<НРЗБ> - Гандлевский Сергей

<НРЗБ>
Сергей Гандлевский


Сергей Гандлевский – поэт, прозаик, эссеист. Окончил филологический факультет МГУ. Работал школьным учителем, экскурсоводом, рабочим сцены, ночным сторожем; в настоящее время – редактор журнала “Иностранная литература”. С восемнадцати лет пишет стихи, которые до второй половины 80-х выходили за границей в эмигрантских изданиях, с конца 80-х годов публикуются в России. Лауреат многих литературных премий, в том числе “Малая Букеровская”, “Северная Пальмира”, Аполлона Григорьева, “Московский счет”, “Поэт”. Стипендиат фонда “POESIE UND FREIHEIT EV”. Участник поэтических фестивалей и выступлений в Австрии, Англии, Германии, США, Нидерландах, Польше, Швеции, Украине, Литве, Японии. Стихи С. Гандлевского переводились на английский, французский, немецкий, итальянский, голландский, финский, польский, литовский и японский языки. Проза – на английский, французский, немецкий и словацкий.





Сергей Гандлевский

<НРЗБ>





I


Долго плутал он, Лев Криворотов, по коммунальной захламленной квартире в поисках выхода. Жилье было, по всему судя, пустым. Утварь, знакомая с детства по бабушкиной коммуналке на задах Арбата, – сундук, медный таз для варенья, пропахшая духами муфта, соседские гантели, – попадалась на каждом шагу. Может, это и была та самая арбатская квартира. И раз, и два, и три пробовал Криворотов какие-то двери, но одни оказывались заперты, другие вели в очередное ответвление коридора. Отчаянье не отчаянье, но беспокойство его усиливалось. Славянский шкаф замыкал собою один из тупиков коммунального лабиринта, и, желая перехитрить логику бредовых обстоятельств, Криворотов вошел в шкаф – в рухлядь и отзывающую нафталином ветошь. Вешалки-плечики колотили его по голове, но он развел руками одежду, шагнул из последних сил и вышел насквозь – в свет и воздух. Снаружи был ранний вечер, когда еще светло, но больше по старой памяти: свет набрал за день силу и пока не сник. Частый колокольный перезвон негромко сыпался с белесого неба и бродил по каменным, облезлым и разноцветным, как лоскутное одеяло, закоулкам и тоже чудом, точно вечерний свет, не угасал, а, напротив, возрождался, повторяемый водой канала. К причалу за овальной диковинной площадью с маленьким бездействующим фонтаном подошел пассажирский катер, и они – Лев Криворотов и любимая до неузнаваемости женщина – по громыхающим железом сходням взошли на него. Катер был пуст и тотчас отчалил. Косо раскраивая зеленую зыбь, суденышко шествовало вдоль вереницы зданий, встающих прямо из воды. И тогда Криворотов нельзя теснее припал к своей спутнице и “я люблю тебя” – сказал то ли ей, то ли вообще, содрогаясь на каждом слоге, – и проснулся.

Он полежал еще минуту-другую ничком, соображая что к чему, нехотя перевернулся на спину, спросонок бросил взгляд на остаточную эрекцию до пупа, подоткнул одеяло, чтобы не соприкасаться с сыростью на простыне, и потянулся за куревом. С незажженной сигаретой в углу рта замер, пытаясь сберечь душемутительное обаяние сна, пока не выдохлось. Какая счастливая мука, как сладко ноет внутри! Лучше всякой музыки, всяких стихов. Куда девается при пробуждении его сновидческий гений? Суметь бы наяву намарать что-нибудь подобное! Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова… У-у-у… Криворотов зажмурился от страсти к несуществующей покамест рукописи, лучащейся красотой, бессмертием, силой. Господи, ну пожалуйста, я так редко прошу! Надо только очень постараться – и получится! Дайте срок, все вы у меня будете вот где – и Криворотов с веселым ожесточением показал кулак воображаемым маловерам, аж брякнули спички в коробке. А курить-то, курить кто будет? Криворотов чиркнул спичкой, затянулся и чертыхнулся – не тем концом. Сигарета была последняя, пришлось отломить опаленный фильтр и сделать вторую попытку. От затяжки натощак комната снялась с места и тронулась вкруговую: дачная разномастная мебель, заляпанный апрельским солнцем кафель печи-голландки, приблудная этажерка. Криворотов скосил глаза на будильник в головах дивана: 10.20 – значит, университет снова побоку. На одиннадцатичасовую электричку он уже опоздал, а позже – смысла не имеет. Ну и шут с ним. А женщина на катере, кто она? Не Арина же…

