. Окно приоткрыто, а водка конспиративно перелита в бутылку минералки «Арзик». Коллеги пережевывают только что совершенное заказное убийство генерального директора завода «Хренмаш». Вяло так спорят: им надоели эти бесконечные мокрухи. Они опытны и умудрены опытом. Самый творческий сок – от тридцати трех до сорока. Им не страшно быть пойманными на рабочем месте – прокурор области недавно уехал на совещание к губернатору и вряд ли сегодня вернется в контору.

Расслабленно они вспоминают благие советские времена и стопроцентную раскрываемость убийств. Тогда все было понятно: ворье и убийцы соблюдали хоть какие-то правила игры. Нынче все не то. Беспредел. Полное отсутствие предсказуемости, выброс больной психической энергии, садизм в чистом его проявлении. Как тут применять интеллект и дедукцию, когда отморозки просто так отрубают людям головы и не могут потом объяснить зачем? Какая, на хрен, следственная игра, если у человека пять классов образования, явная социопатия и какая-то там степень дебильности. Все достижения криминалистики сводится к банальным средневековым методам «пальцы в дверь» или «колись, сука, а то счазз в окно выкину, нах!» М-да… Настали денечки, ничего не скажешь. Вся страна ворует и врет, а у ее кривого руля – странная личность с признаками потомственного алкоголизма на лице и с соответствующими этим признакам замашками.

Пьют, философствуют и рассуждают о вечном. А чего не пить? Плакать, что ли, по поводу убиенного сегодня коммерса? – Пожил мужик, покатался на «шестисотом», поелозил проституток по баням… Думал, поди, самый крутой, брутальный мущщина, мать его! «Ботва» меня боится и трепещет. Я тут царь! Я божество! Захочу – уволю любого, захочу – всех молодых сотрудниц перетрахаю, перед тем как зарплату выдать, и еще посмотрю сколько выдать.

Грешил покойник по этой части, грешил. А, может, его за то и пришили? А чего? Самое простое решение, как правило, самое же и верное. Бритва монаха Оккама – великая вещь! «Не умножай, раб Божий, сущностей без надобности». Или просто: не усложняй. Так что, чего теперь егозить? Покойник – не волк, под окном не завоет. Хороший труп завсегда вылежаться должен.

В дверь раздается глухой пинок. – Кто там? – Сто грамм, мля! В кабинет вваливается самолично прокурор области в генеральской форме. Следователи вытягиваются. – Что у вас, дети мои, по делу «Полимаша»? Составляется план следственных мероприятий. Какой, где он? Чего стоите, словно трубы Хатыни? – Так мы это, пишем… – И чего написали? – Вот! Протягивается черновик плана. – Чего ты мне суешь какую-то бумажку? Чтоб через десять минут план был готов. Губернатор, падла, рвет и мечет – дружки они с директором были, вместе по баням блядей жарили. Из Генеральной, чинодралы эти, требуют отчета. А вы? – А мы чо? Трудимся мы, чо… Расследуем…

Разгоряченный, нервный и замученный всем этим ежедневным чиновничьим футболом, генерал хватает со стола бутылку минералки, в которую налита водка, и властно вливает ее содержимое в граненый стакан. Резко, по-гвардейски поднимает локоть руки и лихо опрокидывает в себя содержимое. Следователи полностью трезвеют и бледнеют до синевы. Сейчас этим стаканом кому-то достанется в лоб. Прокурор выпивает водку, ставит стакан на стол и только тут начинает чего-то понимать.

Перебегая с совещания на совещание, он сегодня не обедал. От этого водка живо впитывается в пустой желудок. И генеральское лицо вдруг разглаживается и розовеет. Истеричная начальственная мимика бледного задерганного чиновника сходит на нет. Он молчит с совершенно отсутствующим выражением лица, глядя перед собой в угол обшарпанного кабинета. Там висит плакатик из 50-х годов: пролетарий с лицом а-ля «мой папа ветеран НКВД» отвергающий бутылку с водкой и надписью «Только чай!». Долго молчит. Пауза такая, что Станиславский назвал бы генерала гениальным актером.

Молча наливает еще полстакана. Молча же выпивает. А потом, вдруг расхохотавшись чему-то своему, грозит пролетарию на плакате и уходит вон, чуть пошатнувшись у двери, при этом ничего не сказав закаменевшему личному составу. Слышно как во дворе с визгом колес срывается с места его персональная «Волга».

