Доброволец Володихин Дмитрий

5 сентября 1919 года, станция Коренево в окрестностях Льгова

Бой за станцию Коренево я помню отчетливо. Стояла теплынь, по такой погоде гулять бы с барышней по лесным полянам. С Женей, с Женей моей…

Еще утром я не понимал, сколько стоит жизнь человеческая, а к вечеру это недоброе знание уже наполнило мою душу печалью.

* * *

…лежим в овражке, пересекающем нескошенное поле ржи. Мне с Евсеичевым и Вайскопфом досталось удачное место: прямо перед нами – бугорок, он принял своей земляной плотью не один килограмм свинца. Повсюду разбросано осыпавшееся зерно.

Андрюша задумчиво грызет сухарь, Вайскопф плетет соломенных человечков, а я перематываю портянку. Час по полудни, бесстрашные вороны кружат над полем, солнце закрыто каменной ватой облаков. Мы дважды ходили в атаку, потеряли ротного командира. На третий раз цепь легла в неглубоком овражке, ровно на середине между исходным рубежом и станцией, откуда бойцы Реввоенсовета поливали нас из пулеметов. И через минуту, быть может, нас опять поднимут. Но сейчас я перемотаю портянку, и хоть весь свет кричи мне в ухо: «В атаку, вперед, ура!» – до того не поднимусь. Пока проклятое тряпье стоит в сапоге колом, это не жизнь.

Тут же, рядом с нами, прапорщик Беленький из соседнего взвода нервно вытирает шею платочком.

– Странно, должны были скосить еще на Успенский пост… – замечает он.

– Сегодня это Марсово поле, а не Деметрино, прапорщик. И вчера так было. И позавчера. А может быть, и месяц назад, – откликается Вайскопф.

– Сколько жизней оно сегодня спасло… – говорю я.

Евсеичев кивает. Тут ведь не поспоришь! Если бы не высокие хлеба, рота легла бы в первую же атаку.

Пули то и дело тенькают, ударяя в землю. Наша батарея бойко перестреливается с вражеским бронепоездом.

– Друзья мои! Нам надо благодарить Бога за то, что их краском… – Вайскопф энергично ткнул пальцем в небо над станцией, – ничтожество и дурак. Иначе это поле давно погубило бы нас.

– Но как? – интересуется Беленький.

– Для нашей ресторации большая честь выполнить ваш заказ, мсье! Чело-э-эк! Мсье желает новых импрэссий… – Вайскопф угодливо осклабился. – У нас превосходные, проверенные рецепты: обратите внимание, куда дует ветер… В сторону эксцессеров, облаченных в худо скроенные мундиры, не так ли? Остается добавить огоньку и подождать, пока мясо не покроется румяной корочкой. А теперь… внимание… прошу внести горячее! Новинка сезона, мсье! Жареные корниловцы под соусом из белого дела.

– Какая мерзость, подпоручик! – отвечает Беленький.

Слева от нас нарастает необычный гул. Барабанный бой? Военный оркестр? Что за притча!

– Дроздовцы, – сообщает Вайскопф, выглянув из-за бугорка. – О! Сдается мне, целый батальон подняли в психическую атаку. Давно такого…

– Психическая атака? – перебивает его Беленький.

– Извольте видеть! С музыкой, при развернутых знаменах, в полный рост. Завидую! Словно молодые боги на заклание титаническим силам.

– Как идут! Как они идут! Вот это люди! – испускает Евсеичев восторженный клич. Он не преминул высунуться, и теперь пожирает поле глазами.

Вокруг нас перестают ложиться пули. Замолкает пулемет. Теперь «товарищам» не до залегшей цепи, и мы можем вздохнуть свободнее.

– Молодой человек, – раздумчиво говорит Вайскопф, положа руку Евсеичеву на плечо, – существует немало способов самоубийства. Война предлагает благороднейшие из них.

Не могу удержаться.

Осторожно выглядываю из-за пригорка и вижу: густые цепи стрелков в белых фуражках с малиновым околышем медленно бредут по полю, то и дело напарываясь на черные плюмажи взрывов. Злой стрекот пулеметов весь сконцентрировался там, против них. А они всё не прибавляли шаг. Упало знамя дроздовцев и вновь поднялось. Опять упало, и опять кто-то подобрал его. То один, то другой ударник оставался лежать на земле.

Мне стало ясно: иногда психические атаки до такой степени пугают красных, что они снимаются с позиции, убоявшись неприятельского презрения к смерти. Но сегодня дроздовцы не смогли их пронять. И гибнут сейчас напрасно, десятками жизней выплачивая цену великой гордыни. Не захотели они видеть в «товарищах» врага, достойного их самих, а «товарищи» не устают нажимать на курки…

И сколько нынче стоит жизнь стрелка в цепи?

– Да они ведь так не дойдут до станции! Их положат в поле!

– Не дойдут, – спокойно согласился со мной Вайскопф. – Но приказ выполнят. Это дроздовцы.

– И погибнут как герои, не утратив чести! – воскликнул Евсеичев.

Беленький с желчью в голосе добавил:

– Ну да, мой друг, именно так и будет, если кто-нибудь из их командиров не утратит фатального идиотизма… и не отдаст им приказа лечь!

Вайскопф высокомерно бросил в ответ:

– Что вы понимаете в Рагнарёке, прапорщик…

Пуля щелкнула по земле, подняв фантанчик пыли. Туровльский, залегший рядом с Беленьким, вскрикнул.