Арина, Арина, – душа стала меркнуть, как при воспоминании о позоре или долге, – Арина… Вроде совсем недавно проходу ей не давал, дежурил, дубея на морозе, у Арининого подъезда, домогался ее с пересохшим ртом, а сейчас – духота и неволя. Пусть теплились еще и чувство кое-какое, и расчет на ее головокружительные связи, и гордость победой, и дружеское злорадство, что утер нос Никите.

Что правда, то правда: хороша и ох как желанна была Арина попервоначалу – чуть блеклая красота, польская кровь, богемные замашки, своя в черт-те каких кругах и уже года два, как безуспешно добивается разрешения на выезд из страны. Наконец, годится ему чуть ли не в матери – сорок два года, разница в двадцать с лишним лет, но с другой стороны… Стали почти невыносимы мелочи: скажем, дурацкая Аринина манера обращаться к нему на “вы” и звать то полным именем, то по фамилии даже в постели. “Вы, Лев…” – святых выноси. Или пальцы ее ног, обезображенные пристрастием к тесным туфлям на высоченных каблуках. Надо было как-то высвобождаться из Арининых жадных объятий, но пойти на попятный с каждым днем делалось все труднее.

А еще только в декабре дрейфил Криворотов, сопляком и посредственностью казался себе в ее присутствии! В просторном балахоне бедуинского толка, артистически рассеянная, прикуривающая одну сигарету от другой, Арина, случалось, сиживала в заднем ряду поэтической студии и нагоняла страх на желторотых лириков игрою бровей, выпячиванием нижней губы, красноречиво отсутствующим видом, с которым она в случаях особенно провальных выступлений принималась пускать дым кольцами. Криворотов с Никитой глазам своим не поверили: настоящая женщина среди поэтической гоп-компании, художников от слова “худо”, почти сплошь неудачников и графоманов. И когда после завершения достопамятной читки по кругу незнакомка энергично пробралась к нему меж вкривь и вкось стоявших стульев и витиевато “испросила соизволения” взять его рукопись на дом, у Льва сел голос и он, покорно протягивая ей свои писания, что-то невнятно просипел, и пошел пятнами, и дотла сгорел от стыда, оттого что, вооруженный на миг вкусами, запросами и снобизмом салонной львицы, пробежал заново со скоростью падающего сердца не “лирику поэта Криворотова”, а на живую нитку зарифмованный исповедальный лепет студийца, завсегдатая жалкого, по сути-то, дела, кружка литературной самодеятельности, и третьекурсника-троечника Левы, неполных двадцати лет от роду.

– Все это, – сказала она, возвращая тетрадку распаленному автору через неделю жара и холода, – чушь собачья, но вы скорее всего гений. Если не загубите себя, а вы, судя по глазам вашим, можете…

Двадцатичетырехкопеечная общая тетрадь с пробами пера тотчас, вспять и с перехлестом, предстала бесценным экспонатом музея-квартиры, автографом под стеклом с сигнализацией. Да-да, он не ослышался: Григорий, Елена, Никита, Илья, Йошкар-Ола. Кстати, о Никите: побледневший свидетель чужого триумфа, тот тоже не ослышался – веселила замеченная краем глаза насильственная улыбка товарища. Криворотов торжествовал.

