Валентина Санд Жорж

И на этот раз она не услышала ничего, кроме стрекотания кузнечика, пробудившегося с восходом луны, да отдаленного лая собак.

Валентина снова пустила лошадь галопом и вновь остановилась на развилке дороги. Она пыталась вспомнить, какая дорога привела ее сюда, но из-за темноты не могла определить направления. Благоразумнее было бы подождать здесь появления кареты, ибо она могла проехать только по одной из этих двух дорог. Но страх уже затуманил рассудок молодой девушки, ждать своих и тревожиться было, по ее мнению, самым нелепым решением. Поэтому она понадеялась на инстинкт иноходца – он непременно выберет верное направление, почуяв лошадей, запряженных в карету, если память его подведет. Все лучше, чем стоять вот так, на месте, в страхе и тревоге. Предоставленный своей воле иноходец свернул налево. После бесцельной и бессмысленной скачки Валентине вдруг почудилось, будто она узнает огромное дерево, замеченное еще поутру. Это обстоятельство придало ей смелости, она даже улыбнулась своим страхам и погнала лошадь вперед.

Но вскоре она заметила, что дорога все круче спускается в долину. Валентина плохо знала здешние края, ее увезли отсюда ребенком, но ей показалось утром, что дорога проходила выше по склонам, окружавшим долину. Да и сам пейзаж изменился: свет луны, медленно поднимавшейся над горизонтом, пробивался в просветах между ветвей, и теперь Валентине удалось разглядеть то, чего она не могла видеть в темноте. Дорога, утоптанная скотом и колесами, стала значительно шире, она пролегала теперь по более открытой местности. Ивы с коротко обрезанными ветвями тянулись рядами по обеим ее сторонам, их причудливо искривленные стволы, вырисовывавшиеся на фоне неба, казались мерзкими чудищами, которые вот-вот станут качать уродливыми головами и извиваться безрукими телами.

6

Внезапно Валентина услышала глухой протяжный звук, напоминавший отдаленный стук колес. Она свернула с дороги и направилась по боковой тропинке к тому месту, откуда доносился шум, все усиливавшийся и менявшийся. Если бы Валентина могла проникнуть взглядом сквозь пенный цвет яблонь, пронизанный светом луны, она увидела бы белую блестящую ленту реки, устремлявшуюся к плотине, которая была неподалеку. Все же она и так угадала близкое присутствие Эндра по идущей от него прохладе и нежному запаху мяты. Именно поэтому она поняла, что уклонилась от правильного пути, и тут же решила спуститься к реке и ехать берегом, в надежде обнаружить мельницу или хижину, где можно расспросить о дороге. И в самом деле, вскоре путь ей преградил старый, стоявший на отшибе темный амбар, и хотя света не было, лай собак за забором свидетельствовал о том, что здесь живут люди. Она крикнула, но никто не отозвался. Тогда она подъехала к воротам и постучала в них стальным наконечником хлыста. В ответ послышалось жалобное блеяние – амбар оказался овчарней. В этом краю, где не было ни волков, ни воров, не было нужды и в пастухах. Валентина поехала дальше.

Ее иноходец, словно ему передалось смятение хозяйки, перешел теперь на шаг и продвигался вперед медленно и неуверенно. Иногда копыто его высекало из кремня искру, а то он вдруг тянулся мордой к молодым побегам вяза.

Внезапно в этой тишине, среди пустынных полей и лугов, не слышавших никогда иной мелодии, кроме той, что от нечего делать извлекает из своей дудочки ребенок, или хриплой и непристойной песенки подгулявшего мельника, к тихому бормотанию воды и вздохам ветерка присоединился чистый, сладостный, завораживающий голос – голос молодого человека, сильный и вибрирующий, как звук гобоя. Он пел беррийскую песенку, простую, протяжную и грустную, как, впрочем, все местные песни. Но как он пел! Разумеется, ни один сельский житель не мог так владеть голосом и так модулировать. Но это не был и профессиональный певец, тот не позволил бы так увлечь себя незамысловатому ритму и не отказался от всяких фиоритур и прочих премудростей. Пел тот, кто чувствовал музыку, но не изучал ее, а если бы изучал, то стал бы первым из первых певцов мира. Да, в нем не чувствовалось выучки; мелодия, как голос самих стихий, поднималась к небесам, полная единственной поэзии – поэзии чувств. «Если бы в девственном лесу, далеко от произведений искусства, далеко от ярких кенкетов{6} рампы и арий Россини, среди альпийских елей, где никогда не ступала нога человека, – если бы духи Манфреда{7} пробудились вдруг к жизни, именно так бы они и пели», – подумалось Валентине.

Она уронила поводья, лошадь спокойно пощипывала траву, росшую на обочине дороги. Валентина уже не испытывала страха: она была околдована таинственной песней, и так сладостно было это чувство, что она и не думала удивляться, слыша ее в таком месте и в такой час.

Когда голос умолк, Валентина подумала, что все это ей пригрезилось, но вот песнь раздалась вновь, приблизилась, и с каждым мгновением звуки ее все отчетливее доносились до слуха прекрасной амазонки, потом они снова утихли, и теперь Валентина слышала лишь лошадиный топот. По тяжелому неровному аллюру она без труда догадалась, что это крестьянская лошадь.

Валентина почувствовала страх, представив, что сейчас она очутится здесь, в этом пустынном углу, с глазу на глаз с человеком, который может оказаться грубияном, пьяницей. Как знать, пел ли это сам ночной путник, или, быть может, тяжелая поступь его коня спугнула сладкоголосого эльфа. Но, так или иначе, она сочла более благоразумным открыть свое присутствие незнакомцу, чем проблуждать всю ночь по полям и лугам. Валентина подумала также, что, если ее попытаются оскорбить, иноходец, безусловно, сможет ускакать от крестьянской лошадки, и, стараясь казаться спокойной, двинулась навстречу ездоку.

– Кто там? – раздался твердый голос.

– Валентина де Рембо, – ответила девушка, не без чувства гордости назвав своя имя, весьма почитаемое в этих краях.

Невинное тщеславие не должно было показаться чем-то нелепым или смешным, ибо гордилась она доблестями и отвагой своего отца.

– Мадемуазель де Рембо, одна и в такой час! – поразился путник. – А где же господин де Лансак? Не упал ли он с лошади? Жив ли он?

– Слава Богу, жив, – ответила Валентина, приободренная звуком голоса, показавшегося ей знакомым. – Если не ошибаюсь, месье, вас зовут Бенедикт, и мы с вами сегодня танцевали.

Бенедикт вздрогнул. Мельком он подумал, что неприлично было напоминать об этой щекотливой ситуации, при одном воспоминании о которой вся кровь закипала у него в жилах… Но иной раз самое искреннее чистосердечие может показаться дерзостью. На самом же деле Валентина, взбудораженная ночной скачкой, совершенно забыла о смешном случае с поцелуем, и только тон ответа Бенедикта напомнил ей обстоятельства происшествия.

– Да, мадемуазель, я Бенедикт.

– Вот и хорошо, – сказала она, – будьте добры, укажите мне дорогу.

И она рассказала ему, как сбилась с пути.

– Вы находитесь в одном лье от того места, где потеряли дорогу, – пояснил он, – и чтобы выехать на нее, вам придется проехать через ферму Гранжнев. Так как я сам держу туда путь, разрешите быть вашим провожатым. Возможно, выехав на дорогу, мы обнаружим карету, которая вас поджидает.

– Вряд ли, – возразила Валентина, – матушка видела, что я обогнала их, и, разумеется, решила, что я окажусь в замке раньше, чем они.

– В таком случае, мадемуазель, разрешите проводить вас до дому. Мой дядя, безусловно, был бы более подходящим проводником, но он еще не вернулся с праздника и не знаю, когда вернется.