– Вы ранены? – я подскочил к нему с желанием помочь, перевязать, если надо. После «Рагнарёка», после картины гибнущих дроздовцев, я испытал приступ жгучего упрямства: нет, война, нет, гадина, не надо тебе забирать людей почем зря, что бы ты себе не вбила в голову! Они тебе не гнилая сарпинка, которой грош цена в базарный день! Они…

Туровльский смеется.

– Господа! От красных одно разорение. Вот, убедитесь: продырявили штаны и в щепы разбили ложку…

В руке у него – исковерканный черенок и чашечка деревянной крестьянской ложки (отдельно), да еще пара мелких щепок.

И тут Алферьев поднимается во весь рост, выходит шагов на десять перед нашей спасительной ложбиной и поворачивается к нам лицом. Взводный стоит на открытом, простреливаемом месте.

– Калики! А ну, вперед! Встали, барбосы, встали! Разлеглись, лежебоки! Разнежились! Встать, я сказал! Встать! И за мной…

С этими словами он вынул револьвер из кобуры и направился к станции. Алферьев передвигался быстро, почти бегом. Вижу, встает Беленький, бормоча слова молитвы. До меня доносится: «…помилуй мя, грешного…» Встает Епифаньев, жестоко матеря все на свете. Поднимается, пожевывая травинку, Вайскопф. Блохин поправляет на себе форму, словно перед танцами, и устремляется за ними. Больше всего на свете опасаясь отстать от своих, я торопливо семеню им вслед, а рядом уже и Никифоров, и Евсеичев, и Туровльский… За спиной у меня сбивчивое дыхание, какой-то тупой астматик, прости Господи, наступает на пятки, дома бы сидел, не совался бы болезный цепи нет никакой цепи нет наверное хочет пробежать поле, пока «товарищи» крошат и колошматят залегших дроздовцев быстрее как можно быстрее еще не стреляют где спина Вайскопфа это кто это Блохин цепи нет в обойме всего два неотстреляных патрона почему не кричат ура цепи нет какая тут цепь.

Бац! Поле кончилось.

Между нами и ближайшими домами Коренева шагов полтораста. Всего несколько мгновений вижу я фигуры красноармейцев. До них вдвое меньше. Кажется, до сих пор они не замечали нас. А тут вскидывают ружья… Они сделали всего несколько выстрелов. Евсеичев заорал: «Ура-а-а-а!» – Блохин подхватил, а Вайскопф принялся швырять гранаты. Я бегу вперед, спотыкаюсь, смотреть надо под ноги, опять спотыкаюсь, болотце какое-то, неудобно… чье-то тело… Смотрю вперед. Бегут серые силуэты. Те, кто поближе – наши, те, кто подальше – красные. Надо же, все утро стояли, как скала, и вдруг за минуту сдали позицию… Выпускаю один за другим оба патрона. Останавливаюсь, чтобы перезарядить трехлинейку. И тут вода в болотце, которое я только что форсировал, поднимается столбом, меня бросает наземь.

Тряся головой, поднимаюсь на одно колено и перезаряжаю винтовку. Из-за дома выходит матрос, корабельное имя «Сметливый» у него на бескозырке, он целится в меня из пистолета. Откуда он взялся? Между нами нет и двадцати метров… Он почему-то медлит… Пальцы мои, чудесно обученные ружейной премудрости в Невидимом университете, моментом вбивают обойму как надо, я отпрыгиваю в сторону, качусь, стреляю в матроса… куда он делся? Еще раз стреляю в то место, где он только что был. Убит? Нет, пропал и не видно его.

Осторожно двигаясь по пустынной улице, я добираюсь до путей. Станционное здание горит, дым тяжкими гуашными клубами стелится по платформе. Красный бронепоезд медленно пятится, пятится, пушка его молчит, молчат пулеметы, наверное, зацепили его наши артиллеристы. Вот он уже в полуверсте от станции. Безобразные короба бронепозда, лязгнув, застыли.

Я стою один-одинешенек на перроне. Ни наших, ни «товарищей». Солнечный свет скупыми прядями просачивается сквозь облачную толщу, дым ест очи. На рельсах, в отдалении, – два мертвеца, отсюда не разобрать, – корниловцы или красные. Очень тихо. Вдалеке погромыхивает, а тут ни одна тварь не шевелится, всё застыло, всё пребывает в неподвижности. Ни ветерка, ни выстрела, ни крика. Лишь челюсти пламени вяло шевелятся, поедая грязно-коричневую тушу вокзала. Станция будто вымерла.

Я потерял своих. Я не знал, куда мне идти.

Мне трудно стало дышать. Стихия войны обступила меня со всех сторон, поднялась над головой, забила ноздри, сдавила грудь. Я тонул в ней. И хотелось бы выплыть, спастись от нее, да куда? Где тут берег? На версту под ногами – холодная глубина. Ледяная ее темень, будто серная кислота, растворяла невинность моей души.

У самого перрона стоял клен в багряном венце, халате из золотой парчи и зеленых бархатных шароварах. И я зацепился за него взглядом. Ах, как хорош был этот клен, кажется, я никогда не видел ничего прекраснее.

В те секунды я всем сердцем поверил: этот клен – остров посреди моря войны, он меня ко дну не пустит…

Тотчас под царь-деревом появилось трое ударников. По выражению их лиц и по неспешности шагов я понял, что дело сделано, больше в атаку ходить не придется. Хорошо. Хорошо…

Серая громада бронепоезда харкнула огнем.

