Нигде и никогда Корепанов Алексей

– Тогда – в город!

Две юркие рыбки заработали хвостами и быстро поплыли над песчаным дном, светясь в темноте.

* * *

– Что бы это могло быть?

– Кто его знает! Собирал грибы, пошел через поле и вот вижу – лежит на пашне.

– Так я тоже эту штуковину аж с дороги увидел! Гляжу, ты стоишь, в затылке чешешь, ну, я трактор бросил и сюда. Да-а, метра четыре в длину будет…

– Откуда она взялась-то вроде понятно: материал твердый, гладкий, форма обтекаемая… Гляди, как в землю зарылась!

– Думаешь, спутник?

– А что же еще? Только вот… Никаких следов, что пер сквозь атмосферу. Гладенький, как жеребенок. И материал непонятный.

– Не наш спутник?

– То-то и оно! И не их…

– Тогда…

– Во-во! Заметь: одно отверстие, а внутри пусто, я смотрел. Ни двигателей, ни аппаратуры… Есть у нас такие спутники? Нет!

– Разведчик! Долго ждали…

– Значит, правы ученые, да и я всегда же говорил: не может такого быть, чтоб никого, кроме нас, во всем мире. Ерунда получается: звезд тьма-тьмущая, а мы одни! Давай не будем ничего трогать, на трактор и в правление. Пусть сообщат куда надо.

– Вот радости-то будет! Братья по разуму, ну, совсем как Казанцев по телевизору говорил…

Два человека побежали через вспаханное поле к трактору.

* * *

– Что бы это могло быть?

– Да ясно что! Космический корабль, только не наш.

– Конечно, не наш. Размеры впечатляющие…

– Материал неизвестный, одно отверстие, а внутри пусто.

– Кто-то все растащил?

– Да нет, я смотрел. Стенки внутри абсолютно гладкие, никаких повреждений. Сдается мне, что он таким и был.

– Траекторию рассчитал?

– Да. Скоро должен упасть прямо на звезду. А пришел, если и был без двигателей, от созвездия Трех Цветов.

– А точнее нельзя было?

– Сам рассчитай!

– А что! Мне это как присоской шевельнуть! Так… Так… Хм! Точнее не получается. Ладно, в конце концов на то есть Счетчики.

– Что-то он мне напоминает, а что – не пойму…

– Ну, гадать не будем. Давай, берись! Отбуксируем его прямо в Совет, пусть там разбираются.

– Насколько я могу судить, эта игрушка где-нибудь на уровне нашей эпохи Пятого открытия.

– Не торопись с выводами! Ты ведь не знаешь, что ее движет. Может, какой-нибудь неизвестный нам вид энергии.

– А цель, как думаешь?

– Может, разведчик. А может, потерялся… Да мало ли что может случиться в космосе! Ну, потащили!

Два клепа ухватились присосками за гладкую поверхность неизвестного предмета и, набирая скорость, помчались сквозь пустоту, пронизанную ослепительным светом звезды.

* * *

…Не слышал разговора двух рыб Иван Васильевич Рыжиков, что плыл по туристической путевке в Австралию и от нечего делать бросил за борт океанского лайнера пустую молочную бутылку.

Не слышал разговора двух людей клеп Бир, что гулял в окрестностях Солнечной системы с подругой Тиви и уронил нечаянно пустую бутылку из-под лвана.

Не слышал разговора двух клепов ронг О, что спешил домой со спортивного матча в туманности Андромеды и в расстройстве от поражения любимой команды швырнул по направлению к центру нашей Галактики пустую бутылку из-под верса…

1976

Двери закрываются

Поднял воротник повыше, сунул подбородок в шарф, чуть мокрый от снега, спрятал руки в карманы – и так уютно сидеть, привалившись плечом к полузамерзшему трамвайному окну, и глаза закрываются сами собой, и приятно от мысли, что ехать еще долго. А звонкий голос привычно объявляет остановки, и звучит традиционное: «Осторожно, двери закрываются», – и, бросив лениво взгляд в окно, видишь то замерзшие коробки домов, то неприступные заводские заборы, а то – заскребут по стеклу черные ветки деревьев.

Разгон – остановка, промерзло хлопают трамвайные двери, кто-то входит, а кто-то выходит, холодом тянет по ногам – и вновь разгон. Стоп – светофор. Трамвай подрагивает от нетерпения, тихо разговаривают за спиной, смеются на задней площадке, щуршат газетой – и опять с легким гулом бежит трамвай вперед, привычно и усердно катится по знакомому маршруту.

Разгон – остановка. Разгон – остановка. Разгон… Кто-то сел рядом. Я подвинулся, уступая место, потеснее прижался к стеклу с подтаявшими льдинками. И вдруг стало так холодно, будто на ходу выскочил из трамвая и угодил в сугроб.

Стоит закрыть глаза, глубже спрятаться в пальто, отвернуться – и все исчезнет. А холод змеится по телу, и онемели пальцы сжатых в карманах рук, и ноги словно провалились в безжалостно ледяную прорубь. И можно даже не поворачиваться, потому что знаешь: это не ошибка.

Исчезли коробки домов за окном, не царапают по стеклу голые ветки. Посыпал мелкий снег – и ничего не разглядеть. Сплошная белизна, и непонятно: едешь или давно стоишь на месте?…

– Здравствуй.

Наверное, это правда, что звуки не исчезают. Затухая, они мчат над планетой, и если когда-нибудь будет создан удивительный чуткий прибор, мы сможем услышать, о чем говорили у походных костров свирепые воины хромого Тимура, и что на самом деле сказал перед смертью Галилей, и как воспринял Ньютон упавшее яблоко. Неужели я вдруг обрел способность слышать звуки из прошлого?