Валентина с отчаянием подумала, что это обстоятельство лишь усугубит гнев матери, но, не считая себя виноватой во всех сегодняшних приключениях, она без всякого жеманства приняла предложение Бенедикта, что невольно внушило к ней уважение. Бенедикт был тронут ее простотой и мягким обхождением. То, что поначалу не понравилось ему в Валентине, а именно – ее непринужденность, которая была следствием осознания своего превосходства, внушенным ей с пеленок, – как раз и покорило его теперь. Он понял, что девушка принимает свое благородное происхождение как нечто естественное, без надменности или наигранного самоуничижения. Она была как бы промежуточным звеном между матерью и бабкой, она умела заставить себя уважать, не оскорбляя собеседника. Бенедикт дивился тому, что в присутствии Валентины не испытывал робости, того трепета, какой неизбежно охватывает выросшего вдали от света двадцатидвухлетнего юношу в присутствии молодой прекрасной женщины. И он заключил из этого, что мадемуазель де Рембо с ее благородной красотой и природным чистосердечием достойна и уважения, и дружеского участия. Мысль о любви даже не пришла ему в голову.

После обычных в таком случае расспросов о дороге, о выносливости лошадей, Валентина спросила Бенедикта, не он ли сейчас пел. Бенедикт знал, что поет превосходно, и не без тайного удовлетворения подумал, что она слышала его голос, разносившийся далеко по долине. Однако он небрежно осведомился, движимый тем неосознанным притворством, которое подсказывает нам тщеславие:

– Разве вы что-нибудь слышали? Очевидно, это был я, а может быть, лягушки в тростнике.

Валентина хранила молчание. Она была так восхищена этим голосом, что не могла подобрать нужных слов, опасаясь недооценить способности певца или же отозваться о них чересчур восторженно, что прозвучало бы фальшиво. Нарушив молчание, она простодушно спросила:

– Но где вы учились петь?

– Будь у меня талант, я имел бы право ответить вам, что этому не учатся, но в данном случае это было бы позерством. Я брал в Париже уроки пения.

– Какая прекрасная вещь музыка, – заметила Валентина.

Начав с музыки, они заговорили о других искусствах.

– Я вижу, вы тоже музыкантша, – сказал Бенедикт в ответ на какое-то глубокое ее замечание.

– Меня учили музыке, как и всему прочему, – отозвалась она, – другими словами – учили поверхностно, но этот вид искусства дался мне довольно легко, я научилась разбираться в музыке, я ее чувствую.

– И у вас, безусловно, большой талант?

– У меня?.. Я играю контрдансы, и только.

– А голос у вас есть?

– Есть. Я пела, и многие даже находили во мне способности, но я бросила пение.

– Как? При такой любви к искусству?

– Да, бросила и взялась за живопись, которую я люблю гораздо меньше и которая дается мне труднее.

– Не странно ли?

– Нет, в теперешнее время человеку необходимо освоить какое-нибудь дело, знать его досконально. Наше положение и наше состояние непрочны. Может статься, что через несколько лет земли Рембо, моя вотчина, отойдут государству, как это случилось полвека тому назад. Такие, как я, получают жалкое образование, нас учат всему понемногу и не позволяют углублять свои знания. Родные хотят, чтобы мы были образованными, но если мы, не дай Бог, станем учеными, нас подымут на смех. Нас неизменно воспитывают в расчете на богатство, а не бедность. Так вот я вам скажу: куда лучше образование, которое давали нашим прабабкам, как ни было оно ограниченно – они хоть вязать умели. Революция застала их женщинами ничем не примечательными, и они смирились с тем, что ничем не примечательны, и без малейшего отвращения занялись вязанием, зарабатывая на жизнь. А что станется с нами, с грехом пополам знающими английский язык, начала рисования и музыки, с нами, умеющими писать лаковыми красками, разрисовывать акварелью каминные экраны, делать из бархата цветы и прочие дорогостоящие пустячки? Что будем делать мы, когда республика примет закон, запрещающий роскошь, и оставит нас без пропитания? Кто из нас способен принизить себя до ручного ремесла? Ведь только одна из двадцати девушек нашего круга обладает более или менее серьезными знаниями, да и то считаю, что им подходит лишь одно занятие – стать горничными. Я поняла это еще давно, из рассказов бабушки и матери (вот вам пример двух совершенно противоположных существований: эмиграция и Империя, Кобленц и Мария-Луиза), поняла, что мой долг уберечь себя от злоключений первой и безрадостного благоденствия второй. И как только я стала свободна в своем выборе, я забыла обо всех моих талантах, которые не могут быть мне полезны. Я посвятила себя одному, ибо заметила, что в любые времена человек, делающий хорошо что-то одно, всегда найдет себе место в обществе.

– Итак, вы считаете, что в обществе будущего с его спартанскими нравами живопись окажется более полезной, более востребованной, нежели музыка, раз вы решительно избрали ее вопреки своему призванию?

– Возможно, но не только в этом дело. Музыка как профессия мне не подошла бы: женщина там слишком на виду, и у нее только два варианта – либо театральные подмостки, либо салоны. Музыка превращает женщину либо в актрису, либо в лицо зависимое, которое нанимают давать уроки какой-нибудь провинциальной барышне. Живопись дает больше свободы, позволяет жить уединенно, отчего радость, даваемая ею, становится вдвое дороже. Думаю, что теперь вы одобрите мой выбор… Но, пожалуйста, поедем быстрее – матушка меня ждет и беспокоится…

Бенедикт, преисполненный восхищения, потрясенный рассудительностью юной девушки, втайне польщенный той искренностью, с какой Валентина открыла перед ним свои мысли и свои принципы, не без сожаления стегнул лошадь. Но когда в свете луны забелела крыша их фермы, в голову ему пришла неожиданная мысль. Он осадил лошадь и, находясь во власти своей сумасбродной идеи, машинально протянул руку и взял под уздцы иноходца Валентины.

– Что случилось? – спросила она, натягивая поводья. – Мы сбились с дороги?

Бенедикт растерянно молчал. Потом, набравшись духу, заговорил:

– Мадемуазель, то, что я хочу вам сказать, пробуждает в моей душе тревогу и смятение, ибо я не знаю, как вы отнесетесь к моим словам. Я говорю с вами впервые в жизни, и Господь Бог свидетель, что, расставшись с вами, я сохраню в душе величайшее к вам уважение. Однако в первый, а возможно, и в последний раз мне выпало подобное счастье, и, если слова мои оскорбят вас, вам нетрудно будет избегнуть встреч с человеком, на свою беду не угодившим вам…

Это торжественное вступление поселило в душе Валентины страх, смешанный с изумлением. У Бенедикта была своеобразная внешность, той же печатью исключительности был отмечен и его ум. Валентина успела заметить это, пока они беседовали. Огромный талант к пению, изменчивость черт, не позволяющая уловить выражение лица Бенедикта, развитой ум, скептически относящийся ко всему, делали Бенедикта необыкновенным и непонятным в глазах Валентины, которой до сегодняшнего дня еще не доводилось общаться с юношами не из ее среды. Поэтому-то его вступительная речь испугала ее: как ни далека она была от тщеславия, ей невольно пришло в голову, что он сейчас объяснится ей в любви, и она не знала, что сказать на это.

– Вижу, что напугал вас, мадемуазель, – продолжал Бенедикт. – Я оказался в столь щекотливом положении, что не надеюсь быть понятым с полуслова, впрочем, я не знаю даже с чего начать.

Слова эти лишь усугубили тревогу Валентины.

– Сударь, – проговорила она, – не думаю, что вы скажете мне то, чего я не могла бы выслушать, особенно после того, как вы сами признались, что смущены. Коль скоро вы боитесь меня оскорбить, мне, очевидно, следует опасаться какой-нибудь неловкости с вашей стороны. Покончим разговор, прошу вас, и, так как я уже знаю дорогу, примите мою благодарность и не утруждайте себя более, не провожайте меня.

– Я должен был предположить, что ответ будет таков, – проговорил оскорбленный до глубины души Бенедикт. – Очевидно, я несколько переоценил ум и чувствительность мадемуазель де Рембо.

Валентина не удостоила его ответом. Холодно кивнув юноше, она, испуганная всем случившимся, хлестнула коня и поскакала прочь.

Бенедикт ошеломленно глядел ей вслед. Вдруг он с досадой ударил себя по лбу.