Рвануло у самых корней клена. Он покачнулся, взметнул ветви и начал медленно рушиться в пыль, поднятую взрывом.

– Господи! – вскрикнул я в ужасе. – Господи…

Неожиданно падение великана прекратилось. Пыль осела, и я увидел три трупа, а также вывороченный из земли корень. Остальные корни удержали накренившийся клен от падения. Как видно, глубоко сидели они в земле.

* * *

Вечером Блохин и Епифаньев влили в меня столько самогона, что я, наконец, вернул себе здравый ум.

Почему тогда не выстрелил матрос? Пожалел меня? Вряд ли. Не успел прицелиться? Но у него было времени хоть отбавляй. Вернее всего, он просто был напуган боем, перестрелкой на дуэльном расстоянии, всюду чудились ему враги – спереди, сзади, за соседними домами… Нажал бы курок, и воскокожая костлявая бабушка с остро отточенной железякой выкупила бы мою жизнь ценой пули.

Впрочем, нет пользы в этих рассуждениях. Много встретилось мне премудрости в сегодняшнем дне, и еще того больше страха, давившего и корежившего мою душу. А осталась после всего одна простая, незамысловатая правда: мы взяли станцию Коренево, множество наших погибло, а меня смерть не взяла.

Не переживай, солдат! Не думай много, и пуля тебя не заметит.

Жив, цел, и спасибо, Господи! Уберег…

Вторая декада сентября 1919 года, город Фатеж

– …поручика Левковича… подлечился… ранения?

– …не ждать в полку… не вернется… занят.

– То есть как…

– …Усадьба под Курском… местечко… нанял четверых головорезов… разбираться с крестьянами…

– …не вовремя, да и глупо…

– Это хуже, чем глупость, это эгоистический характер. Либо мужики пристрелят его там, либо он сделает так, чтобы они начали стрелять нам в спину.

Дверь, истошно скрипнув, отворилась пошире – сама собой, под действием ветерка. Теперь я мог расслышать каждое слово.

Вайскопф снял фуражку и вытер пот со лба. Глубокомысленно почесав подбородок, он изрек:

– Да-а… лебеда-а…

– Именно-с. Неразрешимая коллизия. С одной стороны, я могу понять его, но с другой – кое-что возвратить невозможно, как прошлогодний снег. Время переломилось, голубчик.

И прапорщик Туровльский получил от Вайскопфа еще одну «лебеду». Должно быть перед умственными очами барона сейчас поворачивалась, маня соблазнительными округлостями, какая-нибудь, прости, Господи, куриная ножка. Или миска с кашей. Или просто сухарь, дубовый армейский сухарь, успевший раз пять подмокнуть, нещадно, до зубовредительства, высушенный, серовато-бурый, мука-пополам-с-дрянью-всех-сортов, удивительный, сладостный сухарь, съеденный еще полдня назад, на ходу, последний, заветный… И катился бы поручик Левкович с мужиками и усадьбой хоть в Лондон, хоть в Тифлис, к чему сейчас этот поручик Левкович? Только сбивает с мыслей о действительно важных вещах…

– …подумай сам, голубчик, как нам правильно поступить с мужиками? Ведь как бы ни повернулось, а земли-то не удержать. Или все-таки…

– Да-а… лебеда…

Армейский сухарь – он как солнце. Нет его, и повсюду тьма кромешная, а есть он рядышком, хоть бы в кармане шинели, то вот тебе и тепло, и с востока свет.

На следующий день, в окрестностях города Фатеж

Последнюю неделю что ни день, все рядом со мной оказывался Никифоров. То подойдет спросить о какой-то ерунде, то заведет разговор о святой и желанной Москве, то понадобится ему солдатская обиходная мелочишка, пуговица или, скажем, бархотка для чистки сапог… Это потом мы о бархотках забыли, а первое время все до единого пытались выглядеть щегольски, хотя бы и в той мешковине, которую напялило на нас интендантство. Правда, получалось это лишь у троих: Алферьева, Евсеичева и Вайскопфа. У человеческих душ есть непостижимо сложная классификация, начертанная рукой Высшего Судии. Увидеть ее – всю, целиком – людям не дано. Никому. Разве лишь древний Адам, бродивший по райскому саду прежде грехопадения, мог видеть и знать такое, чего нынче не увидит и не познает целый институт философии. Но маленький кусочек высокого знания может открыться любому человеку, хотя бы и самому простому. Вот мне и открылось: существуют специальные военные души; им походы и сражения милее мира, и армейская форма на таких людях всегда сидит, как литой доспех на статуе кондотьера. В нашем взводе – три военных души.

Поутру я сидел на лавочке у хаты, закинув ногу за ногу и положив тетрадку с первыми страницами дневника на бедро. Химический карандаш затупился, буквы выходили толстые, неровные, писал я медленно и все время переводил взгляд от неровных строчек повыше. А повыше тянулось к дальнему лесу чистое поле, ощетинившееся соломенно-бурой стерней, да косогор, весь в меленькой желтизне дикой редьки, да выбеленная солнцем сельская дорога, да темное железо прудов у соседней деревеньки, косо перечеркнутой кольями нашего плетня. Не хотелось мне выводить буковки на бумаге, лучше бы я любовался полем и слушал птиц, а еще лучше пошел бы к колодцу, набрал там сладкой ледяной воды и напился вволю.

Но я считал важным зафиксировать вчерашнюю дурость поручика Левковича.