В кабинете все еще стоит тишина. Напряжение, что так долго сжимало солнечные сплетения бойцов, никак не хочет отпускать. На негнущихся ногах старший идет к сейфу и достает заначенную «взяточную» бутылку коньяку. Оба пьют. Нервно придушенно хихикают.

– Да, достало, видно, батю…

За окном темнеет. Дождь все не кончается. Звенит звонок телефона. Дежурный следователь на выезд! Очередной свежак.

– Ну, я поехал, ты не скучай.

– Удачи тебе, брат!

Зигзаг

Он выплывал из красного тумана, застилавшего глаза и щипавшего веки, медленно, словно поднимался вверх к чистым и недосягаемым слоям атмосферы, где сверкает солнце и много-много воздуха. Дыхание его было натужным, грудь, казалось, была стянута жесткими брезентовыми ремнями и застегнута на железную пряжку. Ему хотелось жить и дышать, но он не мог – не хватало сил. Боль, страшным, чудовищным, змеиным клубком угнездившаяся в животе, не давала возможности успокоиться и собраться духом для жизни.

– Господи, я уже умер? – воспаленный от боли мозг Толика спрашивал, – Где я, Боже?

Он хрипел и плакал, слезы текли по щекам и жгли их немилосердным огнем, разум никак не мог сосредоточиться, мысли и воспоминания, едва начав формироваться, вновь проваливались и рассыпались.

– Мальчик совсем, а держится как мужик, – приплывающие откуда-то голоса, глухо отдавались в мозгу, – если до завтра доживет – будет жить. Весь живот парню разворотило, половину кишок вырезали, желудок зашили, про селезенку и желчный уж молчу. Трындец ему, если выживет – инвалид на всю жизнь.

– Не пыхти, может, обойдется еще, молодой же, здоровый. Говорят, не пил – не курил, спортсмен. Выкарабкается, еще будет своей палкой на дороге махать, нас с тобой обирать.

– Ладно, поживем – увидим. Катя, он мучается сильно, вколи ему промедол, но немного, а то загубим безгрешную душу. Парень-то из глухомани Михайловской, там про наркоманов и не слыхали. Не хотелось бы с этого парнишки начинать мрачную статистику.

Голоса засмеялись и уплыли, а боль осталась. Она жрала его изнутри. Почему-то она представлялась ему кошкой, крупной и гладкой, черного цвета с белыми носочками, острые зубки ее разгрызали внутренности мелкими укусами, а своими белыми лапками с острыми коготками, кошка помогала зубкам, мясо уворачивалось, но его настигали и грызли – грызли, мучительно и бесконечно. Что-то укусило его в левую руку, и боль стала потихоньку отступать. Кошка наелась и легла на остатки кишок, приминая их своими мягкими и теплыми боками, помахивая хвостом и облизываясь. Стало хорошо, легко, но он все равно ничего не мог понять из того, что это, где он и что произошло. Сознание вновь не хотело ему подчиняться, заполняясь уже не болью, а тупым безразличием ожидания ее возвращения.

Толик Морозов, старший инспектор ГАИ Михайловского РОВД попал в аварию по собственной глупости. Было это зимой, морозы стояли несильные, около минус десяти. Дороги были оживлены – по зимникам поперли огромные лесовозы, возя лес на новый целлюлозно-бумажный комбинат в соседнем районе, километров за полтораста отсюда.

Огромные «Уралы», с вечно пьяными вахтовиками за рулем, носились по дорогам, не соблюдая не то, что правил дорожного движения, а даже элементарного порядка. Кто быстрей и наглей – тот и прав. В связи с этим у ГАИ зимою забот прибавлялось в несколько раз. Толик со своим младшим инспектором пытался наводить на дорогах хотя бы видимость порядка, заставляя водителей придерживаться правостороннего, а не всестороннего движения. Случались и стычки с наглыми, судимыми в прошлом, шоферами. Это было опасно, потому что разборки иной раз происходили в такой глухомани, где до ближайшей деревни могло быть верст двадцать, а то и больше.

Анатолий Степаныч наконец-то узнал, для чего он семь лет подряд носил в кобуре пистолет. На прошлой неделе, вытаскивая в одиночку из-за руля мертвецки пьяного водилу, перегородившего своим «Уралом» всю дорогу, он получил по спине чувствительный удар монтировкой. Когда Морозов развернулся, то увидел, что перед ним стоит пьянецкий громадный детина, без шапки, с косматой копной нечесаных волос и, играя со стандартной монтировкой, которая в его наколотых перстнями ручищах казалась не больше гвоздя-двухсотки, требует отдать ему его товарища на поруки.