– Ну и болван! – воскликнул он. – Она же меня не поняла!

И, направив свою лошадь через ров, он срезал угол загородки, вдоль которой скакала Валентина, и через три минуты уже нагнал ее и преградил ей путь. Валентина так испугалась, что чуть было не свалилась с коня.

7

Бенедикт соскочил с лошади.

– Мадемуазель! – вскричал он. – Преклоняю перед вами колени. Не бойтесь, вы ведь знаете, что пеший я вас не догоню. Соблаговолите выслушать меня. Я глупец! И я нанес вам смертельное оскорбление, вообразив, что вы с умыслом не захотели понять моих слов; желая подготовить вас, я громоздил одну нелепицу на другую, но теперь я прямо пойду к цели. Слышали ли вы в последнее время разговоры насчет одной особы, столь вам дорогой?

– О, говорите, говорите! – воскликнула Валентина, и вопль этот, казалось, шел из ее души.

– Так я и знал! – радостно вскричал Бенедикт. – Вы ее любите, жалеете, значит, нас не обманули – вы хотите ее видеть, вы готовы протянуть ей руку. Итак, мадемуазель, вы подтверждаете: все, что говорят об этом, – правда?

Валентина ни на минуту не усомнилась в искренности Бенедикта. Он затронул самую чувствительную струну ее души; излишнюю осторожность она сочла бы трусостью – таково свойство восторженного великодушия.

– Если вы, сударь, знаете, где она, – проговорила Валентина, в мольбе сжимая руки, – да благословит вас Господь открыть мне эту тайну!

– Возможно, я совершу проступок непростительный в глазах общества, так как при моем содействии вы нарушите дочерний долг. Однако я сделаю это без угрызений совести! Дружеские узы, связывающие меня с этой особой, повелевают мне поступить именно так, а мое восхищение вами – порука тому, что вы никогда не бросите мне слово упрека. Еще нынче утром она прошла четыре лье по росе, по камням и пашне, закутавшись в крестьянский плащ, лишь бы взглянуть на вас, когда вы появитесь у окна или выйдете в сад. Она вернулась, так и не увидев вас. Угодно вам этим вечером вознаградить ее за труды и страдания всей ее жизни?

– Отведите меня к ней, сударь, заклинаю вас именем того, кто вам всего дороже на свете!

– Ну что ж, – сказал Бенедикт, – доверьтесь мне. Показываться на ферме вы не должны. Мои родные, очевидно, еще не вернулись, но батраки вас наверняка увидят, пойдут разговоры, и на следующий же день ваша матушка, узнав об этом посещении, вновь начнет преследовать вашу сестру. Разрешите, я привяжу вашу лошадь к дереву рядом с моей, и следуйте за мной.

Валентина легко соскочила на землю, не дожидаясь, пока Бенедикт предложит ей руку. Но тут же извечный женский инстинкт, предупреждающий об опасности и живущий даже в чистых душах, заговорил в ней – ее охватил страх. Бенедикт привязал лошадей под купой развесистых кленов. Затем он повернулся к Валентине и, не сдерживая чувств, воскликнул:

– О, как она обрадуется, она и не подозревает, как близко от нее счастье!

Эти слова окончательно успокоили Валентину. Она последовала за своим проводником по тропинке, поросшей травой, влажной от вечерней росы. Вскоре они добрались до конопляников, огороженных канавой. Через канаву была переброшена тоненькая дощечка, ходившая ходуном при каждом шаге. Бенедикт спрыгнул в канаву и поддерживал Валентину, пока она не перебралась на другую сторону.

– Ко мне, Перепел, а ну-ка, успокойся! – прикрикнул он на огромного пса, с ворчанием бросившегося к ним; но пес, признав хозяина, начал ластиться к нему, что, пожалуй, производило не меньше шума, чем недавнее его ворчание.

Бенедикт прогнал собаку пинком и повел свою взволнованную спутницу в сад при ферме, расположенный, по деревенскому обычаю, позади строений. Сад был на редкость густым. Ежевика, розы, фруктовые деревья были посажены вперемешку и, не зная калечащих ножниц садовника, разрослись столь вольно, столь тесно переплели свои ветви над дорожками, что было затруднительно идти. Подол длинной юбки Валентины цеплялся за все колючки, глубокая тьма, создаваемая этой буйной растительностью, лишь усугубляла тревогу девушки, а жестокое волнение, которое она испытывала, лишало ее сил.

– Если вы дадите мне руку, – предложил ее провожатый, – мы дойдем скорее.

В суматохе Валентина потеряла перчатку, но вложила свою руку в ладонь Бенедикта. Для девушки ее круга такая ситуация была более чем странной. Юноша шагал впереди, осторожно увлекая ее за собой, раздвигал свободной рукой ветви, чтобы они не стегали по лицу его прелестную спутницу.

– Боже, да вы дрожите! – проговорил он, отпуская руку Валентины, когда они вышли на свободное пространство.

– Ах, сударь, я дрожу от радости и нетерпения, – отозвалась Валентина.

Им оставалось преодолеть последнее препятствие. У Бенедикта не оказалось при себе ключа от садовой калитки, а чтобы выбраться из сада, надо было перебраться через живую изгородь. Бенедикт предложил свою помощь Валентине, и ей пришлось ее принять. И тогда племянник фермера открыл свои объятия невесте графа де Лансака. Его трепетные руки коснулись очаровательной талии. Он ловил ее прерывистое дыхание, и путешествие их длилось довольно долго, потому что изгородь была широкая, щетинилась колючками, под ногой осыпались камни откоса, а главное, потому что Бенедикт утратил присутствие духа.

Но такова уж целомудренная робость юности! Его воображение не поспевало за действительностью, и страх погрешить против собственной совести сводил на нет ощущение счастья.

Подойдя к двери дома, Бенедикт бесшумно поднял щеколду, ввел Валентину в низкую комнату и в темноте нашарил очаг. Когда Бенедикт наконец зажег свечу, он указал мадемуазель де Рембо на деревянную лестницу, больше похожую на стремянку, и проговорил:

– Сюда!

А сам сел на стул в позе часового, умоляя Валентину не оставаться у Луизы больше четверти часа.

Утомленная утренней прогулкой, Луиза улеглась спать, как только стемнело. Комнатка, которую ей отвели, справедливо считалась самой плохой на ферме, но, так как Луизу выдавали за бедную родственницу из Пуату, которую Лери якобы опекали, она, боясь, что слуги заподозрят недоброе, отказалась поселиться в более уютном помещении. Она сама выбрала себе эту клетушку, из единственного окошка которой открывался прелестный вид – поля и островки, лежащие в излучине Эндра и утопавшие в пышной зелени деревьев. Хозяева наспех смастерили ей более или менее приличную кровать из какого-то хромоногого одра. Здесь на решетке сушился горошек, с потолка свисали золотистые связки лука, клубки серой шерсти мирно дремали в убогих мотовилах. Воспитанная в богатстве, Луиза находила своеобразную прелесть во всех этих атрибутах сельской жизни. К великому удивлению тетушки Лери, она попросила, чтобы в ее комнатушке оставили первозданный беспорядок, чисто деревенский хаос, напоминавший ей живопись Ван-Остаде{8} и Герарда Доу{9}. Но больше всего пришлись ей по душе в этом скромном убежище выцветшие занавески с разводами и два расшитых старинных кресла с облезшей позолотой. Так уж распорядился случай, что эти вещи лет десять тому назад попали сюда из замка, и Луиза, видевшая их в детстве, сразу же признала старых знакомцев. Она залилась слезами и чуть было не расцеловала их как старинных друзей, вспоминая, как она, белокурая беспечная девочка, в счастливые дни неведения и навсегда утраченного покоя забивалась в уголок старого кресла, укрывалась в его уютных объятиях.