Совсем недавно у меня появилась странная уверенность: необходимо запоминать все увиденное и услышанное, каждое слово, каждый жест, каждый поворот головы, каждый выстрел. А лучше – не запоминать, а записывать. Мое дело – вести анналы самой страшной русской войны. Но для кого? Зачем? Не понимаю. Надо, и все тут, ничего рационального, одна интуиция, то ли мистика. Будто евангелист Иоанн, шепчет на ухо слова грядущего: «Иди и смотри!» Я подчиняюсь, иду и смотрю… Тогда евангелист Марк, прямой и честный, как солдат, никогда не изменявший долгу, шепчет с другой стороны: «Не лги! Пиши так, будто Христос заглядывает тебе через плечо!» И я не лгу.

Рядом со мной, на той же лавочке, сидит Никифоров. Он выпросил у меня иголку с ниткой и теперь неумело починяет гимнастерку. Дырища на спине расползлась во все стороны: тонкий материал, истончившийся от пота, да и сам по себе не лучшего качества, через неделю будет разрезан нитками, если только я, по неопытности, не переоценил его долгожительство.

Миша Никифоров очень стесняется обобрать труп. Но он непременно сделает это, поскольку иголка и нитка – плохие помощники в его беде. Неприкаянный человек, Никифоров ничего не умел делать руками, ни к кому не умел прибиться, говорил все больше невпопад, одевался неряшливо, то и дело сажал на гимнастерку пятна. Выручала его дивная неприхотливость. Он мало ел, мало спал, неделями ходил в дырявом, нимало не беспокоясь. Там, в далеком 2005-м, он так и не научился водить семейный «мерс», купленный на его деньги и доставшийся после развода жене: она-то вертела баранку как заправский Шумахер… Никифоров жил в старой однокомнатной квартире, получая несметные, с точки зрения среднего россиянина, суммы. Деньги растекались на сущую ерунду, да он сам не мог понять, куда, когда и на что… Миша был необыкновенно хорош в главном: он гонял со счета на счет миллионы долларов, и банковское начальство с восторженным хрипом подсчитывало результаты его игр. Кроме того, он представлял собой пример утонченно-красивого мужчины: грацильный, долговязый, высоколобый, Никифоров отрастил интеллигентскую бородку, не прилагая к тому никаких усилий, даже не ровняя ее ножницами; в задумчивости он становился похожим на человека, решающего, быть или не быть этическому императиву, хотя бы и размышлял на самом деле о соленых огурчиках; вандейковские руки в путах вен, длинные «аристократические» пальцы… Женщины сами находили его, соблазняли, пугались и оставляли. Он воспринимал нежданных первопроходиц своего мира как проявления водяной стихии: сегодня дождь, а завтра снег, нужно бы надеть галоши, но вечером сменить их на коньки: по соседству есть чудный каток и непременно случится мороз…

– Послушай, тезка… мне так неуютно здесь. Разве что с тобой потрепаться, или к Яшке Трефолеву сходить, или к Саше Перцеву… Ты бывал когда-нибудь в пионерском лагере?

– Приходилось.

– А помнишь то ощущение, когда автобус уехал, родители невесть где, а ты остался один в компании сердитых парней…

– …причем все они друг друга знают, только ты тут чужак, – договорил я за него.

– Вот видишь! Ты все отлично понял!

Грешным делом я подумал: не с педерастом ли свела меня судьба? Если ты в пионерлагере один, ни земляков, ни знакомых нет, то у тебя только два способа достойно устроить свою жизнь. Во-первых, набить кому-нибудь рожу безо всяких причин: тогда все само собой устроится. Это лучший способ. Во-вторых, просто плюнуть и не переживать. Это способ похуже, но тоже подходящий. Если же ты настроился тосковать по маме с папой до конца смены, остальные непонятным образом почувствуют неуют в твоей душе и примутся шпынять тебя на каждом шагу. Тогда опять-таки всплывает способ номер один… Из пионерского детства восстает сияющая истина: либо ты осознал благодейственность одного из правильных маршрутов и числишься нормальным парнем; либо не осознал, и тогда опять одно из двух: ты чухло или ты заготовка под голубого. Такова правда.

Голубой Никифоров или чухло?

Скорее, все-таки, чухло. Из чухла вырастают вполне нормальные мужики, а Миша вместе со мной под пулями ходил и цепь держал ровно.

– Я пока ничего не понял, Мишка.

– Ну-у… как бы тебе получше объяснить… Мы не нашли тут того, что искали. Даже хуже. Мы совершили действие, а результат вышел с точностью до наоборот, если сравнивать с запланированным.