У Толика вспыхнуло в голове и ужалило осиным жалом самолюбие и, хоть он и понимал, что обострять ситуацию не имеет смысла, быстро, не задумываясь, вынул пистолет и выстрелил в ноги детине. Пуля ударила в лед между громадных валенок, с визгом срикошетировала и врезалась в крыло автомашины.

Грохот, разнесшийся по окружающему их тихому зимнему лесу, и синий дымок из ствола также сделали свое дело. Детина, не ожидавший ничего подобного, как-то механически бросил монтажку и, упав на колени, положил руки за голову по зековской привычке. Толик даже поразился автоматизму этого незамысловатого действия. Вот как сильно было вколочено в этого пьяного мудилу – вечного сидельца – почтение к оружию! Было видно, что он понимает, для чего оно и что оно может сделать.

Впервые применив оружие, Толик не испугался, не покрылся испариной холодного пота. Ему почему-то показалось это настолько естественным, что никаких угрызений совести и страха он не испытал. Везя их обоих – и пьяного «мертвеца», и «слона в наколках» – в своем УАЗе, Анатолий знал, что не будет шить дураку «сопротивление милиции с насилием», что могло вытянуть лет на пять. Дурак этот сидел смирно, и гаишник дал себе слово, что если довезет его спокойно, сдаст в РОВД лишь за нарушение ПДД и пьяный вид на работе. Все так и произошло.

Сегодня Морозов патрулировал трассу на желтом мотоцикле «Урал» без коляски. Теплый «гаишный» комбинезон на меху, благодаря меховым штанам, не пропускающим холод и позволяющим сидеть по три-четыре часа в сугробе, называемым в народе «спермоубивалка», спасал от мороза. Мотоцикл летел весело, глухо урча своими цилиндрами и трубами. Накатанный гладко зимник, широкий и бесконечный, словно нарочно пробитый в тайге с вековыми деревьями, темными заснеженными елями и огромными соснами, несся под оба колеса мотоцикла со скоростью около ста.

Протекторы жрали слежавшийся до корки снег, проглатывая километр за километром, этого, раскатанного кем-то по тайге, рулона белой скатерти. Анатолий любил мотоцикл – в нем было что-то от коня, норовистого и большого, сильного и страшноватого своей непредсказуемостью.

Мотоцикл – создание смелых и для смелых. Ведь только так можно почувствовать скорость в ее истинном понимании, в ее смертельном для человека обличье. Все остальное не шло ни в какое сравнение с мощным зверем, болтающимся между ног, он был словно воплощение сексуальной мощи, продолжением мужского естества, стремящегося вырваться из-под контроля и вонзиться в дорогу, пробивая себе путь в ней, как в женщине.

Толька, в свои почти двадцать семь лет, не совсем точно себе это представлял, потому что – к стыду своему – был еще девственником, но ощущать себя мужчиной, сидя верхом на рвущемся механическом звере, – ощущал весьма сильно. Ну, не повезло парню, что тут поделаешь. Девчонки его интересовали, но их становилось все меньше и меньше, они выскакивали замуж, словно лягушки из пруда. Еще немного – и пруд останется пустым, в нем некого будет ловить.

Бобыли в их районе – нормальное явление, девчонок рождалось гораздо меньше, чем пацанов. Кроме того, живя ограниченной тесной общиной, люди маленького изолированного райцентра уже переженились хрен знает на ком, даже двоюродные сестры и братья жили себе нормально. Скоро, наверное, на родных жениться будут. Народ уже частично носил на себе легкие признаки вырождения от кровосмесительных браков, и Морозову это ужасно не нравилось. Не нравились ему и те девчонки и женщины, что были доступны для всех – от этого сквозило изменой и подлостью. Была в такой доступности какая-то грязь, никак не желавшая прилипать к Толику, продолжавшему в душе оставаться добрым и наивным мальчиком с прекрасными идеалами юности.