Этим вечером она уснула, машинально разглядывая на занавеске узоры, узнаваемые до мельчайших подробностей, пробуждавшие в ее памяти минувшую жизнь. После долгих лет изгнания душу ее с новой силой объяли былая боль и былые радости. Ей чудилось, будто бы только вчера произошли события, которые она оплакивала и искупала жестокими скитаниями, длившимися целых пятнадцать лет. Ей казалось, будто за этой занавеской, которую шевелил ветерок, врывавшийся в приоткрытое окно, разворачивается волшебное действо из ее юных лет, чудилась башенка их старого замка, столетние дубы-патриархи в огромном парке, ее любимица – белая козочка, поле, где она рвала васильки. Иной раз перед ней вставал образ бабушки, этой себялюбивой и добродушной старухи, и глаза ее застилали слезы, как в день своего изгнания. Но сердце старой женщины, умевшее любить лишь наполовину, навсегда закрылось для внучки, и образ, который мог бы принести утешение, таял, поселяя тревогу в душе и разуме.

В воображении Луизы рисовался лишь один чистый и дивный образ, образ Валентины, такой, какой помнила ее Луиза – прелестного четырехлетнего ребенка с длинными золотистыми локонами, с румяными щечками. Луизе виделось, будто бы Валентина пробирается, словно перепелочка, среди колосьев ржи, такой высокой, что она закрывает девочку с головой, чудилось, будто бы Валентина бросается к ней, заливаясь ласковым смехом, и смех этот, смех детства, невольно вызывает слезы у того, кто любим; вот Валентина закидывает за шею сестры свои пухлые белые ручонки и болтает с ребяческой наивностью о разных пустяках, представляющихся дитяти жизненно важными, болтает на своем бесхитростном, полном смысла, забавном языке, неизменно удивляющем и чарующем нас. За это время Луиза сама стала матерью, поэтому пора детства была ей мила не своей забавностью и беззаботностью, она пробуждала в ней новые ощущения, переполнявшие ее. Любовь к сыну разбудила былую привязанность к сестренке, и привязанность эта стала не только более сильной, но и подлинно материнской. Она представляла себе Валентину такой, какой оставила ее в день разлуки. Когда же ее уверяли, что Валентина стала красавицей и переросла саму Луизу, она не могла себе этого представить: в ее воображении та оставалась прежней малюткой Валентиной, и ей хотелось, как в былые времена, усадить девчушку себе на колени.

Этот светлый образ неизменно присутствовал во всех ее грезах с тех пор, как она решила любой ценой повидать сестру. В ту самую минуту, когда Валентина неслышно поднялась по лестнице и открыла люк, заменяющий дверь, Луиза все еще видела Валентину среди камышей, обступавших Эндр, видела Валентину, четырехлетнюю крошку Валентину, гонявшуюся за большими голубыми стрекозами, лишь касавшимися поверхности воды и тут же взлетавшими. Вдруг девочка упала в воду. Луиза попыталась было ее схватить, но тут появилась мадам де Рембо, эта гордая графиня, ее мачеха, заклятый ее враг, с силой оттолкнула Луизу, и ребенок утонул.

– Сестра! – приглушенно крикнула Луиза, стараясь высвободиться из-под власти мучительного кошмара.

– Сестра! – раздался незнакомый нежный голос, голос ангела из сновидений.

Луиза рывком поднялась на постели, и с ее длинных темных волос сползла шелковая косыночка. С беспорядочно рассыпавшимися по плечам кудрями, бледная, испуганная, освещенная светом луны, проскользнувшим украдкой в щель между занавесками, она тянулась навстречу окликнувшему ее голосу. Чьи-то руки обняли ее, свежие юные уста покрыли ее щеки безгрешными поцелуями. Озадаченная Луиза чувствовала на своем лице град поцелуев и слез, а Валентина, почти теряя сознание, истерзанная пережитыми волнениями, бессильно опустилась на постель рядом с сестрой. Когда Луиза поняла, что это не сон, что в объятиях она сжимает настоящую Валентину, которая пришла к ней, в ее прибежище, когда она поняла, что сердце сестры, как и ее собственное, преисполнено нежности и счастья, она сумела выразить свои чувства лишь объятиями и рыданиями. Наконец сестры обрели дар речи.

– Значит, это действительно ты! – воскликнула Луиза. – Та, о встрече с которой я так долго мечтала!

– Значит, вы, – откликнулась Валентина, – вы все еще любите меня?

– К чему это «вы», – сказала Луиза, – разве мы не сестры?

– О нет, вы мне также и мать, – возразила Валентина. – Я ничего не забыла. Вы так ярко запечатлелись в моей памяти, будто все происходило лишь вчера, я узнала бы вас во многотысячной толпе. О, это вы, это действительно вы! Вот они, ваши длинные темные волосы; мне так и кажется, что я вижу вас причесанной на прямой пробор, это они, ваши милые ручки, белые, маленькие, это ваше бледное личико. И я, я видела вас в мечтах именно такой.

– О Валентина, моя Валентина! Открой поскорее занавеску, чтобы я тоже могла тебя разглядеть. Все твердят, что ты стала настоящей красавицей, но на самом деле ты в сотни раз красивее, чем тебя описывали. Ты все такая же беленькая, вот они, твои голубые кроткие глаза, твоя ласковая улыбка! Ведь это я растила тебя, Валентина, помнишь? Это я старалась уберечь твое личико от загара и веснушек, это я каждый день расчесывала твои золотистые локоны; мне обязана ты, Валентина, своей красотой, ибо твоя мать тобой не занималась, одна я ни на минуту не спускала с тебя глаз…

– О, знаю, знаю! До сих пор я помню песенки, которыми вы меня убаюкивали, помню, что, проснувшись и открыв глаза, я всегда видела склонившееся надо мной ваше лицо. О, как же долго я оплакивала вас, Луиза! Как долго не могла привыкнуть, что нет вас рядом! Как долго не желала принимать чужой опеки! Матушка так и не простила мне того, что в ту пору я по-настоящему ненавидела ее, ибо кормилица твердила мне: «Твоя бедная сестрица ушла от нас, ее прогнала твоя мать». О Луиза, Луиза, наконец-то мы вместе!

– И больше мы с тобой не расстанемся, правда? – воскликнула Луиза. – Мы найдем способ встречаться, переписываться. Ты не дашь запугать себя угрозами, ведь мы не станем вновь чужими друг другу?

– А разве мы когда-нибудь были чужими? – отозвалась Валентина. – Никто не властен отдалить нас друг от друга. Видно, ты меня плохо знаешь, Луиза, раз считаешь, что тебя можно изгнать из моего сердца; ведь даже когда я была безропотным ребенком, и то не удалось это сделать. Но будь спокойна, наши беды кончились. Через месяц я выхожу замуж, мой будущий муж – человек нежный, мягкий, сердечный, разумный, с ним я часто говорила о тебе, и он принимает мою любовь к тебе. И он, безусловно, разрешит нам жить вместе. Тогда, Луиза, горе отступится от тебя, ты забудешь все свои беды, излив их на моей груди. Ты будешь воспитывать моих детей, если Бог пошлет мне счастье материнства, и нам будет казаться, будто мы сами оживаем в них… Я осушу твои слезы, посвящу тебе всю свою жизнь – лишь бы искупить те страдания, что выпали на твою долю.

– Благородное дитя, ангельская душа, – сказала Луиза, заливаясь счастливыми слезами, – сегодняшний день уже изгнал все плохое. Пойми, я не имею права роптать на судьбу, пославшую мне пусть даже один миг такой несказанной радости! Ведь ты уже сделала все, чтобы смягчить муки долгого моего изгнания. Вот, смотри, – сказала Луиза, вынимая из-под подушки нечто, аккуратно завернутое в кусок бархата, – узнаешь свои письма? Их четыре, ты писала их мне во время нашей разлуки. Я жила в Италии, когда получила от тебя вот это письмо, тебе тогда не было и десяти лет.