Здесь-то он меня и зацепил. Я ведь с самого начала, с первого дня решил: не переживать, и точка. Дело сделано. Однако посасывает меня какая-то дрянь, жить спокойно не дает. Неудобно мне в девятнадцатом годе. Слов нет, до чего неудобно! И отсутствие материального комфорта тут не главное. Да, я целую декаду привыкал к тому, что горячая вода встречается здесь, как зверь из красной книги: в виде исключения. И целых две недели приучал себя к отсутствию телевизора. Еще труднее оказалось смириться с простотой санитарных условий. Унитаз в походных условиях один на всех – лес зеленый. И на привале несколько десятков человек разом устремляются к ближайшей опушке, да и присаживаются на корточки, стянув портки. Сидят-посиживают, обмениваются шуточками, дразнят друг друга. Те, кто попроще, кого война успела околодить, и до опушки не доходят: какая разница? завтра пулю схлопочешь, так перед кем стесняться нынче? А я стеснялся аж недели три. Белый керамический друг, да раздельный санузел, да еще туалетная бумага вместо лопухов показались мне раем небесным. Я еще бесконечной ходьбы нашей не поминаю, к ней вообще привыкнуть невозможно… Однако не в подробностях военного быта загвоздка. Мы родом из шестидесятых-семидесятых. Наша цивилизация в смысле материального комфорта не так далеко ушла от начала двадцатого века, чтобы нам, хроноинвэйдорам, тяжело было привыкать к иной реальности. Война всегда приносила скудость, напрасные труды, грубость нравов и тьму жертвоприношений на алтаре смерти. В сущности, мы и к этому были готовы… Но одного мы не знали и не чувствовали: он – топ-менеджер банка, я – преподаватель, Трефолев – журналист не последнего разбора, так вот, мы все, пребывая в солдатском звании, в еще меньшей степени способны здесь, в России девятьсот девятнадцатого, изменить что-то, по сравнению с Россией две тысячи пятого. Похоже, мы сами с собой сыграли злую шутку, сами себя облапошили…

– Тезка, мы все уходили, оставляя что-то недоброе, там, в будущем. Я, например, оставил бессмыслицу. Одну оставил там, другую нашел здесь… Толку-то.

– Миша, – отвечаю я голосом убежденного в своей правоте человека, – мы могли уйти или остаться. Ты остался и я остался. Как ты думаешь, почему? У нас есть надежда поймать тот невероятный шанс, когда наши знания о прошлом все-таки заиграют, и мы…

Он перебил меня:

– Да ни Боже мой! Что-то есть в этом уповании фальшивое. А остались мы по одной причине: приглядываемся. Если просто уйдем отсюда, второго шанса уже не будет.

– Как знать.

– Да так и знать. Мы все серьезные люди, тяжелые на подъем. Ни одного двадцатилетнего. Большинству из нас здравый смысл не даст пойти на новую заброску.

Он привирал, не так ли? Что я недоброго оставил там, в будущем? Глупости, все у меня там нормально. Абсолютно. Нечего даже и думать об этом.

– А может быть, нас мучает самолюбие, – продолжал Никифоров, – Не хотим самим себе признаться в поражении… Ведь мы…

Тут уж я перебил его:

– Не ной! Хватит. Мы здесь ради дела! Шанс есть… Точнее, никто не знает, есть он, или нет, а мы с тобой в наступающей армии, и любой удачный выстрел в авангардной стычке может изменить всё.

Он пожал плечами в знак сомнения.

– Ну разве что… Ты же понимаешь, я готов тут на какие угодно штыки ходить, лишь бы там вышел толк.

– Я понимаю. Просто иногда бывает нам тяжело.

Этим дурацким разговором Никифоров поднимал со дна моей души муть, обрывки неприятных мыслей, которые не хотелось додумывать до конца. Я и сам, по правде говоря… из неприкаянных.

Вот ведь заклинило человека, и он отправился клинить других!

– Лучше расскажи, от какой «бессмыслицы» ты удирал сюда.

Он поморщился. «Да Господь с тобой, милый друг, неужто не знаешь, в какой сплин могут вогнать ум и бессилие, соединенные в одном человеке», – словно говорило его лицо.

– Тезка, а какой там смысл? Из чего там состоит жизнь? Заработать деньжат и что-нибудь на них купить… смысл-то в чем? Где он? И ничего переменить невозможно, хоть волком вой…

– Там и здесь Бог один.

– Ну да, ну да… А жизнь все равно состоит из пастбища и стойла. Здесь хоть не такое однообразие. Ты знаешь, я когда-то мечтал стать истинным европейцем. Как ты думаешь, какое место в городе крутит и вертит жизнью истинного европейца, словно детской игрушкой?

– Работа?

– О-о-о… нет. Нынешний европеец представляет собой существо ленивое, к тому же четко разделяющее понятия «хорошо», «интересно», «нравится» и «работа». Все лучшее начинается в обеденный перерыв и продолжается после работы. Имя этому самому лучшему – кафе. Или пивной бар. Там можно передохнуть за кружечкой пива или чашечкой кофе. Там можно почитать газету. Там можно обговорить детали сделки. Туда приглашают на первое свидание, да и на второе, третье, пятое… Там встречаются, чтобы поболтать с приятелями и подружками. Там объясняются в любви и делают предложение. Там получают инфаркт от последней чашечки кофе или последней кружечки пива. И даже когда нет никакого повода пойти в кафе, европеец идет в кафе. Он ходил туда всю неделю, но на уикэнде почему-то отправляются туда же. И он сидит у окна или под зонтиком на улице и задумчиво пьет кофе. Вид у него такой, будто внутри дух взбирается на невиданные высоты, а чашечка кофе – ерунда, предлог сесть и предаться размышлениям о судьбах мира и тайнах души…

Тут мне представился Миша Никифоров, одетый пидажчно и галстучно, сидящий в кафе, да потягивающий кофеёк с видом истинного мудреца. О соленых он на самом деле огурчиках думает или не о соленых? Или даже не об огурчиках?

– …а на самом деле мысленно сводит баланс доходов и расходов за неделю…

Какая же я тетеря! Огурчики… Люди о серьезных вещах размышляют.