«Здравствуй». Это слово говорил знакомый голос давным-давно, в совсем другом мире. И вот оно долетело до меня из странного, неяркого прошлого.

Что такое наше прошлое? Ряд отдельных картин, череда лиц, тени ощущений. Что-то блекнет, что-то постепенно, с течением времени, предстает по-иному, потому что меняемся мы. И в итоге события, происходившие когда-то, становятся чуточку субъективными, преломляясь в сознании, в призме нашей памяти.

Все мы, живущие, – глубокие колодцы, в которых покоится прошлое. При помощи чудесной способности, дарованной нам от рождения, мы можем хранить прошлое в себе и бережно передавать его потомкам. Человек стал хозяином мира более всего не потому, что имеет руки и мыслит, а потому, что одарен способностью помнить. Отними у человека прошлое – и он исчезнет как личность.

Мы помним многое – и это иногда губит нас. Мы помним многое – и хорошее, и плохое – и забыть что-либо не в наших силах. Мы можем просто затолкнуть воспоминание на самое дно своей души, но забыть – никогда.

И вот это «здравствуй». И прошлое слилось с настоящим.

Светлые волосы под пушистой шапкой. Бледная замерзшая щека, воротник в снегу. Она сидит рядом со мной, трамвай чуть покачивается, за стеклом сумятица снежинок.

Она поворачивает голову. Печальные глаза, печальная улыбка.

– Здравствуй.

– Здравствуй, – отвечаю я, и ноги, наконец, выбрались из проруби, и пальцы в карманах вновь обрели способность сгибаться и разгибаться. Я принял ее как реальность – и снова стал самим собой.

Если очень не хочешь верить в происшедшее – можно заставить себя принять его за сон, что пригрезился на рассвете, когда обливаешься потом под жаркой толщей одеяла и вдруг с облегчением просыпаешься… И сон исчезает. Остается бледный рассвет за окном, и шорох дождя, и колышутся первые зеленые листья. Вновь заснешь, успокоенный, и никогда больше не вспомнишь, что приснилось тебе в то мокрое утро.

А я очень хотел забыть.

И вот она рядом. Сидит, полуобернувшись ко мне, улыбается печально, а трамвай окутан снежной пеленой, и все еще не понять – движемся мы или стоим на месте.

Она молчит, неторопливо поправляет прядь волос и глядит куда-то за мое плечо, в слепое трамвайное окно. А я не могу больше сказать ни слова.

И колодец стал гейзером. Забурлили, заплескались через край воспоминания. Вновь ожили тщательно спрятанные на дне души образы, череда предметов, тени ощущений, и понеслись, понеслись за трамвайным окном, вырываясь из летящего снега.

Картина, выплывающая ниоткуда и уплывающая в никуда полустертым пятном, потускневшим от времени: за окнами вечер, беззвучно кривляются под июльским небом вспышки реклам и, кажется, идет мелкий дождь…

Да, он шел, потому что мокрый асфальт тротуара тоже вспыхивал разными цветами, подыгрывая обезумевшему неону, и это было красиво. Да, он шел, потому что двое за окном, молча глядевшие друг на друга, укрывались под огромным пестрым зонтом. А я сидел за столиком по другую сторону окна, возле кадки с чахлой пальмой – очень ненадежной преграды от грохочущей музыки – и мне было грустно. Смеялись, громко говорили, танцевали, выкрикивали в микрофоны слова о любви, и те двое стояли под дождем и все теснее обволакивались жаркой паутиной взглядов… А мне было грустно.

И каждый представит себе это по-разному, каждый на свой лад – и не так, как это БЫЛО, как это видел я. Вот в чем тут загвоздка. Слова бессильны. Ими можно только описать, но не ПЕРЕДАТЬ. Все мы слишком разные…

И та, которая села за мой столик, отгороженный пальмой… Что я могу сказать о ней? Каждый может представить ее по-своему. Только не такой, какой она была на самом деле.

А музыка все играла, и мы пили вино, и танцевали, и говорили о чем-то. Может быть, о погоде, а может, о поэзии Блока…

А потом дождь перестал. Мягко светился асфальт под голубыми фонарями, мимо нас проезжали усталые троллейбусы, мерцающей синевой отливали окна домов – там сидели у телевизоров, – а мы шли под деревьями, единственные в пустом городе, и даже – вот глупости-то, наверное! – я немного пронес ее на руках.

И был вечер… День первый.

…Дверь дома, наконец, закрылась. В темном окне – бледное пятно. Лицо, прижавшееся к стеклу. До свидания…

Да, все нечетко, неярко, без деталей. Всего несколько линий. Присмотритесь повнимательней – если повезет, они, быть может, превратятся в узоры марсианских каналов. И выплывет лицо Аэлиты, и появятся образы. Жаль, что у каждого – свои…

…И был день. Второй.

Если поднять голову из высокой травы – увидишь озеро, зеленые сабли осоки, деревья. Но никак не оторваться от земли, потому что на щеке чужая ладонь. Нет, не чужая… И мысли какие-то дикие, и разговор странный, почти бессвязный, мучительно закрутившийся вокруг одного, как веревка на горле. Уехать. Куда? Все равно. Уехать. Вдвоем.