– Как же, помню, отлично помню! – подхватила Валентина. – Я тоже храню ваши письма. Сколько раз я их перечитывала, сколько пролила над ними слез! А вот это, посмотрите, я послала вам из монастыря. Как я трепетала, как дрожала от страха и радости, когда незнакомая женщина вручила мне в приемной письмо от вас! Передавая гостинцы якобы от имени бабушки, она незаметно сунула мне конверт и многозначительно на меня поглядела. А через два года, когда мы жили под Парижем, я заметила у калитки женщину, по виду нищенку, и хотя видела ее раньше лишь мельком, сразу ее узнала. Я спросила: «Вы принесли мне письмо?», и она ответила: «Да, а завтра приду за ответом». Тогда я бросилась в свою комнату и заперлась там, но меня позвали и не спускали с меня глаз целый день. Вечером у моей постели с вязаньем в руках чуть не до полуночи сидела гувернантка. Я сделала вид, что сплю, и тогда она удалилась в свою комнату, но унесла свечу. Скольких трудов стоило мне раздобыть светильник и написать письмо! Я старалась не шуметь, чтобы не разбудить свою надзирательницу! Мне удалось это сделать, но я капнула чернилами на простыню, и как же меня допрашивали утром, как бранили, чем только не угрожали! И как бесстыдно я лгала, с каким легким сердцем перенесла наказание! Старуха пришла снова и предложила купить у нее козленочка. Я вручила ей письмо и вырастила козочку. Хотя козочку я получила не из ваших рук, как же я ее любила! О Луиза, быть может, вам я обязана тем, что сердце мое не зачерствело, и как ни старались родные с детства иссушить его, задушить в самом зародыше чувствительность, ваш бесценный образ, ваши нежные ласки, ваша доброта оставили в моей душе неизгладимый след. Как же я признательна за эти письма! Четыре ваших письма были четырьмя событиями в моей жизни, не прошедшими бесследно: каждое из них лишь укрепляло мое стремление быть доброй, укрепляло ненависть к нетерпимости, презрение к предрассудкам, и, смею сказать, каждое по-своему обогащало мою духовную жизнь. Луиза, сестра моя, это вы поистине сотворили меня, это вы меня воспитывали вплоть до сегодняшнего дня.

– Ты подлинный ангел чистоты и добродетели! – воскликнула Луиза. – Это я должна пасть перед тобой на колени…

– Быстрее, быстрее… – раздался голос Бенедикта внизу лестницы, – прощайтесь быстрее! Мадемуазель де Рембо, вас ищет господин де Лансак.

8

Валентина покинула комнату сестры. Появление господина де Лансака было приятной для нее неожиданностью, ей хотелось приобщить его к своей радости, но, к ее большому огорчению, Бенедикт сказал, что направил его по ложному пути и на все его расспросы отвечал, что, покинув праздник, ничего не слышал о мадемуазель де Рембо. Бенедикт извинился, добавив в свое оправдание, что ему неизвестно отношение господина де Лансака к Луизе. Но в глубине души он испытывал какое-то недоброе удовлетворение при мысли, что незадачливый жених носится ночью по полям, а он, Бенедикт, охраняет его невесту.

– Возможно, моя ложь была неуклюжей, – продолжал Бенедикт, – но я лгал из самых лучших побуждений, да и к чему раскаиваться в содеянном? Простите, мадемуазель, но вам следует как можно скорее возвратиться в замок. Я провожу вас до ворот парка, а вы скажете домочадцам, что заблудились и без всякой посторонней помощи, лишь благодаря счастливому случаю, нашли дорогу.

– Разумеется, поскольку господин де Лансак, введенный в заблуждение, уехал, это, пожалуй, самое благоразумное, что можно сделать, – растерянно произнесла Валентина. – А что, если мы его встретим?

– Тогда я скажу ему, – живо подхватил Бенедикт, – что, разделяя его беспокойство, поскакал вас искать, и фортуна улыбнулась именно мне.

Валентина и в самом деле не без тревоги думала о всех последствиях сегодняшнего приключения, но, в конце концов, ничего не могла уже изменить. Луиза, накинув на плечи шубку, тоже спустилась по лестнице. Выхватив свечу из рук Бенедикта, она поднесла ее к лицу сестры, желая хорошенько разглядеть ее и полюбоваться ею.

– Бог мой! – восторженно воскликнула она, обращаясь к Бенедикту. – Посмотрите же, как прекрасна моя Валентина!

Валентина зарделась, а Бенедикт зарделся и того пуще. Луиза была слишком опьянена своей радостью и не заметила их смущения. Она осыпала сестру поцелуями, а когда Бенедикт чуть ли не силой вырвал Валентину из объятий Луизы, та обрушилась на него с упреками. Но тут же, уразумев, как несправедлив ее гнев, стремительно бросилась на шею своему юному другу, уверяя, что готова отдать всю свою кровь до последней капли, лишь бы отблагодарить его за это великое счастье.

– Дабы отблагодарить вас, я попрошу Валентину последовать моему примеру, – добавила она. – Валентина, не откажи тоже одарить сестринским поцелуем нашего Бенедикта за то, что он, повстречав тебя, вспомнил о бедняжке Луизе.

– Но это будет уже второй раз в течение одного дня, – краснея, возразила Валентина.

– И последний раз в моей жизни, – добавил Бенедикт, преклоняя колено перед юной графиней. – Пусть же второй поцелуй изгладит память о той муке, с какой достался мне первый, хотя вы в этом и неповинны.

Красавица Валентина уже обрела свою обычную безмятежность, однако на ее безгрешное чело легла тень, а взор устремился к небесам.

– Бог свидетель, – проговорила она, – поцелуй этот – порыв моей души и выражает всю глубину моего признания.

Склонившись к юноше, она легко коснулась его лба губами. Он не посмел ответить ей тем же, не посмел поцеловать даже кончики ее пальцев.

Бенедикт поднялся с неизъяснимым чувством уважения и гордости. Никогда еще не доводилось ему ощущать такой сладостной неги, такого трепетного волнения, разве что в тот день, когда он, набожный и благочестивый подросток, пошел к первому причастию, – то был прекрасный день, напоенный благоуханием ладана и распускавшихся цветов.

Они покинули сад фермы тем же путем, и на сей раз Бенедикт, шедший впереди Валентины, чувствовал себя совершенно спокойным. Поцелуй как бы связал их священными братскими узами. Обоюдное доверие росло с каждой минутой, и когда они распрощались у ворот парка, Бенедикт дал слово как можно скорее передать Валентине весточку от Луизы.

– Я не смела вас просить, – призналась Валентина, – однако же, одному Богу известно, как я этого хочу. Но матушка слишком строго придерживается светских условностей!

– Я готов снести любое унижение, лишь бы услужить вам, – ответил Бенедикт, – и скажу не хвалясь, что не остановлюсь ни перед чем, но никого не поставлю в неловкое положение.

Он отвесил глубокий поклон и исчез во мраке.

Валентина подъехала к дому по самой темной аллее парка, но вскоре она заметила пробивающийся сквозь листву свет и движущиеся огни факелов. Все в доме были встревожены, и графиня, которая готова была чуть ли не целовать руки кучеру, учинила разнос лакею, унижалась перед одними, гневно кричала на других, рыдала как мать, и тут же командовала всеми как истая королева. Пожалуй, впервые в жизни она взывала к милосердию чужих людей, ожидая от них помощи. Но, узнав топот иноходца Валентины, вместо того чтобы радоваться, она впала в ярость, подавляемую до сих пор тревогой. Дочь прочла в материнских глазах лишь злобу из-за того, что ей посмели причинить такие страдания.

– Откуда вы явились? – громко крикнула она, вцепившись в Валентину с такой силой, что та чуть не рухнула с лошади. – Вам, как я вижу, нравится играть моими чувствами! А вы не подумали, что выбрали весьма неудачный момент, чтобы мечтать при луне, блуждая по дорогам? Неужели, по-вашему, прилично заставлять ждать себя в такой поздний час, заставлять меня выносить все ваши капризы, когда я изнемогаю от усталости? Так-то вы уважаете родную мать, я не говорю уже о дочерней любви!

Она повлекла Валентину за собой в гостиную, осыпая ее самыми горькими упреками и самыми жестокими обвинениями. Валентина бормотала что-то в свое оправдание; она радовалась, что ее избавили от необходимости давать объяснения по поводу столь долгой отлучки, что потребовало бы от нее немалого присутствия духа. В гостиной бабушка попивала чай и, увидев внучку, протянула к ней обе руки.