Выкручивая до упора ручку газа, молодой гаишник несся по пустому зимнику, ощущая под скрытым меховыми штанами задом силу и неумолимую мощь «Урала», влекущую его к пропасти желанной и ожидаемой. Человек на мотоцикле, не боящийся скорости, – потенциальный мертвец. Он висит на ниточках тросика дроссельной заслонки и тросика механизма тормоза. Эти две паутинки – суть его жизни в данный конкретный отрезок времени. Причем ниточка тормоза бесполезна, ибо каждый знает, что торможение на льду – безумная затея. Стало быть, веревочка у Толика – всего одна. Она была словно нерв, протянутый от мозга человека к тупому мозгу железной машины – тоненький и слабый. Прервись эта связь хоть на миг, и все.

«Все» наступило очень скоро. Впереди был поворот, не очень крутой, но очень слепой. Не сбавляя скорости, Анатолий вошел в него по дуге и вдруг (на дороге часто все случается именно вдруг) увидел стоящий полубоком к правой обочине рейсовый автобус ПАЗик. Автобус перекрывал половину дороги, и надо было просто свернуть чуть влево, но из автобуса выходили и переходили дорогу старуха с мальчиком.

Рефлекс сработал раньше мозга: Морозов затормозил, и тут же машина сорвалась в штопор неуправляемого и неумолимого движения бокового юза. Тяжеленный мотоцикл крутануло и бросило на дорогу, переворачивая и давя своими сильными стальными боками одежду человека, его мясо и кости. Руль с такой знакомой и любимой им ручкой «газа» ударил Тольку в живот с ужасной силой, и пропоров меховой комбинезон и разорвав брюшину, вошел в человека словно копье, намотав кишки и все остальное на скошенный, стальной, словно кем-то специально заостренный, рулевой рычаг переднего тормоза.

Мотоцикл полетел дальше человека, вытаскивая из него внутренности и растягивая их по снегу, как веревку. Когда движение остановилось, Толик и его мотоцикл представляли собой мать и дитя, соединенные пуповиной. Одна часть ее начиналась в человеке, а другая была намотана на руль железного животного. Мотоцикл был цел и почти невредим, человек же потерял около пяти метров собственных кишок и умирал.

Он бы и умер, если бы не военврач-хирург, находившийся в автобусе, ехавший к старухе матери в деревню Дворики. Именно за его здравие должен был бы поставить в церкви свечку Толя. Офицер, оперировавший раненых солдат на войне и видевший еще и не такое, сумел в дичайших условиях Севера оказать парню необходимую помощь, собрать его кишки, заткнуть дыры в порванных сосудах и доставить его еще живым в больницу. Этот, так и оставшийся неизвестным человек, заставил врачей ЦРБ вызвать вертолет и доставить Анатолия в областной центр, где уже более искусные врачи как-то реанимировали его полутруп и сумели отсечь неотсекаемое и извлечь неизвлекаемое, оставив только то, что можно было оставить.

Толя жил, не смотря ни на что, потому что на его счастье попались ему в беде хорошие люди.

Когда он пришел в себя на четвертый день, уставший и оглохший от ужасной боли, раздиравшей его изнутри, он не захотел жить. Боль была такой сильной, что ему казалось, что его волосы встают дыбом, что из него вынули душу. Он почувствовал, что стал другим, что-то ушло безвозвратно и никогда уже не могло вернуться. Страх боли был еще сильней ее, он пытался бороться с нею, но не мог, сил не было, и слабые руки и ноги не повиновались ему. Анатолий не мог двигаться, не мог говорить, не мог даже пошевельнуть пальцем – боль возвращалась и терзала его с каждым движением. Даже открыть глаза было для него мукой.

Глядя сквозь щелочки прикрытых век на хорошенькую медсестру, хлопочущую около него, он беззвучно просил ее об одном: чтобы она, поправляя простыни, не коснулась его и не пошевелила бы. Не двигаться – терпеть было основой его желаний в этот момент. Но девушка была так искусна и профессиональна, что ни разу не причинила Толику боли. Мало того, девушка стала его спасительницей. Она, как-то быстро и бесшумно двигаясь вокруг него, нежно уколола парня в левую руку и неожиданное блаженство, почти счастье нахлынуло на Морозова. Боль ушла, спряталась, стало так хорошо и почему-то захотелось петь. Он испугался своего нового состояния, открыл шире глаза и даже пошевелил рукой – боли не было.

– Кто вы? – спросил он девушку.

– Катя, – просто ответила она. – Лежите, Анатолий, вы в больнице, с вами все будет хорошо. Надо только потерпеть немного.