Каждое новое стихотворение, а писал он – так уж само аккуратно выходило – по одному в неделю, читалось Никите, лучшему другу и литературному сопернику. Или по средам разношерстной пишущей братии на студии Отто Оттовича, но этот суд в расчет не брался. Никита обычно выслушивал, глядя в пол, и, выслушав, мялся и что-то одобрительно мямлил – и в его отзывах чудились приятельское потаканье, возмутительная умеренность, до обидного невысокий полет совместного ученичества.

Положа руку на сердце, Криворотов устал от их дружбы, точнее сказать, от ее неравенства – дармового Никитиного первенства по всем, почитай, статьям. В благовоспитанном отпрыске знатного советского рода уживались – без надрыва и, можно сказать, со вкусом – крамольные настроения и разглагольствования с вяло-покладистым отношением к даче на Николиной горе, персональной, с шофером, дедовской “Волге”, теннису (почему-то “от Комитета по ценам”), завидному тряпью и прочим казенным привилегиям, которые Никитой воспринимались как должное. Белая кость! Откуда что берется: с участковым милиционером, уборщицей в забегаловке, продавщицей бочкового кваса Никита говорил тихо, приветливо – но без искательности и как власть имеющий. И совершалось чудо: мент, еще минуту назад требовавший предъявить “документики”, брал под козырек; карга со шваброй не костерила на чем свет стоит, а, величая “ребятками”, приносила с мойки искомый стакан; и бой-баба за мокрым лотком огромной грязно-желтой цистерны-прицепа мельком выделяла барчука из простонародной очереди и вполголоса отсоветововала брать сегодняшние “помои”. Изредка Криворотов заходил к товарищу в сталинский небоскреб на площади Восстания и видел основоположника династии, знаменитого Никитиного деда. Никогда бы не подумал Лева, что у этого барственно-шутливого старца-перса, со слуховым аппаратом и в байковой домашней куртке, руки, как утверждала молва, – в крови по локоть. Впрочем, Криворотов знал вдову одного сгинувшего в лагерях писателя, обязанную старому злодею отдельной квартирой в новостройке.

Сословное недоверие к другу усугубляла авторская мнительность Криворотова. Но теперь, когда Арина запросто поминала Льва наряду с головокружительными именами (“здесь вы как бы вторите натурфилософии Заболоцкого”), открывались совсем иные горизонты, другая жизнь: получалось, что его взяла. И закадычный дружок Никита, в поэтическом, понятно, смысле, скорее всего – пройденный этап. Хватит вчитываться в стихотворения товарища и сверстника, судорожно сглатывая. Оно конечно: тот рифмует “Испания – испарина”, а Криворотов “глаза – сказал”, у того – мифология, эффектная горечь и сам черт ногу сломит какие метафоры, а у Криворотова – грусть-тоска и прочие нюни, атмосферные явления – дождь да снег и простодушные “как”, “словно” и “будто” в каждой строке. Но вот ведь: в один прекрасный день находится-таки искушенная женщина, которую на мякине не проведешь, будь ты хоть трижды цацей и золотой молодежью с беглым разговорным английским!

Но и это не все! Не прошло и трех недель со дня знакомства с роскошной женщиной, как Криворотов обеспечил себе качественный перевес над денди из высотки: потерял наконец-то невинность, снисходительно оставив Никиту коротать молодость в бесталанной непорочности. До поры они шли ноздря в ноздрю, то есть были товарищами по несчастью, хотя Криворотов и врал без зазрения совести о сногсшибательном своем разврате на стороне. Никита же претерпевал пекло воздержания в открытую, с показным хладнокровием и на зависть безболезненно: во всяком случае, лоб его и подбородок не украшали чудовищные багровые прыщи. И вряд ли, вряд ли опускался он до виноватого Левиного рукоблудия… И довольно об этом, молодца и сопли красят!