– Наконец-то, детка! А знаешь, сколько беспокойства причинила ты матери? Я была уверена, что ничего дурного с тобой не могло случиться в нашей округе, где все почитают имя, которое ты носишь. Поди поцелуй меня, и забудем все. Ты нашлась, и ко мне вернулся аппетит. После этой тряски в карете я, оказывается, чертовски проголодалась.

С этими словами старуха маркиза, сохранившая до сих пор все зубы, откусила кусочек гренка, которые на английский манер готовила ей компаньонка. Достаточно было поглядеть, как возится компаньонка с этими гренками, чтобы понять, сколь требовательна маркиза в части приготовления еды. Тем временем графиня, чья гордыня и бешеный нрав были в лучшем случае неистребимыми пороками слишком впечатлительной души, теряя сознание от избытка чувств, рухнула в кресло.

Валентина бросилась к матери, опустилась перед ней на колени, распустила шнуровку на корсете и стала покрывать ее руки поцелуями, обливая их слезами. При виде материнских страданий она искренне раскаялась в том, что наслаждалась счастьем нежданной встречи с сестрой. Маркиза поднялась из-за стола, почти не скрывая досады, что ей пришлось прервать ужин; легко и проворно она подошла к невестке и стала хлопотать возле нее, уверяя, что все обойдется.

Открыв глаза, графиня оттолкнула Валентину, твердя, что дочь слишком ее огорчила и поэтому ее забота неискренняя. Несчастная девушка, заламывая руки, все еще рыдала, молила о прощении, но ей строго приказали немедленно идти спать и отказали в материнском поцелуе.

Маркиза, которой нравилось играть роль ангела-хранителя семейства Рембо, опираясь на руку внучки, проводила ту до спальни и, поцеловав на прощание в лоб, сказала:

– Ну, ну, малышка, не расстраивайся так. Твоя мать весь вечер была в дурном настроении, но это пустяки… Нечего тебе печалиться, не то завтра у тебя лицо будет красным, а это вряд ли понравится нашему милейшему де Лансаку.

Валентина попыталась улыбнуться, но, очутившись в своей спальне, сразу же бросилась на постель, изнемогая от горя, счастья, усталости, страха, надежды – такое множество чувств теснилось в ее сердце.

Через час в коридоре раздались шаги и звон шпор, известивший о появлении де Лансака. Маркиза, никогда не ложившаяся раньше полуночи, зазвала его в свои покои, и Валентина, услышав их голоса, тоже проскользнула в бабушкину спальню.

– Ого! – произнесла маркиза с веселым лукавством старости, не склонным щадить щепетильность девичества, ибо старость уже не знает этих чувств. – Я была уверена, что эта плутовка не спит, а ждет своего жениха, навострив ушки, и сердечко у нее бьется. Да, дети мои, вижу, что следует как можно быстрее вас поженить.

Слова бабушки меньше всего отражали спокойную, исполненную достоинства привязанность, которую Валентина питала к де Лансаку. Она недовольно покраснела, но почтительное и кроткое выражение лица жениха успокоило ее.

– Я и в самом деле не могла уснуть, – произнесла она, – не испросив прощения за все то беспокойство, что причинила вам.

– Когда любишь человека, – ответил де Лансак с обычной своей неподражаемой обходительностью, – милы даже муки, что он тебе причиняет.

Валентина ушла к себе, смущенная и взволнованная. Она сознавала, что виновата перед господином де Лансаком, пусть даже невольно, ей не терпелось признаться ему во всем, и она досадовала, что лишь утром ей удастся поделиться с ним сокровенным. Будь Валентина натурой не столь деликатной, знай она лучше свет, она воздержалась бы от подобных излияний.

Во время вечернего приключения на долю господина де Лансака выпала весьма незавидная роль, и, хотя помыслы Валентины были поистине невинны, этому светскому человеку не так уж легко было бы чистосердечно простить свою невесту, которая, сговорившись с посторонним, обманула его. И Валентина краснела при мысли, что стала соучастницей обмана, введшего в заблуждение ее будущего мужа.

На следующее утро она поспешно спустилась в гостиную, где ее поджидал господин де Лансак.

– Эварист, – начала она без обиняков, – у меня на сердце тайна, и она тяготит меня – я обязана сказать вам все. Если я виновата, пожурите меня, но вы не сможете упрекнуть меня в нечестности.

– О Боже мой, дорогая Валентина, как вы меня перепугали! Что означает столь торжественное вступление? Подумайте только, в какое положение вы поставите нас обоих… Нет, нет, не желаю ничего слышать. Ведь сегодня я расстаюсь с вами, меня призывает служебный долг, и там, вдали от вас, я буду печально ждать конца бесконечно длинного месяца, препятствующего моему счастью. Именно поэтому я и не желаю омрачать сегодняшний и без того печальный день вашей исповедью, которая, как видно, дастся вам нелегко. Что бы вы мне ни сказали, какое бы «преступление» ни совершили, заранее прощаю вас. Послушайте меня, Валентина, ваша душа слишком прекрасна, жизнь ваша слишком чиста, дабы я дерзнул взять на себя роль исповедника.

– Моя исповедь ничуть не огорчит вас, – возразила Валентина, приободренная разумными доводами жениха. – Если даже вы обвините меня в неосмотрительности, я уверена, вы порадуетесь вместе со мной событию, которое переполняет меня счастьем. Я нашла свою сестру.

– Тише! – шепнул господин де Лансак с комическим ужасом. – Не произносите здесь ее имени! Ваша матушка и без того что-то подозревает, и это приводит ее в отчаяние. А что будет, великий Боже, если она узнает, как далеко все зашло? Поверьте мне, дорогая моя Валентина, храните эту тайну в глубине своего сердца и не говорите о ней даже со мной. Иначе я не смогу так успешно убеждать вашу матушку в обратном, как мне удавалось это до сих пор делать с вполне невинным видом. И к тому же, – добавил он с улыбкой, смягчавшей суровый смысл его слов, – я еще не ваш повелитель, иными словами, не ваш защитник, и посему не советовал бы вам учинять акт открытого мятежа, противиться материнской воле. Подождите месяц. Он покажется вам не столь тоскливо долгим, как мне.

Валентина, которой не терпелось облегчить свою душу, поведать тайну и открыть весьма щекотливые обстоятельства, безуспешно настаивала на своем. Господин де Лансак не желал ничего слушать, и в конце концов ему удалось убедить Валентину в том, что она не обязана ему ничего сообщать.

Истина же заключалась в следующем: господин де Лансак родился в знатной семье, занимал важный дипломатический пост; он был умен, обаятелен и хитер, но запутался в долгах и ни за что на свете не согласился бы отказаться от руки и состояния мадемуазель де Рембо. Живя в вечном страхе не угодить либо матери, либо дочери, он тайком вступал в сговор и с той и другой, потакал их капризам, делал вид, что разделяет чувства и мнения каждой, и, ничуть не интересуясь историей с Луизой, твердо решил не вмешиваться в семейные дела, пока не сможет собственной властью направить их как ему желательно.

Валентина приняла осторожность господина де Лансака за молчаливую поддержку и, успокоившись на сей счет, обратилась помыслами к грозе, которая неминуемо должна была разразиться при встрече с матерью.

Накануне вечером пронырливый и подлый лакей, уже распустивший слухи о появлении Луизы, вошел в спальню графини якобы за тем, чтобы подать ей лимонад, и между ними состоялась следующая беседа.

9

– Мадам велели мне вчера навести справки о…

– Довольно. Никогда не произносите при мне этого имени. Удалось вам что-нибудь узнать?

– Да, мадам, думаю, что я на верном пути.

– Тогда говорите.

– Не осмелюсь утверждать, мадам, что все так и есть, как я предполагаю. Но одно мне известно: на ферме Гранжнев около трех недель проживает женщина, которую дядюшка Лери выдает за свою племянницу и которая, по-моему, и есть та, кого мы ищем.

– А вы ее видели?