– Тезка! – восклицает вдруг Никифоров таким трагическим голосом, что сладкоголосый певун, мирно выпасающий наседок, тревожно вскидывает гребешок, решая вопрос: опасные мы люди или просто шумное хулиганье? – Тезка! Ведь смертная же скука – быть истинным европейцем! Да и довольно дорого. Со временем ловишь себя на противоестественным мыслях: как бы сделаться из начальников управления начальником департамента? С такими-то деньгами можно посещать кафе города Рима или города Парижа… Ка-акая пакость! Знаешь, когда у меня все переворачиваться начало?

– Нет.

– Хочешь, расскажу?

– Да в общем-то, тоже нет…

– Вот и отлично! Слушай же. Поехал я как-то в Мадрид – бессмысленно тратить деньги. В течение трех дней обедал в одном и том же кафе на узкой улочке, названия которой хоть убей… А еще я тамс утра пил кофе. И вечером – еще разок. Кафе называлось «Санта Анна», оно было маленьким, и в нем еще было… то ли окно, то витрина… не знаю, как назвать. На окне – гравировка в виде замка, очень красиво. Через дырочки в гравировке видно дома на противоположной стороне улицы. И точь-в-точь напротив окна-витрины наблюдалось… другое окно-витрина, опять же с гравировкой. Очень каравеллистый корабль. А за витриной иное кафе, называется оно «Пинта», у самой каравеллы сидит господин в дорогом сером пиджаке и пялится на меня. Приходит примерно в то же время, что и я, плюс-минус пять минут. Пьет кофе и пялится. Одет как я. Да еще и лицо его, насколько я мог разглядеть, будто… будто… джазовая аранжировка моего. Нет-нет, никакой мистики. Не до такой степени. Не как двойники и не как близнецы. Но определенное сходство есть.

– Ну и…

– Да! Больше не отвлекаюсь ни на какую ерунду… Так я присмотрелся к этому странному человеку. И он, кажется, начал проявлять интерес ко мне. Но мысль познакомиться, поговорить о странностях нашего бытия, не приходила нам в голову. Я не голубой…

Значит, все-таки чухло.

– …да и он, наверное, мужчинами в утилитарном смысле не интресовался. Но любопытно же. Тогда я решил поставить незнакомца в неудобную ситуацию: посмотрим, как он будет действовать. На четвертый день я пришел пораньше, открыл дверь кафе «Пинта», сел за «его» столик и заказал кофе. Тот же самый кофе, за те же самые деньги, скажу я тебе. Ни грана отличий, с какой стороны ни зайди.

– Господь с ним, с кофе. Что твой зеркальный господин?

– Ты не поверишь, тезка. Как только я сделал первый глоток и глянул в окно, сейчас же увидел его. Он делал первый глоток, сидя на «моем» месте в кафе «Санта Анна».

– Совпадение?

– Не знаю. До сих пор не знаю… Пока мы смотрели друг на друга, у меня возникли мысли, никак не связанные с поведением чужака. Я задался другим вопросом: что делаю здесь я сам? Тридцатидвухлетний дядька играет в игрушки, часами просиживает в испанском общепите, рассматривая ландшафт за окном, пепельницу, барную стойку и обнаженные до локтя руки официантки. Я подсчитал, сколько времени потрачено за последние несколько суток на кофейное сидение, ту же пепельницу и те же руки. Результат незамысловатых вычислений напугал меня. Раньше я не пытался заниматься подобными подсчетами… Выходило… Тезка, это очень просто, но в голову приходит почему-то в последнюю очередь! Выходило: я убиваю время посредством чашечек кофе, убиваю почти сознательно, мне надо спокойно и бестрепетно потратить жизнь! Мне просто надо перекантоваться до смерти, ни о чем не беспокоясь. Ты можешь понять?

– К сожалению, могу. У вас, богатых, конечно, особые игры, но кое-какие мелочи мне…

– …неприятно знакомы! – воскликнул Никифоров.

– Можно сказать и так.

Мы разом замолчали.

Никифоров отложил драное шитье, воткнув иголку рядом с пуговицей. Руки его сами собой потянулись к заветному мешочку с махоркой. Очень хорошо шли на самокрутки газеты, которыми скупо снабжали нас осважники. Жаль, мало нам доставалось бумажного счастья: в штабах тоже были не дураки курнуть по-человечески… Никифоров, ни слова не говоря, отсыпал мне душевную щепоть. В армии, если ты не куришь, ты непонятный человек. И в конце концов, если только ты не старообрядец из числа строгих, курево обязательно влезет тебе в рот. Я курил много лет назад, в армии. Потом бросил. Теперь опять начал, попав на военную службу. Неловкими руками слаживал я самокрутку, просыпая драгоценные частички махорки.

Мы задымили.

Никифоров решил возобновить сложный разговор:

– О себе я все рассказал. Меня интересует твое мнение.

Мое мнение! Век бы тебе его не слышать.

Нас Бог к чему-то важному готовил. Там мы не пригодились ни для какого серьезного дела. Там мы функционировали на четверть проектной мощности, вот в чем дело. Здесь, кажется, нами просто забивают гвозди, здесь мы стали молотками, и молотки из нас вышли неплохие. Больше того, мы неплохо чувствуем себя в роли молотков. Да только и это, кажется, не та истинная роль, на которую готовил нас Бог.

– Мы плохо знаем, чего хотим. И разбираемся в этом чутьем, а не здравым рассуждением. Мы сидим здесь, и через полчаса всех прочих на ноги поставит побудка; вот мы увидим их рожи, возьмемся ружья чистить, а то и сдвинемся в путь-дорогу, и станет нам до ужаса хорошо. Приятно станет. Ощущение «ты – на своем месте» придет… Это всё сердце и прочие потроха будут петь. А голова скажет то самое, чем ты меня недавно потчевал: «Бессмыслица. Дело стоит. Вы и сами простаиваете. Никакого толку от вас тут!» Но ведь нами-то не голова заправляет…

– Вывод?