Почему – «мучительно»? Э-эх, современные трагедии! Куда делся былой эпический размах? Все просто до смешного, да только смеяться что-то не хочется…

Вот так всегда. Лениво ползем по кругу на карусели жизни, и опостылел этот круг, и хочется вырваться – да нельзя. Привязаны. И вдруг присмотришься – а узлы-то ослабли! Спрыгнешь сгоряча, постоишь, озираясь, – все незнакомое, чужое, неуютное – и поскорее назад, на карусель, на свое привычное, ну до того же, оказывается, удобное и славное место.

Потому и день третий. Последний. Так уж повелось: третий – всегда последний.

И когда в третий раз спросила красна девица: «Пойдешь ли со мной, оставишь ли жену, малых детушек?» – помрачнел добрый молодец. Склонил буйну голову, вздохнул так, что листья с деревьев посыпались, и молвил в ответ, потупив очи: «Прости, не пойду с тобой, вернусь к своим детушкам». Пригорюнилась красна девица, ничего не сказала в ответ – и растаяла.

Вот так. День последний понятен?

Над головой дощатый потолок. В окошко дачи втекает серый утренний свет. Ее глаза чуть припухли от слез. Сидит на стареньком диване, курит, резко отбрасывая светлую челку со лба. Разговор уже кончен. Думали – Волга, и потечет, потечет широко и спокойно за тысячи километров, а оказалось – речка, что все тоньше и тоньше – и вот только пунктиром на карте – и теряется в песках, испаряясь под солнцем.

Встали. Шагнули в открытую дверь, в серенькое утро. Ключ под порог – и ушла. А я остался стоять. Долго брела по длинному изгибу шоссе, не поднимая головы. Пылили автобусы, угарно, с хрипом дышали самосвалы – а она шла и шла, да так и скрылась, словно растворилась в утренней серости. Растаяла. Навсегда.

Что было, того не вернешь. Не воскреснет прошлое, не откинутся крышки гробов, не возникнут вновь дорогие нам лица. Не вернется любимая полянка детства, березовая роща, крутой спуск к пшеничному полю.

Как-то сошел с электрички на пригородной станции, расспросил, как пройти, и нашел-таки дорогу. И вот она вокруг меня – березовая роща детства. Совсем не та. И березы пониже, и обрыв вовсе не крутой, и старые окопы заросли травой. Не вернешь звонких голосов, огромных грибов, не вернешь себя, пятилетнего…

Не вернешь прошлое. И не поправишь.

Да и что изменилось бы, даже если окликнуть ее тогда, догнать? Ничего. Потому что три богини со странными именами уже готовы были разорвать нить. Потому что все уже было предопределено еще более ранним прошлым. Выручить могло только одно – устранение причины. Устранение первой встречи под чахлой пальмой. А разве это в силах человеческих?…

…И лишь через много-много дней я узнал, что ее нет больше среди нас, живых. Нетипичная, совершенно несвойственная нашему веку история. Ведь из-за этого сейчас не принято уходить. А она ушла. Слишком много снотворного.

Исчезла из-за меня…

Была поздняя осень. Я долго ходил по берегу озера, все искал то место, где мы были когда-то. Осока пожелтела, деревья-скелеты растопырили голые ветви. Дул холодный ветер, шуршала промерзлая трава, грязь буграми застыла в колеях проселочной дороги. Я нашел то место, сел на поседевшую от инея траву и долго смотрел на озеро и деревья. А что мне еще оставалось делать?

…За окном по-прежнему суетливо мечутся снежинки. Плывем сквозь зиму. Смотрит через мое плечо, улыбается печально. И опять нет слов для разговора, потому что разговор уже был и остался в далеком прошлом. «Не оставлю своих детушек», – сказал добрый молодец.

Она смотрит на меня, легонько кивает, и в глазах все те же слезы. Встала, медленно прошла к выходу – и трамвайные двери открылись. Растворилась в царстве миллионов снежинок.

«Осторожно, двери закрываются!»

– Не закрывайте!

Бросился к дверям, выпрыгнул на снег, в хрупкую вечернюю тишину проспекта. Пронзительно чистый воздух, холодные звезды над глыбами домов – и никакой пляски разыгравшихся снежинок…

«Скрип… Скрип…» – спешат прохожие. Не те, совсем не те. И только один стоит, изумленно смотрит на меня, дрожит у губ огонек сигареты. Никого. Пусто.

Молодой, лет двадцати, поднял руку к сигарете, да так и застыл, словно кому-то позирует.

– Трамвай… Трамвай… Ниоткуда…

Бормочет, смотрит на меня, огонек прыгает у губ.

– Пусто было аж до поворота… И вдруг – ниоткуда…

– А кто вышел?!

Кричу, будто заблудился в лесу и замерзаю, и жду ответного крика как спасения.

– Ниоткуда…

– Кто?!

– Вы…

– Кто «мы»?!

– Вы… Один…

– А передо мной?

Наконец-то упала сигарета. Покатилась в снег и глядит оттуда ехидным огненным глазком.

Повернулся и пошел, бормоча под нос. Оглянулся – и раздраженно:

– Никто! Только ты и вышел.

Пусто на проспекте. Ни машин, ни трамваев. Холодно блестят под фонарями замерзшие рельсы.

Двери закрываются. Никого. Никого…

1978

Зачем?