– Нет, мадам. Впрочем, я не знаю мадемуазель… и никто из местных не знает.

– А что говорят крестьяне?

– Кто говорит, что это действительно родственница Лери, недаром же, по их словам, одевается она не как барышня, да и живет у них в комнатке для прислуги. Они полагают, будь это мадемуазель… ее на ферме иначе бы приняли. Мадам знает, как Лери ей преданны.

– Совершенно верно. Тетушка Лери была ее нянькой еще в те времена, когда рада была заработать себе на пропитание. Но что говорят другие? Как случилось, что никто из здешних жителей не может с уверенностью сказать, она это или нет, хотя все ее знали раньше?

– Во-первых, в Гранжневе мало кто видел ее, там место глухое. Да она почти и не выходит из дому, а если выходит, то накидывает плащ – поговаривают, что она больна. Те, что с ней встречались, не успели ее как следует разглядеть, к тому же, с их слов, пятнадцать лет назад они видели пухленькую да румяную барышню, а эта худая и бледная. Такие вещи выяснить трудно, тут надо действовать умело и настойчиво.

– Я дам вам сто франков, Жозеф, если вы распутаете это дело.

– Достаточно одного приказания мадам, – ответил лакей лицемерно-смиренным тоном. – Но пусть мадам не посетует, если я не добьюсь успеха так быстро, как бы ей хотелось. Должен заметить, что здешние крестьяне – народ лукавый, недоверчивый, а главное, до того зловредный, что забывают свои старинные обязанности и до смерти рады поступить наперекор вашей воле…

– Знаю, что они меня не любят, и лишь радуюсь этому. Ненависть этих людей меня не тревожит, напротив, только делает мне честь. Но разве мэр не велел привести к себе эту незнакомку и не расспросил ее?

– Мадам известно, что мэр – родич Лери, он двою родный брат фермера, а в этой семейке все друг за дружку держатся, спелись, как воры на ярмарке…

Жозеф даже улыбнулся собственному красноречию и остроумию. Графиня не снизошла до его переживаний и продолжила:

– Действительно, это недопустимо: должность мэра занимает крестьянин, это дает всем им перед нами ощутимое преимущество!

«Надо бы, – подумала она, – заняться этим вопросом и сменить мэра, пускай-ка мой зять возьмет на себя труд найти ему замену. А пока его обязанности лягут на помощников мэра».

Решив так, графиня вернулась к прежнему разговору и сделала весьма здравое замечание, которое подсказывает человеку лишь внезапное озарение – плод ненависти.

– Есть еще одно средство, – проговорила она. – Можно послать на ферму Катрин и потом заставить ее все рассказать.

– Это кормилицу-то мадемуазель Валентины! Да мадам и не подозревает, какая она хитрюга. Возможно, она и так знает больше, чем показывает.

– Но должен же, в конце концов, существовать какой-нибудь способ! – с раздражением произнесла графиня.

– Если мадам разрешит мне действовать по своему усмотрению…

– Конечно разрешу.

– В таком случае, надеюсь завтра же узнать то, что интересует мадам.

На следующий день, в шесть часов утра, когда в дальнем конце долины зазвонили к ранней обедне, а солнце позолотило все крыши в округе, Жозеф направился к самой уединенной, но и лучше всего обрабатываемой части долины. Здесь лежали земли Рембо, плодородный участок, некогда объявленный национальным имуществом, затем выкупленный при Империи на приданое мадемуазель Шиньон, дочери богатого мануфактуриста, на которой вторым браком женился генерал, граф де Рембо. Император любил сочетать древние имена и новые состояния; этот брак был заключен по его высочайшему повелению, и новоявленная графиня вскоре превзошла в гордыне старинную знать, которую люто ненавидела, решив, однако, любой ценой завладеть и титулами, и привилегиями.

Отправляясь на ферму и боясь спугнуть ее обитателей, лакей выдумал довольно хитроумный повод для своего появления там. У него в запасе было немало проделок, не хуже, чем у самого Скапена{10}, с помощью которых ничего не стоило одурачить простоватых фермеров, но, на свою беду, первым, кого он встретил, подходя к ферме, был Бенедикт, человек еще более тонкий и недоверчивый, чем сам Жозеф. Юноша тотчас же припомнил, что недавно на каком-то деревенском празднике уже видел этого субъекта, который, хоть и явился в черном фраке и старался поразить светскостью манер пивших с ним пиво фермеров, был ими высмеян как лакей, коим он и являлся. Бенедикт сразу смекнул, что необходимо увести подальше от фермы этого опасного соглядатая, и, рассыпаясь в любезностях, приправленных немалой дозой иронии, чуть ли не силком потащил его осматривать виноградник, расположенный на отшибе. При этом он делал вид, что безоговорочно верит словам Жозефа, заявлявшего, что он-де главный управитель замка и доверенное лицо господ де Рембо, и с притворным вниманием слушал его болтовню. Жозеф, желая разузнать как можно больше, разговорился, и уже через десять минут его намерения и планы стали для Бенедикта яснее ясного. Поэтому юноша держался настороже и поспешил рассеять все сомнения Жозефа относительно Луизы, притом с таким простодушным видом, что окончательно привел лакея в замешательство. Тем не менее Бенедикт понимал, что всего этого недостаточно, что следует раз и навсегда положить конец нечистым проискам этого соглядатая, и тут его осенило, как лучше лакея обезвредить.

– Ей-богу, господин Жозеф, – проговорил он, – до чего же я рад, что мы встретились. У меня как раз есть для вас одно интересное дельце.

Жозеф навострил свои огромные, истинно лакейские уши – подвижные, умеющие схватывать все на лету и ждать подходящего момента, словом, такие уши, от которых ничто не ускользнет.

– Шевалье де Триго, – продолжал Бенедикт, – помещик, живет отсюда в трех лье и столь жестоко изводит зайцев и куропаток, что после него лучше с ружьем и не ходи. Так вот, он мне позавчера говорил (мы с ним как раз подстрелили в кустах штук двадцать перепелок, ибо сей доблестный немврод{11} такой же заядлый браконьер, как и любой лесничий), так вот, он сказал мне позавчера, что был бы счастлив иметь в услужении такого расторопного человека, как вы.

– Неужели господин Триго так и сказал? – не без волнения переспросил Жозеф.

– Конечно, – подтвердил Бенедикт. – Человек он богатый, не мелочный, даже, пожалуй, щедрый, ни во что не вмешивается, любит только охоту да пиры, строг со своими гончими, ласков со своими слугами, ненавидит домашние дрязги, хотя обкрадывают его с тех пор, как он появился на свет божий, да и грех его не обкрадывать. Такой человек, как вы, получивший должное воспитание, мог бы вести все его счета и пресечь злоупотребления в доме. Такой человек не противоречил бы хозяину, когда тот встает из-за стола; такой человек, как вы, шутя мог бы добиться всего от столь покладистого хозяина, мог бы царить в доме и получать в четыре раза больше, чем у графини де Рембо. А ведь вам при желании ничего не стоит получить все эти блага! Господин Жозеф, немедленно идите к шевалье и представьтесь ему.

– Иду, и немедля! – воскликнул Жозеф, который уже слышал об этом месте и считал его весьма выгодным.

– Постойте-ка, – задержал его Бенедикт, – надо вам сказать, что из-за моей страсти к охоте, а главное, благодаря высокой репутации нашей семьи, добрый шевалье весьма и весьма расположен к нам, и если кто-нибудь будет иметь несчастье не понравиться мне или повредит кому-нибудь из наших, его даже на порог не пустят.

Тон, каким была произнесена эта фраза, заставил Жозефа взглянуть на все иначе. Вернувшись в замок, он заверил графиню, что все эти предположения – сплетни, сумел выманить у нее сто франков в награду за свое усердие и хлопоты и спас Валентину от мучительного допроса, которому собиралась подвергнуть ее мать. А через неделю он поступил на службу к шевалье де Триго, которого не обокрадывал (Жозеф был слишком умен, а хозяин слишком глуп, чтобы стоило красть у него открыто), а просто грабил, присваивая добро его, как в завоеванной стране.