– Сам делай, математический человек. Я до сих пор не могу разобраться, что тут к чему. Может, ты разберешься.

Стояло раннее утро, полку дали отдохнуть, и сегодня солдат не будили ни свет, ни заря ради дальнего перехода и скорого жесткого боя за какое-нибудь стратегически важное село. У плетня появился Вайскопф. Он вышагивал горделиво и браво, почти-строевым манером, насвистывая марш, да не только насвистывая, а еще и покачивая головой в такт военно-полевой мелодии, губами и бровями выделывая автографы за целый духовой оркестр пожарной команды города Харькова. Проходя мимо нас, Вайскопф остановился, открыл рот, желая сказать что-то веселенькое, но ничего говорить не стал, а только подмигнул и продолжил маршировку к соседней хате, куда его определили на постой. Левой рукой подпоручик нес ведро, опасно раскачивавшееся от его парадной ходьбы. Из ведерного жерла время от времени вылетали молочные брызги. Добравшись до нужной калитки, Вайскопф распахнул ее и взревел на всю улицу:

– Фаллическая сила! Штурм унд дранг!

Никифоров оторопело взглянул на меня:

– Какая муха его укусила?

– Видимо, подпоручик обновил понятие «военно-полевой роман».

Мой собеседник тоскливо вздохнул. Точно! Опять мы пропустили самую суть.

Матерый воробьина с кулак размером подскочил к нашей скамеечке и строго спросил:

– Чьи вы? Чьи вы?!

А Бог весть, чьи мы. Оттуда ушли, здесь не прижились пока. Чьи мы? Господни, да взводного. Поймешь ли, птичка? Мы и сами не очень-то пониманием, старики мы, или дети, какой ветер гонит нас, не дает осесть, пустить корни, и заставляет желать несбыточного. Каждый из тех, кто пришел сюда из Москвы 2005-го, готов принести себя в жертву, да вот беда: ни один не может до конца сформулировать, ради чего… Словно все мы – эмоции младенца, и нет еще языка, где открылось бы имя для нас.

Воробьище не улетает.

Никифоров с печалью в голосе за нас двоих отвечает малой птахе:

– Мы граждане страны, которую видели только в мечтах.

17 сентября 1919 года, поле под деревней Воронец недалеко от Орла

– …Идем в психическую? – с воодушевлением пристает Андрюша к Алферьеву.

Тот оборачивается и зло бросает:

– Либо вас, юнкер, худо учили, либо вы сами не проявляли должного прилежания.

Метров с десяти я отчетливо вижу, как багровеют уши Евсеичева.

– Во-первых, вы забыли, как следует обращаться к офицеру по уставу, – добавляет Алферьев, – во-вторых, посмотрите вот на это. Посмотрите, посмотрите!

Он указывает рукой неопределенно, куда-то вперед.

– …Вы видите дистанцию до неприятельских окопов? Вы понимаете, что вон там, на холме, только человек, фатально не приспобленный для военной службы, не поставил бы батарею? Вы помните, какая почва у вас под ногами?

Андрюша нелепо ткнул пару раз каблуком в землю.

– …Как вы думаете, поведет ли командир полка людей в психическую атаку по такому навозу? Идите, Евсеичев.

Я попытался подбодрить его, положил руку на плечо… но он сбросил мою руку.

– Он прав, а я дубина стоеросовая.

– Но обычно он не требует соблюдения уставных ритуалов, а тут взялся отчитывать тебя при всех…

– Дураков мало цукать, их надо натягивать!

Мне оставалось закрыть рот. Но он продолжил:

– Поле, ровное, как плац. Глина под ногами. И какая глина, вы посмотрите, посмотрите все! Это же сущий творог! – он помолчал, переводя дыхание, и сконфуженно добавил, – я бы сам на его месте бесился: ведь многим из нашей роты сегодня придет конец.

– Евсеичев, немедленно замолчите, – самым вежливым тоном попросил Карголомский…

Блохин сунул руку прямо в черную жидель. Зачерпнул полную пригоршню и поднес к самым глазам.

– Та не-ет. Какая глина? Не усякая ж земля глина-от. Жирная… Родит хлебу по сам-пять, по сам-шесь, а то и по сам-десять… Рай им тут, орловским-от. Рай и царсвие небесное.

Он стряхнул шматок рая под ноги.

Мы вышли с опушки леса, построить редкими цепями и медленно пошли на «товарищей». Четыре шага, на пятый – выдергивание сапога из вязкой массы. Четыре шага, на пятый – выдергивание сапога… Епифаньев дергает ногой, с носка срывается трехфунтовый ком земли, взлетает над строем и шлепается в лужу перед самым моим носом. Грязь хлещет мне в лицо.

Над полем стоит легкий туман. Не видно, чем там занимаются красные и, слава Богу, не слышно их пальбы. Я уже научился большим подарком считать те секунды, которые отделяют начало атаки от начала вражеского огня.

Еще пять секунд. Еще три. Хорошо бы они там спали. Желательно, все. Включая офицеров… то есть краскомов… и часовых.