Он не мог бы с уверенностью сказать, с каких пор стал видеть такие сны. Может быть, потому, что никогда не смотрел на улице по сторонам, стараясь отыскать приснившиеся ему лица. Он начал догадываться, что сны его не простые, а словно запорхнувшие из не наступившего еще завтрашнего дня, только когда чуть не налетел в парке на вышедшего из-за скрытого кустарником поворота высокого слепого мужчину в темных очках, которого вела огромная овчарка. Он стоял, глядя вслед печально прошедшей паре, припоминал, где мог видеть их раньше, и вдруг отчетливо осознал, что слепой и собака – воплощение его сна. После этого случая он стал более внимательно относиться к своим снам и вскоре с удивлением и некоторым страхом обнаружил, что ежедневно сталкивается с теми, кто приснился ему ночью.

Снилось ему, как и всякому человеку, много всякой всячины, которая обычно забывается наутро. Но были во всей этой кутерьме различных событий и персонажей фрагменты, которые не стирались, а застывали в сознании четким негативом, немедленно проявлявшимся при столкновении со своим двойником в реальном мире. Постепенно он научился отбирать при пробуждении эти неведомо как проникавшие в него кусочки будущего и мог безошибочно сказать, какой из приснившихся ему образов в течение дня воплотится в жизнь.

Их было много, этих людей, которых он никогда не видел раньше и которые появлялись перед ним, вынырнув из толпы, стоило только ему увидеть их во сне. Сгорбленная старуха в черном платке… Белобрысый мальчуган с потрепанным портфелем… Седой мужчина… Девушка в зеленом платье… Снились ему и знакомые, которых он неизменно встречал на следующий день. Однажды ему приснились негры, и наутро он еще издалека с удовлетворением увидел их, садившихся в ярко-красный автобус около гостиницы. Страх перед этими снами постепенно проходил, он уже с любопытством и нетерпением ожидал очередной встречи и даже, случалось, разговаривая по телефону с приятелем, как бы невзначай ронял: «Ну ладно, сегодня еще встретимся», – и, конечно, встречался.

Была даже кое-какая выгода в этих снах. Если, к примеру, снился знакомый, встреча с которым была совсем ни к чему, он старательно вглядывался в прохожих и успевал вовремя нырнуть в двери магазина или заторопиться к троллейбусной остановке. И все-таки выгоды было маловато. Почти совсем не было. Никак он не мог использовать неизбежную встречу с тем же белобрысым мальчуганом или толстой теткой с распухшими от обилия продуктов сумками в руках. В молодости он увлекался рисованием, даже ходил в художественную школу, и ему пришла как-то в голову мысль нарисовать утром приснившееся лицо, а потом, при встрече, показать портрет тому, с кого он был нарисован. Однако он сразу отбросил эту идею, потому что она была несовместима с его возрастом, отдавала мальчишеством.

Он даже написал письмо в редакцию научно-популярного журнала с просьбой рассказать, какими данными о подобных снах располагает современная наука и как она вообще к таковым снам относится. Ответ пришел довольно быстро. Суть отпечатанных на фирменном бланке нескольких строк сводилась к тому, что современная наука относится к подобным снам отрицательно. И подпись: сотрудник такой-то. Он не мог скрыть ехидной усмешки, но больше тревожить редакцию не стал. Роль подопытного кролика, увешанного датчиками, его совсем не привлекала. Не по годам ему было это занятие.

И все-таки один эксперимент он провел. Он решил просидеть все воскресенье дома, не открывать на звонки и посмотреть, что из этого получится.

Ничего не получилось. Воскресным утром он проснулся поздно, постарался вспомнить сон, и обнаружил, что вспомнить ничего не может. Решив не сдаваться, он продолжил эксперимент в следующее воскресенье. На этот раз он с трудом припомнил обрывки сна – какие-то дома, деревья… Но люди в его сне отсутствовали. Загадочный механизм, спрятанный в непознанных глубинах его существа, работал безотказно.

Лишь один раз этот механизм как будто бы дал сбой. В ту ночь ему приснился друг детства, погибший давным-давно у него на глазах серой осенью сорок первого, когда их рота отступала лесами вдоль берега Волги.

Утром он отправился на работу, и волнение его все возрастало. А волновался он потому, что друг ему приснился не молодым, восемнадцатилетним, а пожилым, седым, как и он сам.

На работе он дважды ошибся при подсчетах, чего с ним прежде никогда не случалось. Наконец отложил брякнувшие косточками счеты, в сердцах хлопнул дверцей стола и до конца рабочего дня просидел без дела.

Домой он сразу не пошел, а до темноты пробродил по улицам, с надеждой вглядываясь в лица. Отыскивая среди них то, изборожденное морщинами, бесконечно далекое, молодым уплывшее в небытие под мокрыми соснами у волжской воды. Сердце сжалось, заколотилось неровно, с перебоями. Вот оно – это лицо.

Потом сидели у него дома. Он – и напротив, по другую сторону стола, Пашка, давно похороненный и оплаканный друг, и как хорошо, что завтра выходной и можно хоть до утра по крупинке перебирать год за годом, извлекая из памяти дорогие обоим воспоминания.

Выжил Пашка. Оглушила немецкая пуля, наткнувшись на излете на каску, раздробила кость, но не убила. Не для него, видать, была предназначена. Отлежался, очнулся ночью под осенним дождем, не зная еще, что рота отступила, и сырой сосновый лес стал немецким тылом. Полз всю ночь по скользкому мху, натыкался на деревья, терял сознание. Под утро выполз к унылому кладбищу, приткнувшемуся в лесочке за околицей полусожженной деревни. Скатился, обессиленный, в приготовленную для кого-то могилу, перележал день, мучаясь от тупой боли в голове, а ночью одолел бесконечное поле – и опять в лес. Часто слышал неподалеку чужую лающую речь, треск мотоциклов, тяжелую поступь танков, но верил, что выползет к своим. И выбрался-таки на третьи сутки, а потом долго валялся в госпитале из-за того кусочка свинца, что приготовил для него фриц, да просчитался. Там же, на койке, узнал, что нет больше его роты, что почти вся она полегла на берегах матушки-Волги. Потом, конечно, воевал, встретил Победу в Берлине, хотя та пуля нет-нет да и напоминала о себе долгими головными болями. Демобилизовался, женился, вырастил двух сыновей, и вот приехал навестить старшего.