Боясь не угодить Бенедикту, хитроумный Жозеф простер свою преданность ему до того, что дал графине ложные сведения о местопребывании Луизы. Через три дня он без труда обвел вокруг пальца мадам де Рембо, выдумав новую сказку об отъезде Луизы. Поменяв место, он сумел сохранить доверие прежней хозяйки. Впрочем, когда он занял новую должность, мадам де Рембо вскоре окончательно забыла и его самого, и его наветы. Маркиза, любившая Луизу так, как не любила никого на свете, тоже приступила к Валентине с расспросами. Но девушка слишком хорошо знала нестойкий характер бабки, ее легкомыслие, и не решилась поверить столь великую тайну любящему, но слабому сердцу. Господин де Лансак уехал, и в Рембо, где через месяц решено было сыграть свадьбу, остались три женщины. Луиза, которая, в отличие от Валентины, не очень верила в добрые намерения господина де Лансака, решила воспользоваться благоприятным случаем и, зная, что сестра получит перед свадьбой относительную свободу, надеялась видеться с ней чаще. И вот через три дня после деревенского праздника Бенедикт, которому она вручила для передачи письмо, явился в замок.

Гордый и высокомерный, он ни за какие блага мира не пришел бы сюда по делам дяди, но ради Луизы, ради Валентины, ради этих двух женщин, к которым он испытывал такую привязанность, что не мог даже подобрать достойных слов, – ради них обеих он счел себя обязанным вынести презрительные взгляды графини и покровительственную любезность маркизы. Был знойный день, и он знал, что в жару Валентина не выйдет из дома. Бенедикт захватил набитый дичью ягдташ, надел простую блузу, соломенную шляпу и гетры, словом, замаскировался под сельского охотника и отправился в путь, уверенный, что такой облик не вызовет у графини столь сильного раздражения, как изысканный городской наряд.

Валентина сидела в своей комнате и писала. Возможно, смутное предчувствие заставляло дрожать ее руку, но, выводя строки, адресованные сестре, она всем своим существом ощущала, что гонец, которому поручено доставить Луизе письмо, уже недалеко. При любом обычном для деревни шуме, будь то конский топот или лай собаки, она вздрагивала, вскакивала с места и бросалась к окну, призывая в сердце своем Луизу и Бенедикта, ибо в Бенедикте для нее словно воплотилась – вернее, так ей казалось, – часть души Луизы, отторгнутой от нее.

Когда наконец ее утомило это неодолимое волнение, когда она захотела отвлечься, слух ее вновь очаровал прекрасный чистый голос, голос Бенедикта, который она уже слышала ночью на берегах Эндра. Перо выпало из ее пальцев. С восхищением внимала она наивной, незатейливой мелодии, от которой напрягся каждый ее нерв. Голос Бенедикта доносился с тропинки, огибавшей ограду парка и спускавшейся с крутого пригорка. Отсюда, с этой высоты, голос певца, перелетавший через верхушки деревьев, был отчетливо слышен. Он выводил слова деревенской песенки, очевидно желая предупредить Валентину о своем появлении:

  • Послушай, пастушка Соланж,
  • Призывную горлинки песню…

По натуре Валентина была весьма романтичной особой, сама, впрочем, об этом не догадываясь, ибо девичье сердце еще не познало любви. Но в те минуты, когда она бестрепетно предавалась чистому, целомудренному чувству, она становилась беззащитной, жаждала всего, что хоть отдаленно напоминало приключение. Воспитанная в строгости, приученная соблюдать холодные и чопорные обычаи, так редко имела она случай наслаждаться свежестью чувств и поэзией, свойственной ее возрасту!

Прячась за гардиной, она вскоре заметила Бенедикта, спускавшегося с пригорка. Никто не назвал бы Бенедикта красавцем, но изящество его фигуры бросалось в глаза. Деревенский костюм, который он носил не без театральности, легкий, уверенный шаг по самому краю обрыва, огромный белый пес в рыжих подпалинах, прыгавший вокруг хозяина, а особенно песня – призывная и захватывающая – с лихвой восполняли не идеальное по красоте лицо. Появления юноши на фоне этого сельского пейзажа, который в силу ухищрений искусства, этого извечного грабителя природы, походил на оперную декорацию, оказалось вполне достаточно, чтобы смутить юную головку и придать волнующий оттенок загадочности простой церемонии доставки письма.

Валентину так и подмывало сбежать в парк, открыть калитку, выводившую на тропку, по которой шел посланник, нетерпеливо протянуть руку за письмом – она почти не сомневалась, что его несет Бенедикт. Но это был бы довольно опрометчивый поступок. Мысль более похвальная, нежели предчувствие опасности, удержала ее: она побоялась дважды нарушить семейные запреты, идя навстречу приключению, отказаться от которого, однако, была не в силах.

Итак, она решила ждать второго сигнала, чтобы спуститься вниз, и вскоре весь замок огласил злобный собачий лай. Это Бенедикт стравил своего пса с хозяйским, желая объявить о своем приходе как можно более шумно.

Валентина быстро спустилась вниз; интуиция подсказала ей, что Бенедикт предпочтет обратиться к маркизе, так было бы естественнее. Поэтому-то Валентина поспешила к бабушке, которая любила подремать на канапе в салоне, и, осторожно разбудив старушку, под каким-то предлогом уселась с ней рядом.

Через несколько минут слуга доложил, что пришел племянник Лери и просит разрешения предстать перед маркизой, засвидетельствовать ей свое почтение и преподнести дичь.

– Без его почтения я уж как-нибудь обойдусь, – ответила старая сумасбродка, – а вот дичину приму охотно. Пусть войдет.

Часть вторая

10

При виде юноши – своего соучастника, присутствие которого она сама поощрила, ибо намеревалась получить от него и вручить ему на глазах у бабушки секретное послание, – Валентина почувствовала укоры совести. Она невольно покраснела, и отсвет ее румянца как бы пал на щеки Бенедикта.

– Ах, это ты, мой мальчик! – произнесла маркиза, положив на софу свою коротенькую пухлую ножку жестом жеманницы времен Людовика XV. – Входи, будешь гостем. Ну, как у вас на ферме дела? Как тетушка Лери и твоя миленькая кузина? Как все прочие?

Не утруждая себя выслушиванием ответа, она погрузила руку в ягдташ, который Бенедикт сбросил с плеча.

– О, действительно, дичь чудесная! Ты сам ее подстрелил? Я слыхала, что благодаря твоему попустительству Триго браконьерствует потихоньку на наших землях. Но за такую добычу ты заслуживаешь полного отпущения грехов…

– А вот эта случайно попалась в мои силки, – сказал Бенедикт, вынимая из-за пазухи живую синичку. – Так как это очень редкая разновидность синицы, я подумал, что мадемуазель присоединит ее к своей коллекции, поскольку она увлекается естественными науками.

Передавая птичку Валентине и делая вид, будто боится упустить свою пленницу, он действовал с наигранной осторожностью и медлительностью. А сам, воспользовавшись благоприятным моментом, сумел передать письмо. Валентина отошла к окну, как бы намереваясь получше разглядеть синичку, и незаметно спрятала письмо в карман.

– Но тебе, должно быть, жарко, милый? – сказала маркиза. – Поди в буфетную, выпей там чего-нибудь, освежись.

Валентина заметила, что на губах Бенедикта промелькнула высокомерная улыбка.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сортов плодовых и ягодных культур существует множество, и разобраться в их свойствах, выбрать для св...
В пятницу, тринадцатого числа, Толик решил устроить «кошмарные посиделки». Он собрал друзей в брошен...
Вероника Тушнова писала сердцем, иначе не могла. Отсюда – светлая, задушевная интонация ее лирики, о...
Изабеллу де Монтей, фаворитку короля Франциска I, обвиняют в колдовстве и заговоре против венценосно...
Демон Асмодей, сын Люцифера, ведет изощренную игру, перемещаясь во времени. В средневековой Италии о...
Убит самый богатый человек области – олигарх, бывший депутат и близкий приятель губернатора Аркадий ...