Справа от меня тяжко топает Ванька Блохин, сосредоточенно глядя вперед. Кого он там выглядывает? Надеется улыбчивые рожицы «товарищей» увидеть? А? Как-кого… он там высматривает? Еще правее – Вайскопф и Карголомский. Эти идут со странной легкостью, спокойно, как по матрасам, зараза, легкие оба, маленькие, земля их проглотить и сглодать не хочет, глодать в них нечего, одна жила-тянучка… Левее Андрюха осторожно передвигает ноги, ставит на кочки, избегает ямок, вдумчиво идет, он весь тут, он весь – глаза и подошвы, ничего больше. Дальше семенит Евсеичев. Этот не ниже Вайскопфа, но почему-то двух его шагов едва-едва хватает, чтобы поспеть за расторопным немцем. Еще дальше, на самом фланге, Митя Шилохвост, гимназист выпускного класса из Орла. Тут ему каждая бочажина известна, каждый перелесок, чуть ли не каждый гриб-подосиновик, их тут много на опушках, красны-девицы в рябиновых платочках… Митя вертит башкой, он к нам пристал недавно, еще носит вместо военной формы школьную курточку и фуражку старшего брата, инженера-путейца. Всё окрест входит в Митину душу восторгом припоминания. Идет освободитель! Словно грибы и лесные поляны будут обязаны ему свержением большевицкого ига… Восторженный кретин. Лучше бы не глазел по сторонам, а шагал, как следует, не отстал бы от цепи.

– Денисов! Не отставать! Калика дохлый.

О! Оказывается, Блохин и Епифаньев, опередили меня шага на три-четыре. Зазевался, оплошал. Тут зазеваешься! Холод ползет по ребрам, холод забирается под ребра. Почему так зябко?

Я стараюсь нагнать цепь, но спотыкаюсь, спотыкаюсь… В цепи главное поймать ритм общей ходьбы. Не реже и не чаще. Иначе выйдет, как у меня: то ли бегу, то ли плетусь, каждый шаг невпопад. От-т! Все сегодня не слава Богу. С утра порвал штанину, зацепившись за сучок. А перед атакой это дурной знак… Да что я за суевер? Не надо так, либо ты в Господа веруешь, либо в приметы. Нет, не надо так.

В паре шагов размеренно качается из стороны в сторону спина Ваньки Блохина: он при ходьбе раскачивается, точь-в-точь утка. Страсть как хочется догнать его и спросить: «Ванька, если с утра штанину порвал, точно подстрелят, или брехня?» Я догоняю его, но вижу каменное Ванькино лицо и не решаюсь задать вопрос. Оборачиваюсь к Епифаньеву, и тут понимаю: страх вышибает из меня ум, надо молчать, надо идти, надо молча идти, да и все.

В отдалении гавкает пушка. Затем еще одна. В воздухе зависает тот особенный гул трехдюймового снаряда, который я быстро научился отличать от завывания гаубичных подарочков и свистящей смерти, посланной тяжелым орудием с железнодорожной площадки. За нашими спинами слышится грохот. Перелет. Очень большой перелет. Сейчас они будут брать нас в вилку. И, значит, следующим будет недолет.

Началось.

Понеслася вошь по Маньке… Так Митя давеча говорил.

У Ваньки Блохина после очередного похабного чмоканья матушки-землицы, орловского чернозема, самой плодородной почвы на всю Россию, сапог ощеривается гвоздастой пастью. Ванька начинает отставать. Андрюша оборачивается к нему и вопит:

– Шире шаг! Шире шаг!

Ванька зло орет:

– Жап на тебя!

Гула я на этот раз почему-то не услышал.

Ррургх! Р-р-р-р-рургх! Снаряды рвутся метрах в тридцати метрах впереди нас, поднимая на воздух пуды жидкой грязи.

Цепь колеблется. Я не могу сказать, каким органом чувствуешь колебание нескольких сотен сердец одновременно, но знаешь наверняка: сейчас множество людей думает об одном – как бы вжаться в сыру земельку, изгваздаться, рыло вжать в яминку малую, лишь бы не схлопотать горячий кусок металлической смерти. Внешне нашей нерешительности почти не видно, разве только бодрое наше стремление вперед немного замедляется.

– Ча-ще! Ча-ще! – взводный упрямо задает ритм.

Вайскопф, остановившись, забрасывает винтовку на плечо и неспешно закуривает. Проклятый немец! Да ведь не самокрутка у него, а настоящая сигара! Откуда добыл? Ну, раз он не боится, значит и мне…

Ррургх! На левом фланге взрыв накрывает цепь.

Вдруг я попадаю ногой в глубокую лужу. Падаю. Поднимаюсь на локтях, стараясь не вдавить трехлинейку в грязь. Локти скорым ходом топнут в жидели. С трудом становлюсь на ноги, лицо, наверное, в жутких разводах. Красавчик! Свинья, да и только…

Какая чушь в голову лезет! Какая чушь.

Гаш-ш-ш! В метре от моих ног железная болванка расплескивает жирную лапшу. Струя дыма рвется наружу из-под земли, вспузыривая почвенные соки.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Дама, вошедшая в мое сыскное агентство, являлась идеальным клиентом: она была богата, растерянна и ...
«Римка не опоздала, и я сразу понял: что-то случилось....
«– Когда раздался выстрел, где вы находились? – Полковник сложил ручки на животе и вперил в меня исп...
«Летом и осенью 1999 года Черноморское побережье Кавказа потрясла серия загадочных убийств....
«Очаровательные можно увидеть штучки, ежели пользоваться полевым биноклем с 12-кратным увеличением…»...
«– Козочка, пора вставать. – Он пощекотал ей ухо....