– Катя, Катя, – проговорил он сухими губами, словно пробуя это имя на вкус. Имя было приятным и добрым. Человек она, видно, хороший, раз так быстро справилась с его невыносимой болью. – Что со мной, Катя?

– Вы попали в аварию, вам сделали операцию, но теперь все будет хорошо, и вы поправитесь. Я сделала вам укол, его действие два часа – потом снова надо будет терпеть.

Даже его воспаленный мозг понимал, что без наркотика ему не выдержать, а что колют ему обезболивающий наркотик, было понятно и без слов. Девушка искоса смотрела на Толю и страдала в душе, глаза ее наполнялись слезами, и она отворачивалась, передвигая какие-то штативы и склянки.

– Катя, скажи честно, плохо, да? – он вопросительно и жалобно посмотрел в ее глаза. Девушка отвела их и вышла из палаты. «Да, плохи мои дела» – подумал он и вперил взгляд в белый стерильный потолок. Оставалось только ждать, ждать прихода невыносимой боли, терпеть ее и плакать, сцепив зубы от бессилия и страха, от глупости, по прихоти которой исковеркана навеки жизнь, от ощущения неминуемого скорого конца. Это ощущение и было тем новым, что поселилось в его душе после прихода в себя. Морозов вдруг ощутил себя смертным, слабым перед лицом Господа Бога, он понял, что жизнь не бесконечна и его уверенность в светлом будущем была жестоко поколеблена. Время отсчитывало минуты и сливалось в часы, после которых вновь наступит боль, и ее красная пелена будет застилать ему глаза, забивать уши и нос и стальным сверлом буравить его израненное человечье тело.

В ожидании боли и в самой боли пролетел месяц. Толя словно скелет грохотал своими костями, переворачиваясь в койке. Сегодня ночью боль снова пришла, вгрызаясь в живот, обросший струпьями плохо заживающих ран. Живот представлял собой корявую синюшную в разводах йода поверхность, с выводами для естественных отправлений. В незаживающих ранах мышц живота появлялись свищи, сквозь которые вечно текла сукровица и вонючая жидкость. В свищах были и кишки, они никак не хотели срастаться как надо, сопротивлялись, так как были пришиты не к тем местам, где хотели. Разрывы в сочленениях могли привести к перитониту, и доктора вынуждены были постоянно дренировать брюшную полость. Дренажи приносили такие страдания, по сравнению с которыми обычная боль была почти незаметна.

Толя поймал себя на мысли, что стал трусом. Выносить это не было более сил, он хотел покончить с собой любым способом, но верная Катя всегда была на страже. Она убирала все, что могло быть им использовано, она на свой страх и риск, обманув процедурных сестер, приносила в палату и делала Толику обезболивающие уколы, после которых он мог разговаривать и быть хоть чуточку спокойным.

Катя видела, до какой крайности может довести человека боль, она страдала вместе с пациентом. Она влюбилась в него. Стойкий оловянный солдатик мучился до слез, до крика, до зубовного скрежета. Он бился головой о подушку и ничего не мог с собой поделать. Ее сердце не выдерживало этого испытания, страшного испытания для ее милого мальчика – жить, жить вот так, прикованным к больничной койке, обезумевшим об страшной боли, отправляющим естественные надобности себе на грудь через катетеры.

Это унижение, унижение сильного здорового мужчины было сродни страданиям Христа, который, принимая унижения жизни, тем не менее, вырастал выше и выше, и дух его, превозмогая все невзгоды, становился только крепче. Она верила, что Анатолий тоже укрепит свой дух в страданиях, и молила Бога за это, но он был просто человек и дух его был человеческим, а не божеским, и предел этому духу уже наступал.

Страницы: «« 123

Читать бесплатно другие книги:

В книге собраны лучшие поздравления, пожелания и тосты в стихах, частушки и песни для самых разных м...
Эта книга – практически первая современная попытка рассказать об основных русских праздниках, имеющи...
Мастер острого сюжета, закрученной интриги, точных, а потому и убедительных подробностей, достаточно...
Мастер острого сюжета, закрученной интриги, точных, а потому и убедительных подробностей, достаточно...
Индия. ХІХ век. Для индийской вдовы есть только два пути – либо сгореть вместе с мужем на погребальн...
В данной книге рассматривается авторская методика для укрепления мышечного корсета грудного и поясни...