Десятки раз средь бела дня и на сон грядущий Криворотов смаковал свой подвиг. Дело было так. Целых три недели прошли в тщетных ухаживаниях, и Лев отчаялся. Ну провожал до подъезда. Ну встречал, будто ненароком, в девять часов утра в скверике перед Арининым домом у черта на куличках. Но встречи-проводы ничем и не могли кончиться: Арина жила с безумной старухой матерью в однокомнатной квартире, а залучить Арину было некуда. Так что не от хорошей жизни начал Криворотов лихорадочные поиски одинокого пристанища, и вскоре забрезжило, с Никитиной, к слову сказать, подачи, нынешнее загородное жилище по май месяц включительно. Но тогда, в начале зимы, от изнурительного гона вхолостую Лев пал духом. Выручили лопнувшие от холодов трубы.

Полуподвал в Замоскворечье, где на птичьих правах обитала студия, затопило, и милейший руководитель, карлик Отто Оттович Адамсон, предложил, раз такая незадача, перекочевать на этот вечер к нему через реку с единственным, правда, условием: соблюдать тишину и порядок – соседи у него ангелы, но не следует злоупотреблять их долготерпением. Принято? Еще бы. И Отто Оттович вразвалочку заковылял во главе пестрого сборища по направлению к трамвайной остановке. Наивный человек! У двух-трех особо бедовых лириков сумки уже гремели вином, скинулись и еще прикупили по дороге, пропуская мимо ушей кроткие вздохи доброхота-хозяина.

Ни вино, ни опьянение Криворотову не нравились вообще. В компаниях он прикладывался больше для виду, чтобы не выглядеть маменькиным сынком среди проспиртованного цеха. Считаные разы ему случалось перебрать, не без этого, но заканчивалось подобное ухарство всегда одинаково – паническим бегством к раковине или унитазу и тяжкими спазмами рвоты. Но в ту среду в комнате с окнами на Солянку под шумное многоглаголание летящего под откос застолья Криворотов залпом, под горбушку черного хлеба, не в такт тостам и почти подряд маханул два стакана водки, собственноручно налитые с верхом. Потом он вперил скорбный укоризненный взор в сидевшую через стол Арину, которая выдержала Левины скорбь и укоризну с выражением веселого интереса на умопомрачительно красивом сквозь табачный дым лице. Дальше в памяти Криворотова провалы чередовались с отрывочными воспоминаниями, отказывавшимися выстраиваться в хронологической последовательности. Криворотов видел вдруг, что Арина, посмеиваясь, фотографирует его в упор, а ему никак не удается сдвинуть взгляд с ее громоздких серебряных колец и браслета. В следующее короткое озарение, стиснув Аринино запястье так, что браслеты причиняли ему боль, он, Лев Криворотов, с повадкой лунатика ведет женщину под громовый хохот присутствующих в смежную комнату, куда студийцы по приходе посбрасывали наспех свои пальто и куртки. Вот он тщетно пробует высвободить Арину из тенет одежды. “Рвать-то зачем, – хриплым шепотом урезонивает его Арина, – займитесь собой, а раздеться я и сама сумею”, – и она снимает платье через голову. Все последующее отдавало сновидческой легкостью и было как не с ним. И вот уже солнечно в незнакомой комнате, и Отто Оттович кладет ему свою морщинистую ладошку на плечо и говорит: “Лева, чай пить будете?” Криворотов озирается, морщась от головной боли, и с недоумением обнаруживает себя под чужим кровом, совершенно голым, если не считать носков и колкого пледа. Из форточки тянет морозом, Лев разом вспоминает вчерашнее – и зажмуривается. “Спасибо”, – отвечает он с восторгом.

И где все это теперь, куда подевалось?

Но еще долго Аринина любовь была в радость. “Кто это, свет мой зеркальце? – мысленно окликал он себя по утрам под жужжание электробритвы. – Как, вы не знаете? Криворотов. Лев Криворотов, гениальный поэт.