Разговор лился без конца и края, лишь раз прервался, когда Пашка, Павел Иванович, звонил сыну, предупреждал, чтобы не волновались за него. К утру все же годы и усталость дали о себе знать. Решили ложиться спать, и тут-то он вспомнил, благодаря чему встретил друга.

– А я ведь знал, что увижусь с тобой сегодня, Паша!

– Да что ты, Николай, откуда?

И рассказал он старому другу о своих снах. Долго молчал Павел Иванович, ерошил седые волосы, вертел в руках чашку. Видел Николай Петрович, что не совсем верит тот его словам.

– Хочешь, расскажу завтра, кого видел во сне, и даже портретик нарисую? Побродишь денек со мной – и увидишь персонажа, так сказать, моего сновидения…

Согласился Павел Иванович, хоть и хмыкнул недоверчиво.

– Знаешь, Коля, ненаучно как-то это получается. Выходит, что видишь ты будущее, а как же ты можешь его видеть, если оно еще не наступило? Нет его еще – а значит, и знать мы о нем не можем. К врачу бы тебе обратиться, Коля…

Промолчал Николай Петрович, пошел готовить постели. Вернулся в комнату, тронул Павла Ивановича за плечо:

– Меня другое волнует, Паша, Зачем все это? С какой целью? Для чего руки-ноги – понятно. Почему я думаю – тоже вроде ясно. Человек же я, а не растение… Но это зачем? Тебя чтобы встретить? Так для чего тогда все эти бабки, продавцы в магазинах, просто прохожие, которых я знать никогда не знал и никогда не узнаю, хоть и встречаю? Вот в чем загвоздка…

– Мда-а… – протянул задумчиво Павел Иванович.

Долго ворочался с боку на бок Николай Петрович, все никак не мог заснуть. Загремели первые, бодрые с утра трамваи, а он лежал, с тревогой прислушиваясь к боли в груди. Наконец заснул, и сразу увидел незнакомое девичье лицо, мелькнувшее на мгновение и исчезнувшее. А потом приснилось ему что-то страшное, и он проснулся, отбросил давившее одеяло, встал. Друг Паша спокойно спал на диване, похрапывал. Он подошел к столу, сел, морщась, потирая грудь, все старался вспомнить, что же такое страшное разбудило его.

И вспомнил. Темнота. Мелькнуло девичье лицо и исчезло – и навалилась темнота, лишенная всяких образов. Глухая темнота, пугающая, безжизненная.

Взял он лист бумаги, карандаш, и нарисовал это незнакомое молодое лицо, как и обещал другу Паше. Получилось как будто бы похоже, только никак не вспоминалась прическа – мешало что-то, словно волосы были закрыты платком или шляпкой, фасон которой ускользнул из памяти.

Посидел он немного у стола, раздумывая, куда же поведет сегодня Пашу, – и боль в груди немного отпустила. Снова лег, уткнувшись лицом в остывшую подушку, и заснул, зная, что такие сны дважды за ночь не снятся.

* * *

…Санитары, уже не заботясь об осторожности, понесли вниз по лестнице носилки с чем-то тяжелым, покрытым белой простыней, а врач задержалась в комнате. Укладывала свои так и не понадобившиеся шприцы, успокаивала взлохмаченного плачущего Павла Ивановича:

– Поверьте, мы все равно ничем не смогли бы помочь.

Подошла к столу, поправляя белую шапочку. Молоденькая – наверное, недавно из института.

– Ой, а откуда здесь мой портрет?

1978

Дракон

Дракон полз по холодной осенней жиже мимо одинаковых домов. Дома с любопытством разглядывали его десятками светящихся окон. Дорога была разбита колесами самосвалов, недавний дождь разбросал по ней мутные пятна луж – и новый микрорайон оказался островом, отделенным от ближайшей троллейбусной остановки океаном грязи.

За домами раскинулись желтые поля, пока еще независимые, но город тянулся уже и туда, выслав разведчиками многочисленные вагончики строителей. Подобные нелепым чудовищам подъемные краны вздымались в темное небо, и яркие фонари на их длинных стрелах освещали недостроенные белые стены, оранжевые переплеты оконных рам, провалы на месте будущих дверей. Дракон с опаской посматривал на неподвижных гигантов, пригибая ушастую голову к самой дороге, так что грязь скользкими комками забивалась в его трепещущие чуткие ноздри.

Он приполз на окраину города из-за желтых мокрых полей, с трудом выбравшись из пещеры в овраге. Дракон был очень стар и долгие годы не покидал своего логова. Он лежал в полусне у сырых стен пещеры, иногда вздрагивал от гула пролетавших самолетов и встревоженно шевелил слабыми крыльями, которые больше не могли поднять его в воздух.

Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз он поднимался над степью. Тогда летний ветер нес его вперед, крылья грозно шумели, рассекая воздух, в стеклянные глаза било солнце, и огромная тень легко скакала по земле через холмики и овраги все ближе и ближе к шестиугольнику крепости. Крепость стояла на холме, опоясанном рвом с водой. Вниз по склону от ее стен сбегали маленькие белые домики, улочки ныряли в зеленые облака садов и обрывались у вертлявой неширокой речушки. А дальше, до самого горизонта, до далекого моря, расстилалась покрытая высокими травами степь. Он сделал круг над крепостью – и его розовые уши, похожие на две огромные морские раковины, тут же уловили волны страха, расплескавшиеся в воздухе от бегущих в разные стороны маленьких двуногих существ. Существа прятались в домиках, падали в траву под деревьями, закрывая головы хрупкими конечностями, и дракон довольно урчал, неторопливо кружась над ними в туче песка, пыли и сорванных листьев. Его выпуклые изумрудные глаза выбирали жертву, шершавый язык трепетал, уже почти ощущая сладкий вкус мяса и крови. Он вытянул когтистые лапы, собираясь ринуться вниз, на дорогу, где застыло испуганное существо, – и в этот момент горло его пронзила острая боль. Дракон заревел, и от страшного рева пригнулись к земле деревья и солома полетела с крыш.

Существо кричало и извивалось, пытаясь вырваться из его когтей, а он тяжело летел назад, к пещере, и от боли небо и солнце казались ему черными. Он не заметил всадников, мчавшихся в клубах пыли по степи, – и опять заревел от укуса в крыло. Подобно урагану, устремился дракон к земле, и всадники рассыпались, бросились назад, в ужасе пригнувшись к шеям коней.

Крыло и горло нестерпимо болели, но он все-таки добрался до пещеры и, грозно шипя, вполз под черные своды. Злобно ударив крылом о стену, он сломал засевшую в нем стрелу, но боль не прошла. Он разорвал добычу когтями, но не смог проглотить ни куска – вторая стрела застряла поперек горла…

Ему неведомо было, что поразили его отравленные стрелы.

С тех пор дракон больше не мог летать. Когда муки голода становились нестерпимыми, он выползал в степь и пытался ловить маленьких юрких зверьков. Но удача приходила к нему редко, потому что бесполезные крылья волочились по земле, делая его неуклюжим и беспомощным. Дракон жадно пил речную воду, на время обманывая желудок, но слабел все больше и больше. От слабости он засыпал, и спал почти не пробуждаясь, потому что во сне притуплялся голод и чуть утихала боль. Это был даже не сон, а тяжелая дремота, соединявшая в бесконечную однообразную цепь лето и осень, зиму и весну. Когда приходила весна, дракон просыпался, потому что пещера наполнялась талой водой. Иногда вода приносила безвкусные трупики степных зверьков, и он без всякого желания пожирал их, страшно мыча от не проходящей боли в горле. Болезненное мычание разносилось по размокшей степи, и люди десятой дорогой обходили и объезжали одинокую пещеру в овраге, испуганно крестясь и погоняя лошадей.

Сны уносили дракона в те времена, когда он мог целый день без устали мчаться над землей, ловя чуткими раковинами ушей волны страха. Был он тогда молод и могуч, и без труда добирался к закату до широкой реки. На ее высоком берегу стоял белый город, взметнувший в небо колокольни соборов. Золотые кресты мягко сияли в закатных лучах, и далеко над водой плыл гулкий колокольный звон. Дракон тучей обрушивался на город, хватал добычу, жадно рвал ее на части прямо в воздухе и, насытившись, неторопливо летел назад, к своему логову, бесшумно скользя по черному небу. Иногда внизу мелькали огни костров, и дракон огибал их стороной, потому что вид огня был неприятен ему.

Потом, с годами, дракону стало все тяжелее добираться до белого города, но в степи появилось много селений, где тоже можно было поживиться. Ему нравилось, сложив крылья, падать на конские табуны и стада коров, нравилось, когда добыча сопротивлялась, а не обмякала беспомощно в когтях, умерев от страха. Бывало и так, что, возвращаясь в пещеру, уже насытившийся, он пролетал над каким-нибудь селением, лениво кружил над ним, а потом летел дальше, и волны страха, мчащиеся от земли, заставляли сладостной дрожью трепетать его чешуйчатое тело.

И все это перечеркнули отравленные стрелы, заговоренные колдуном. Синее небо и весело бегущая к горизонту степь сменились сырым мраком пещеры.

Однажды дракона разбудила гулкая дрожь земли. С потолка и стен падали куски мокрой глины. Он лежал в темноте и прислушивался, встревоженно разевая зубастую пасть. Настала ночь – и земля успокоилась, но потом начала содрогаться опять, и дракон оживился, забил по стенам хвостом. Возможно, такая дрожь сулила добычу. Пусть не свежее мясо и теплую кровь, а падаль, но выбирать не приходилось.

Дракону уже случалось вдоволь отведать падали. Было это давным-давно, когда над оврагом весь день ржали кони, с топотом мечась по полю, кричали воины и звенела, звенела сталь. Он притих в своей пещере, потому что не ощущал волн страха, но знакомый запах крови заставил его насторожиться. К вечеру, когда стихли топот и крики, и резкий звон клинков не разносился больше в воздухе, он выполз из пещеры и насытился еще не остывшим мясом. Он ползал по полю, шипя от возбуждения, глаза его горели в лунном свете. Твердое брюхо царапали копья и стрелы, разбросанные в истоптанной траве, но он не отрывался от пиршества, то и дело косясь на далекие костры.

Такие трапезы выпадали не часто, и он ждал их годами, тревожно раздувая ноздри в болезненном сне.

От страшного грохота дрожала земля, стены пещеры качались, камни падали на спину дракона, больно били по лапам, тревожили раненое крыло. Грохот врывался в пещеру, отдаваясь болью в чутких ушах. Пронзительный вой вдруг упал сверху, проникая сквозь толщу земли, волна горячего воздуха прижала к стене огромное тело дракона. Треск, грохот, страшный шум не утихали, казалось, вечно. Дракон лежал, распластавшись, вдавленный в землю камнями, и чувство голода впервые уступило место чувству страха. Дракон втягивал ноздрями горячий воздух, пропитанный незнакомыми пугающими запахами, и мычал. Но его когда-то наводящего ужас мычания совсем не было слышно в грохоте канонады.

Лишь через несколько дней, когда грохот ушел за горизонт, и перестала дрожать земля, дракон осторожно выполз из пропахшей гарью пещеры. Степь была обуглена и изрыта глубокими ямами, повсюду неподвижно стояли странные черные звери с большой головой и длинным узким носом с утолщением на конце. От зверей резко тянуло огнем и еще чем-то едким, страшным, и дракон заскреб лапами, готовясь к бою. Но звери оставались неподвижными. Дракон осторожно пополз мимо уродливых безглазых тел. Трупы тоже пропитались едким запахом, и дракон долго не решался притронуться к ним, шумно принюхивался, беспокойно шевелил хвостом, но потом голод все-таки преодолел осторожность.

Он обессилел от давно забытого ощущения сытости и не смог добраться до своей пещеры – так и пролежал всю ночь в окружении невиданных молчащих зверей. Лапы его с дрожью впивались во всклокоченную землю, потому что темнота вдалеке то и дело озарялась вспышками света, совсем не похожего на мягкое сияние золотых крестов белого города над широкой рекой.

А когда утреннее солнце отразилось в глазах дракона, прямо из сияющего солнечного диска с ревом вылетел диковинный крылатый зверь. Он несся по небу со страшной быстротой, хотя крылья его были неподвижны. Дракон заревел, пытаясь оторваться от земли, чтобы грудью встретить врага, но привычно заныло и бессильно обвисло крыло. А зверь с рокотом скользнул в синеве и пропал вдали, не желая принимать боя.

И опять потекли годы, заполненные привычным сном. Прошлое стерлось, почти не оставив следов, но память о том, что дрожь земли предвещает поживу, осталась.

И однажды земля начала содрогаться вновь. Вечером он решился ползти туда, где днем раздавался грохот. Покинул пещеру и двинулся в путь через поле. Свет далеких окон был неприятен дракону, но чувство голода заставляло его медленно двигаться к домам.

И не мог он, конечно, знать, что это город вел наступление на древнюю степь, ежедневно и неустанно забивая сваи для новых зданий – новых частей своего постоянно растущего тела.

Дракон полз по осенней жиже, и свет фонарей, укрепленных на башенных кранах, сиял в его глазах. Он нетерпеливо шевелил ушами, но не было в городе страха. А если не было страха – не оставалось надежды на добычу.

На балконах домов стояли люди, говорили, смеялись, курили – и никому не было дела до старого дракона, с опаской ползущего по дороге, разбитой колесами самосвалов.

И только маленький мальчик, разглядев внизу дракона – узкую ушастую голову, чешуйчатую спину, огромный хвост и тяжелые крылья, – восторженно крикнул:

– Мама, смотри! Настоящий дракон ползет!

Женщина вышла на балкон, поправляя пушистые волосы, всмотрелась в улицу. В лужах сверкали осколки лунного света.

– Какой дракон, сынок? Опять трейлер на стройку что-то везет.

Женщина махнула рукой в сторону громоздившейся на недалеком холме железобетонной коробки и вернулась в комнату.

Мальчик перегнулся через перила, повторил разочарованно:

– Трейлер…

И задумчиво подпер рукой щеку, провожая взглядом мощную машину, с ревом ползущую в гору.

А парень, шагавший с троллейбусной остановки, отошел на обочину, пропуская ревущую громадину, ослепившую его светом фар. Посмотрел на забрызганные грязью брюки и погрозил кулаком шоферу…

1978

Что и не снилось…

«…Господи! Почему именно я стал избранником твоим, почему именно мои глаза ты открыл, чтобы мог я видеть то, что неведомо никому, кроме тебя, Господи? Есть ведь другие, более достойные дара твоего, тяжкого бремени, которое возложил ты на плечи мои…

Господи, прости дерзкие слова мои, отврати гнев свой от недостойного раба твоего! Смиряюсь, Господи, покоряюсь воле твоей, ибо кто есть я? Пылинка жалкая, ветром гонимая, песчинка малая на берегу, лепесток в быстром потоке, и не мне судить о деяниях твоих, Господи, не мне пытаться узнать помыслы твои, разгадать намерения твои…

Принимаю этот дар, Господи, принимаю тяжкое бремя умения видеть то, что скрыто от других до поры. Может быть, ты пожелал испытать стойкость мою, проверить крепость веры моей, силу и терпение мое? Отвернулись от меня соплеменники мои, и одиноким я стал среди людей, но не дрогнула вера моя, а укрепилась еще более…»

– Стоп, – сказал один из них, выключая аппарат. – Откуда у них монотеизм? Чье тут могло быть влияние?

– Подожди, – перебил другой. – Давай пока без выводов. Дальше!

«Господи, ничтожен я, раб твой, и не смог сразу разгадать дара твоего. Глаза мои уже видели то, что скрыто от других, а жалкий разум мой еще не мог понять открывшееся глазам. Утром видел я Лото-Олу, окруженного бледным пламенем, и словно исходило пламя из ушей и ноздрей его, и у рук и ног его извивались змеи огненные, подобные нежным лепесткам ночного цветка ча. И стоял Лото-Ола у хижины своей, сжимая копье, и от губ его змеился огонь, и никто, кроме меня, не видел этого огня. И прислонилась к его плечу стройная Куму-Ру, и не чувствовала огня, и надела на шею ему ожерелье из красных камней. И ушел Лото-Ола, и другие с ним, за добычей, ибо кончились с восходом солнца священные праздники Кадам.

Стоял я у хижины, и дрожали ноги мои, и заполз ужас в душу мою, и гадал я, что значит явившееся мне странное видение. И вошел я в храм твой, Господи, и вознес молитвы тебе, чтобы направил ты разум мой на истинный путь и дал понять, что значит ужасное видение.

И не вернулся с добычей Лото-Ола, а принесли на плечах тело его сильное, завернутое в листья папарикса. Упорхнула душа его птицей Зен в темные воды Мертвой Реки, потому что смертелен был укус змеи, затаившейся на пути охотников.

Рыдала стройная Куму-Ру, рвала черные волосы свои, и рыдали подруги ее, над телом Лото-Олы склонившись. И рыдала юная Рее-Ену, и охватило ее пламя струящееся, пламя бледное, видимое только моим глазам…

Трижды опускалось солнце, и трижды поднималось, и не вышла из хижины юная Рее-Ену, и вздулась шея ее нежная, посинела шея ее от смертельного яда страшного паука хо – и пробудился ото сна разум мой, Господи! Понял я, ничтожный, какой печальный дар послал ты мне, и смирился с судьбой своей…»

– Ну вот, местный Сведенборг.

– Сведенборг?

– Да. Тот ясновидец, что точно описал пожар в Стокгольме, находясь в другом городе. Восемнадцатый век, кажется. Только Сведенборг видел сквозь пространство, а он, – последовал кивок в сторону груды полуистлевших лохмотьев и чего-то еще в углу подземелья, – претендует на ясновидение сквозь время.

– Он уже ни на что не претендует. А в фантазии ему не откажешь.

– Насчет фантазий… Ладно, слушаем. Аппарат дает неплохой перевод.

– Откуда у них письменность? Судя по всему, изоляция полнейшая, непроходимая сельва со всех сторон. Кто их научил?

– Давай вопросы оставим до завтра. Вернется вертолет, прибудут наши корифеи, вот тогда и обсудим.

«И печальны стали дни мои, Господи! Опускалось солнце и поднималось, и менялся в небе звездный узор, и приходил день, когда видел я бледное пламя над кем-нибудь из соплеменников моих. По утрам говорил я об этом с порога храма твоего, Господи, и улетала потом еще одна душа птицей Зен в темные воды Мертвой Реки…

Одинок стал я, Господи, среди соплеменников моих, и закрывали они лица, лишь завидев меня, и уходили, чтобы не слышать меня, и несли мне плоды, и мясо, и рыбу, и сок дерева банлу в храм твой, Господи, и просили не выходить из храма твоего и не печалить их мрачными предсказаниями, что сбываются в роковой час.

Уединился я в подземелье под жертвенной чашей, но не было мне покоя. Видел я во мраке образы соплеменников моих, проплывающие медленной чередой, и лилось бледное пламя от дряхлой Тава-Гаа, и узнавал я потом, выйдя в селение, что сожжено уже тело ее, и лилось бледное пламя от Мону-Уна – и никто больше не видел охотника, ушедшего в чащу.

Но настал день, Господи, когда не смог я молчать и воззвал с порога храма твоего к соплеменникам моим, чтобы услышали они меня и покинули селение, на которое задумал ты обрушить гнев свой. Послал ты мне видение, Господи, и было страшно это видение. Бушевал в небе яростный огонь, огонь гнева твоего, Господи, и лился на хижины, деревья и кусты. Полыхал тот безжалостный карающий огонь ярче солнца, и умирало все живое в день, когда прогневался ты, Господи, и великий твой гнев превращал мир в мертвую золу…»

– Ого! Да это чуть ли не библейское! День гнева – день сей, день скорби и тесноты… Огнем будет пожрана вся эта земля… Книга Софонии. Поразительное единство образов!

– Жрец неизвестного племени где-то достал Библию? Или кто-то поблизости распевал «Dies irae»[1]? Или это совпадение? В общем, преподнесем подарочек нашим знатокам.

«И вняли соплеменники моему предсказанию, и было горе великое и отчаяние. Потом начали они вязать плоты и к закату уплыли по реке, чтобы за ночь добраться до порогов, и опустело селение. И одиноким остался я, Господи, в храме твоем, и просил сжалиться над соплеменниками моими и провести плоты через пороги ревущие, и уберечь от твоего неистового огня…

Солнце светило над опустевшим селением, и вышел я на порог храма твоего, и пал с неба огонь, и горели деревья, и исчезла трава, и белый дым стоял над рекой. Сорвался с неба неслыханный грохот, гневный голос твой, Господи, страшный голос, грозящий тем, кто мало чтил тебя, Господи, кто забыл дорогу к храму твоему, кто молился ложным богам…»

– Понятно. Можно считать, что время создания рукописи нам известно. Без анализатора.

– Гибель «Рейнджера»?

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Многоклеточные организмы – животные и растения, тело которых состоит из многих клеток и их производн...
Пересечь границу, отделяющую наш мир от Инобытия?...